Сияние снегов — страница 9 из 49

от жизни мелочной и рьяной

и обволакивал печаль

светлоулыбчивой нирваной.

И мы, забыв про плен времен,

уняв умы, внимали скопно,

как он то жаловался скорбно,

то веселился, просветлен.

Мы были близкие у близких,

и в нас ни горечи, ни лжи,

и светом сумерек латвийских

просвечивали витражи.

И развевался светлый саван

под сводами, где выше гор

сиял и пел орган, и сам он

был как готический собор.

1972

«С далеких звезд моленьями отозван…»

С далеких звезд моленьями отозван,

к земле прирос

и с давних пор живет в лесу литовском

Исус Христос.

Знобят дожди его нагое тело,

тоскуют с ним,

и смуглота его посеверела

от здешних зим.

Его лицо знакомо в каждом доме,

где видят сны,

но тихо стонут нищие ладони

в кору сосны.

Не слыша птиц, не радуясь покою

лесных озер,

он сел на пень и жалобной рукою

щеку подпер…

Я в ту страну, лесную и речную,

во сне плыву,

но все равно я ветрено ревную

к нему Литву.

Он там сидит на пенышке сосновом

под пенье ос,

и до сих пор никем не арестован

смутьян Христос.

Про черный день в его крестьянской торбе

пяток сельдей.

Душа болит от жалости и скорби

за всех людей.

Ему б – не ложь словесного искуса,

молву б листвы…

Ну как же вы не видели Исуса

в лесах Литвы?

1970

Проклятие петру

Будь проклят, император Петр,

стеливший душу, как солому!

За боль текущего былому

пора устроить пересмотр.

От крови пролитой горяч,

будь проклят, плотник саардамский,

мешок с дерьмом, угодник дамский,

печали певческой палач!

Сам брады стриг? Сам главы сек!

Будь проклят царь-христоубийца

за то, что кровию упиться

ни разу досыта не смог!

А Русь ушла с лица земли

в тайнохранительные срубы,

где никакие душегубы

ее обидеть не могли.

Будь проклят, ратник сатаны,

смотритель каменной мертвецкой,

кто от нелепицы стрелецкой

натряс в немецкие штаны.

Будь проклят, нравственный урод,

ревнитель дел, громада плоти!

А я служу иной заботе,

а ты мне затыкаешь рот.

Будь проклят тот, кто проклял Русь –

сию морозную Элладу!

Руби мне голову в награду

за то, что с ней не покорюсь.

1970

Венок на могилу художника

Хоть жизнь человечья и вправду пустяк,

но, даже и чудом не тронув,

Чюрленис и Врубель у всех на устах,

а где же художник Филонов?

Над черным провалом летел, как Дедал,

Питался, как птица Господня,

а как он работал и что он видал,

никто не узнает сегодня.

В бездомную дудку дудил, как Дедал,

аж зубы стучали с мороза,

и полдень померкнул, и свет одичал,

и стала шиповником роза.

О, сможет сказать ли, кому и про что

тех снов размалеванный парус?

Наполнилось время тоской и враждой,

и Вечность на клочья распалась.

На сердце мучительно, тупо, нищо,

на свете пустынно и плохо.

Кустодиев, Нестеров, кто там еще –

какая былая эпоха!

Ничей не наставник, ничей не вассал,

насытившись корочкой хлеба,

он русскую смуту по-русски писал

и веровал в русское небо.

Он с голоду тонок, а судьи толсты,

и так тяжела его зрячесть,

что насмерть сыреют хмельные холсты,

от глаз сопричастников прячась.

А слава не сахар, а воля не мед,

и, солью до глаз ополоскан,

кто мог бы попасть под один переплет

с Платоновым и Заболоцким.

Он умер в блокаду – и нету его:

он был и при жизни бесплотен.

Никто не расскажет о нем ничего,

и друг не увидит полотен…

Я вою в потемках, как пес на луну,

зову над зарытой могилой…

…Помилуй, о Боже, родную страну,

Россию спаси и помилуй.

(1973)

«Тебе, моя Русь, не Богу, не зверю…»

Тебе, моя Русь, не Богу, не зверю –

молиться молюсь, а верить – не верю.

