и влюбленность небесную глаз,
и, когда он вошел в ее землю и воздух,
в его облик она облеклась.
А и смуты на ней, и дела воровские,
и раздолье по ним воронью, –
только Пушкин один да один у России –
мера жизни в безмерном краю.
Он, как солнце над ней, несходим и нетленен,
и, какой бы буран ни подул,
мы берем его том и душою светлеем,
укрепляясь от пушкинских дум.
В наши сны, деревенские и городские,
пробираются мраки со дна, –
только Пушкин один да один у России,
как Россия на свете одна.
Так давайте доверимся пушкинским чарам,
сохраним человечности свет,
и да сбудутся в мире, как нам обещал он,
Божий образ и Божий завет.
Обернутся сказаньем обиды людские
на восходе всемирного дня, –
только Пушкин один да один у России,
как одна лишь душа у меня.
Сонет с Маршаком
В краю, чье имя – радости синоним,
на берегу, зеленом и морском,
смутясь до слез и в трепете сыновнем,
мне говорить случилось с Маршаком.
Я час провел с веселым мастаком,
как сердце, добрым, вовсе не сановным.
Сияло детство щедрое само в нем
и проливалось солнечным стихом.
Седым моржом наморщенный Маршак
судил мой жар, стараясь быть помягче.
Бесценный клад зарыт в моих ушах.
Ему б – мой век, а мне б – его болячки.
И что мне зной, и что мне мошкара?
Я горд, как черт, что видел Маршака.
Черное море
Лишь закрою глаза –
и, как челн, меня море качает,
и садится на губы
нагая и теплая соль.
Не отцовством объят,
а от солнца я пьян и от чаек.
О, как часто мне снится
соленый и плещущий сон!
Дразнит прозу мою,
брызжет в раны веселый обидчик,
чья за мутью и зеленью
так изумительна синь.
То ли хлопья летят,
то ли птицы хлопочут о пище, –
то порхают барашки,
которых вовек не сносить.
Ну о чем бормотать?
Ну какого рожна кипятиться?
Я горю на огне.
Я – роса. Я ничем не гнетусь.
Я лежу на рядне.
Породниться бы нам, кипарисы!
Солнце плавит плоды
и колышет в ладонях медуз.
Разверзаются недра,
что вечно свежи и не дряблы.
Ходят нежные негры.
Здесь камень до ночи нагрет.
Пахнет йодом и рыбой.
И ёкает сердце над рябью,
где хохочущий повар
готовит чертям винегрет.
Отоспимся потом.
До потемок позябнем от зыби.
По ночам оно дышит,
как скинувший бурку джигит.
Море хлюпает в мол.
Море мокрые камешки сыплет.
Им никто не насытится.
Море и мертвых живит.
И смывает всю муть.
И смеется светло и ломяще.
И прозрачно слоится.
А может и скалы молоть.
И возьму я с собой
в свой последний отъезд из Ламанчи
вместо хлеба и книги
лохматой лазури ломоть.
Гомер
Дело сводилось к осени.
Жар никого не радовал.
Пахло сырами козьими,
луком и виноградом.
Пахло горячей пазухой
ветреной молодайки.
Пахарю пахло засухой.
В море кричали чайки.
Рощи стояли выжжены.
Воздух был жгуч и душен.
Редкий дымок из хижины
напоминал про ужин.
В тонких колосьев лепете,
в шуме деревьев пряных
передвигался слепенький
в сером хитоне странник.
Старенький, еле дышучи,
хату свою покинув,
шел прародитель тысячи
уитменов и акынов.
Тут и случись неладное.
Вдруг запершило в горле,
скрючило – и сандалии
ноги ему растерли.
Сел, прислонившись к дереву,
губы тоской зашиты,
немощный, сирый, – где ему
в мире искать защиты?
Родина вся как нищая,
мучалась и говела,
только и было нынче ей
дела что до Гомера.
Он и на то не сердится,
зная свой меч и заступ,
может, всего лишь семьдесят,
может, уже и за сто.
Помнит ли кто, как с детства он
был в состязаниях первый,
как он дышал и действовал,
а не слагал напевы?
