Сияние снегов — страница 8 из 49

не часто я притрагиваюсь к лире,

но счастлив тем, что в рушащемся мире

тебя нашел – и душу сохранил.

1969–1975

Весенние стансы

1

Над всей землей – ласкающая высь.

Зато зимой я весь мольба: «Явись!».

Весна нисходит к любящим с высот

и всех живых от холода спасет.

2

Как с губ ребенка первые слова,

пробилась тонко первая трава,

спросонок почки щурятся с ветвей,

и самый свет становится светлей.

3

В последний раз мы печку разожжем.

Еще деревья дремлют нагишом,

но даже корни чувствуют весну –

и с ними я все ночи не засну.

4

В моей руке любимая рука.

Да будет ей любовь моя легка.

Возьми, весна, и нас в одно свяжи,

чтоб стали дни просторны и свежи.

5

Я прожил годы в горе и тоске,

бросал на ветер, строил на песке

и заплатил всей мукою земной,

чтоб в этот час она была со мной.

6

Цветами рощ, каменьями морей

пестро жилье возлюбленной моей,

скворечня муз, где прозы шум и лязг

нам не слышны среди стихов и ласк.

7

Лети, душа, за солнышком в зенит!

Пусть каждый шаг о радости звенит

и длится сон, и слышу горний зов

под белый звон святых колоколов.

8

Весна нисходит, землю веселя.

Ее призыв услышала земля.

О, как еще ей зябко по утрам,

но свет влечет, и смысл его упрям.

9

Так дай, о жизнь, безмерна и щедра,

сто раз коснуться милого бедра

и по весне морозною зарей

в блаженном сне на родине зарой.

1968

Таллин

У Бога в каменной шкатулке

есть город темной штукатурки,

испорошившейся на треть,

где я свое оставил сердце –

не подышать и насмотреться,

а полюбить и умереть.

Войдя в него, поймете сами,

что эти башенки тесали

для жизни, а не красоты.

Для жизни – рынка заварушка,

и конной мельницы вертушка,

и веры тонкие кресты.

С блаженно-нежною усмешкой

я шел за юной белоснежкой,

былые горести забыв.

Как зябли милые запястья,

когда наслал на нас ненастье

свинцово-пепельный залив.

Но доброе Средневековье

дарило путников любовью,

как чудотворец и поэт.

Его за скудость шельмовали,

а все ж лошадки жерновами

мололи суету сует…

У Бога в каменной шкатулке

есть жестяные переулки,

домов ореховый раскол

в натеках смол и стеарина

и шпиль на ратуше старинной,

где Томас лапушки развел.

За огневыми витражами

пылинки жаркие дрожали

и пел о Вечности орган.

О город готики Господней,

в моей безбожной преисподней

меня твой облик настигал.

Наверно, я сентиментален.

Я так хочу вернуться в Таллин

и лечь у вышгородских стен.

Там доброе Средневековье

колдует людям на здоровье –

и дух не алчет перемен.

Сентябрь 1970

Литва – впервые и навек

Одну я прожил или две,

неволен и несветел,

но я не думал о Литве,

пока тебя не встретил.

Сквозь дым и сон едва-едва

нашел единоверца.

А ты мне все: «Литва, Литва…» –

как о святыне сердца…

И вот, дыханье затая,

огнем зари облиты,

сошли, как в тайну, ты и я

на вильнюсские плиты.

Плыла, как лодочка, Литва,

смолою пахли доски,

в лесах высокая листва

шумела по-литовски.

Твои глаза под цвет лесов,

так сладко целовать их,

но рядом тысячи Христов

повисли на распятьях.

Я ведал сам и верил снам,

бродя по крестной пуще,

что наш восторг ее сынам

был оскорбленья пуще.

Пусть я из простаков простак,

но как нам выжить все же,

когда от боли на крестах

дрожат ладони Божьи?..

И мученическая смерть

ни капли не суровей,

чем о любви своей не сметь

проговориться в слове.