Я сын твой, я сон твоего бездорожья,

я сызмала Разину струги смолил.

Россия русалочья, Русь скоморошья,

почто не добра еси к чадам своим?

От плахи до плахи по бунтам, по гу́льбам

задор пропивала, порядок кляла, –

и кто из достойных тобой не погублен,

о гулкие кручи ломая крыла.

Нет меры жестокости ни бескорыстью,

и зря о твоем же добре лепетал

дождем и ветвями, губами и кистью

влюбленно и злыдно еврей Левитан.

Скучая трудом, лютовала во блуде,

шептала арапу: кровцой полечи.

Уж как тебя славили добрые люди –

бахвалы, опричники и палачи.

А я тебя славить не буду вовеки,

под горло подступит – и то не смогу.

Мне кровь заливает морозные веки.

Я Пушкина вижу на жженом снегу.

Наточен топор, и наставлена плаха.

Не мой ли, не мой ли приходит черед?

Но нет во мне грусти и нет во мне страха.

Прими, моя Русь, от сыновних щедрот.

Я вмерз в твою шкуру дыханьем и сердцем,

и мне в этой жизни не будет защит,

и я не уйду в заграницы, как Герцен,

судьба Аввакумова в лоб мой стучит.

1969

Печальная баллада о великом городе над Невой

Был город как соль у России,

чье имя подобно звезде.

Раскатны поля городские,

каких не бывало нигде.

Петр Первый придумал загадку,

да правнуки вышли слабы.

Змея его цапни за пятку,

а он лошака на дыбы.

Над ним Достоевского очи

и Блока безумный приют.

Из белого мрамора ночи

над городом этим плывут.

На смерти настоянный воздух –

сам знаешь, по вкусу каков, –

хранит в себе строгую поступь

поэтов, царей, смельчаков.

Таит под туманами шрамы,

а море уносит гробы.

Зато как серебряны храмы,

дворцы зато как голубы.

В нем камушки кровью намокли,

и в горле соленый комок.

Он плачет у дома на Мойке,

где Пушкин навеки умолк.

Он медлит у каждого храма,

у мраморных статуй и плит,

отрытой строфой Мандельштама

Ахматовой сон веселит.

И, взором полцарства окинув,

он стынет на звонких мостах,

где ставил спектакли Акимов

и множил веселье Маршак.

Под пологом финских туманов

загривки на сфинксах влажны.

Уходит в бессмертье Тынянов,

как шпага уходит в ножны́.

Тот город – хранитель богатства,

нет равных ему на Руси,

им можно всю жизнь любоваться,

а жить в нем – Господь упаси.

В нем пре́дала правду ученость,

и верность дала перекос,

и горько, при жизни еще, нас

оплакала Ольга Берггольц.

Грызет ли тоска петербуржцев,

свой гордый покинувших дом,

куда им вовек не вернуться,

прельщенным престольным житьем?

Во громе и пламени ляснув

над черной, как век, крутизной,

он полон был райских соблазнов,

а ныне он центр областной.

(1977)

Лешке Пугачеву

Шумит наша жизнь меж завалов и ямин.

Живем, не жалея голов.

И ты россиянин, и я россиянин –

здорово, мой брат Пугачев.

Расставим стаканы, сготовим глазунью,

испивши, на мир перезлись, –

и нам улыбнется добром и лазурью

Христом охраненная высь.

А клясться не стану, и каяться не в чем.

Когда отзвенят соловьи,

мы только одной лишь России прошепчем

прощальные думы свои.

Она – в наших взорах, она – в наших нервах,

она нам родного родней, –

и нет у нее ни последних, ни первых,

и все мы равны перед ней.

Измерь ее бездны рассудком и сердцем,

пред нею душой не криви.

Мы с детства чужие князьям и пришельцам,

юродивость – в нашей крови.

Дожди и деревья в мой череп стучатся,

крещенская стужа строга,

а летом шумят воробьиные царства

и пахнут веками стога.

Я слушаю зори, подобные чуду,

я трогаю ветки в бору,

а клясться не стану и спорить не буду,

затем что я скоро умру.

Ты знаешь, как сердцу погромно и душно,