Лишь потерявши зрение,
взявшись больным за лиру,
смел он стихами зрелыми
век свой поведать миру.
Трогая лиру старую
пальцами рук усталых,
пели до сна уста его
для молодых и старых.
Рады или не рады,
гостя впустив под вечер,
спать его виноградари
клали в сарай овечий.
Там этот старый сказочник
тешился миской супа.
Свет его мыслей гаснущих
бился темно и скупо.
Рано вставал – и заново,
бос и от пота солон,
шел до конца до самого
к новым краям и селам.
Щеки, что были смуглыми,
стали от бурь рябыми.
Слушали слуги с мулами,
воины и рабыни.
Были слова не шелковы
для городского слуха,
не соловьями щелкали,
а рокотали глухо.
В них – не обиды личные,
не золотая шалость, –
целой земли величие
ширилось и вмещалось.
…Ну так обиды побоку!
Духом воспрял художник.
Враз набежало облако
и запузырил дождик.
Приготовление борща
Моя подруга варит борщ.
Неповторимая страница!
Тут лоб как следует наморщь,
чтоб за столом не осрамиться.
Ее глазенушки светлы.
Кастрюля взвалена на пламя,
и мясо плещется в компаньи
моркови, перца и свеклы.
На вкус обшарив закрома,
лохматая, как черт из чащи,
постой, пожди, позаклинай,
чтоб получилось подходяще.
Ты только крышку отвали,
и грянет в нос багряный бархат,
куда картошку как бабахнут
ладони ловкие твои.
Ох, до чего ж ты хороша,
в заботе милой раскрасневшись
(дабы в добро не вкралась нечисть),
душой над снедью вороша.
Я помогаю чем могу,
да только я умею мало:
толку заправочное сало,
капусту с ляды волоку.
Тебе ж и усталь нипочем,
добро и жар – твоя стихия.
О, если б так дышал в стихи я,
как ты колдуешь над борщом!
Но труд мой кривду ль победит,
беду ль от родины отгонит,
насытит ли духовный голод,
пробудит к будням аппетит?..
А сало, желтое от лет,
с цибулей розовой растерто.
И ты глядишь на Божий свет
хотя устало, но и гордо.
Капуста валится, плеща,
и зелень сыплется до кучи,
и реет пряно и могуче
благоухание борща.
Теперь с огня его снимай
и дай бальзаму настояться.
И зацветет волшебный май
в седой пустыне постоянства.
Владыка, баловень, кощей,
герой, закованный в медали,
и гений – сроду не едали
таких породистых борщей.
Лишь добрый будет угощен,
лишь друг оценит это блюдо,
а если есть меж нас иуда, –
пусть он подавится борщом!..
Клубится пар духмяней рощ,
лоснится соль, звенит посуда…
Творится благостное чудо –
моя подруга варит борщ.
Ода русской водке
Поля неведомых планет
души славянской не пленят,
но кто почел, что водка яд,
таким у нас пощады нет.
На самом деле ж водка – дар
для всех трудящихся людей,
и был веселый чародей,
кто это дело отгадал.
Когда б не нес ее ко рту,
то я б давно зачах и слег.
О, где мне взять достойный слог,
дабы воспеть сию бурду?
Хрустален, терпок и терпим
ее процеженный настой.
У синя моря Лев Толстой
ее по молодости пил.
Под Емельяном конь икал,
шарахаясь от вольных толп.
Кто в русской водке знает толк,
тот не пригубит коньяка.
Сие народное питье
развязывает языки,
и наши думы высоки,
когда мы тяпаем ее.
Нас бражный дух не укачал,
нам эта влага по зубам,
предоставляя финь-шампань
начальникам и стукачам.
Им не узнать вовек того
невосполнимого тепла,
когда над скудостью стола
воспрянет светлое питво.
Любое горе отлегло,
обидам русским грош цена,
когда заплещется она
сквозь запотевшее стекло.
А кто с вралями заодно,
смотри, чтоб в глотку не влили:
при ней отпетые врали
проговорятся все равно.
Вот тем она и хороша,
что с ней не всяк дружить горазд.