Сквозь боль пронесший на губах

озноб сосны и тмина,

Чюрленис – ты безумный Бах

из рощи Гедимина.

За нами гнался дикий век

своим дыханьем сжечь нас,

но серебром небесных рек

нам лбы студила Вечность.

И стали от веселых слез

у нас глаза туманны,

когда и нам пройти пришлось

у стен костела Анны.

Их тихий свет в себе храня,

их простотою мерясь,

мы не разлюбим те края,

где протекает Нерис.

Я перед той тоской винюсь,

какой никто б не вынес,

но знай, что я еще вернусь

к твоим ладоням, Вильнюс.

(1973)

Рига

Как Золотую Книгу

в застежках золотых же,

я башенную Ригу

читаю по-латышски.

Улыбкой птицеликой

смеется сквозь века мне

царевна-горемыка

из дерева и камня.

Касавшиеся Риги

покоятся во прахе –

кафтаны и вериги,

тевтоны и варяги.

Здесь край светловолосых,

чье прошлое сокрыто,

но в речи отголосок

священного санскрита.

Где Даугава катит

раскатистые воды,

растил костлявый прадед

цветок своей свободы.

Он был рыбак и резчик

и тешил душу сказкой,

а воду брал из речек

с кувшинками и ряской.

Служа мечте заслоном,

ладонью меч намацав,

бросал его со звоном

на панцири германцев.

И просыпалась Рига,

ища трудов и споров,

от птиц железных крика

на остриях соборов…

А я чужой всему здесь,

и мне на стыд и зависть

чужого сна дремучесть,

чужого сада завязь.

Как божия коровка,

под башнями брожу я.

Мне грустно и неловко

смотреть на жизнь чужую.

Как будто бы на Сене,

а может быть, на Рейне

души моей спасенье –

вечерние кофейни.

Вхожу, горбат и робок,

об угол стойки ранюсь

и пью из темных стопок,

что грел в ладонях Райнис…

Ушедшему отсюда

скитаться и таиться

запомнится как чудо

балтийская столица.

И ночью безнебесной

услышим я и Лиля,

как петушок железный

зовет зарю со шпиля.

Гори, сияй, перечь-ка

судьбе – карге унылой,

янтарное колечко

на пальчике у милой.

Да будут наши речи

светлы и нелукавы,

как розовые свечи

пред ликом Даугавы.

1972

«Улыбнись мне еле-еле…»

Улыбнись мне еле-еле,

что была в раю хоть раз ты.

Этот рай одной недели

назывался Саулкрасты.

Там приют наш был в палатке

у смолистого залива,

чьи доверчивы повадки,

а величие сонливо.

В Саулкрасты было небо

в облаках и светлых зорях.

В Саулкрасты привкус хлеба

был от тмина прян и горек.

В Саулкрасты были сосны,

и в кустах лесной малины

были счастливы до слез мы,

оттого что так малы мы.

Там встречалася не раз нам

мавка, девочка, певунья,

чье веселым и прекрасным

было детское безумье.

В ней не бешеное пламя,

не бессмысленная ярость, –

разговаривала с пнями,

нам таинственно смеялась…

С синим небом белый парус

занят был игрою в прятки,

и под дождь нам сладко спа́лось

в протекающей палатке.

Нам не быть с мечтой в разлуке.

На песок, волна, плесни-ка,

увлажни нам рты и руки

вместо праздника, брусника.

Мы живем, ни с кем не ссорясь,

отрешенны и глазасты.

Неужели мы еще раз

не увидим Саулкрасты?

1972

Бах в домском соборе

Светлы старинные соборы.

В одном из них по вечерам

сиял и пел орган, который

был сам похож на Божий храм.

И там, воспряв из тьмы и праха,

крылами белыми шурша,

в слезах провеивала Баха

миротворящая душа.

Все лица превращались в лики,

все будни тлели вдалеке,

и Бах не в лунном парике,

а в звездном звоне плыл по Риге.

Он звал в завременную даль