– Надо было мне запереть за тобой дверь, – говорит Фабио, подходя к нам. – Терпеть не могу, когда родственники вмешиваются не в свое дело.
Черная шелковая рубашка, мокрая от дождя, блестит тем же тусклым, гипнотическим блеском, что и ствол пистолета в его руке. Я смотрю на него, потом снова на сестру и не могу пошевелиться. Тьма пеленает меня тугим коконом, чтобы я родилась заново. Тьма подарит мне черные крылья, большие и сильные, которые унесут меня прочь от этого места.
Поверх его плеча я вижу, как далеко впереди распахивается дверь и на крышу вылетают Ливень и Асиано. Фабио оглядывается. На секунду я уверена, что Фабио сейчас застрелит и их тоже, но он лишь делает полшага в сторону, встает боком ко мне, так чтобы мне было хорошо их видно, и простирает свободную руку с поклоном:
– Прошу, принцесса. После вас.
Стекло у наших ног начинает дрожать. Тьма клубится вокруг меня, бушует, как пенистый океан, бездонный черный океан, готовый затопить мир и стереть его с лица земли, чтобы потом, когда-нибудь, появился новый. Абсолютно темный. Но гигантское смертельное цунами все еще ждет моей воли, как послушный пес ждет команды хозяина. Вой сирен становится ближе, отдается звоном в голове, заполняет собой все пространство до самого неба.
Асиано останавливается лишь на секунду, чтобы оценить ситуацию, потом бросается к Хэйни. Оружие его не пугает, он и тут готов умереть, выполнив свой долг. Ливень медлит, но затем все же делает шаг ко мне. Через минуту на крышу ворвутся отряды спасателей и полиции. Удачнее момента не будет.
И я отпускаю тьму.
Фабио смотрит на меня, тьма плещется в его глазах, огромная, безбрежная, как весь древний равнодушный космос. Он поднимает пистолет с глушителем, и я пристально слежу за тонкими пальцами гениального пианиста, когда они выполняют последний аккорд. Выстрела почти не слышно, и пару секунд после него ничего не происходит. Потом Фабио падает, и пистолет тонет в кровавой луже, чтобы больше никогда не выстрелить.
Стекло у наших ног взрывается, миллионы осколков взлетают в воздух, а потом сыплются вниз, на людей, которые еще не успели покинуть зал.
Мир замирает в стоп-кадре. Снова поднимается ветер, хлесткие плети дождя бьют меня по плечам, по лицу, будто пытаясь привести в чувство. Внутри пустота – холодная, гулкая, незнакомая. Тьмы больше нет, но кроме нее, тоже ничего нет.
Асиано сидит на краю огромной, с осколками по краям дыры в крыше рядом с Хэйни. Он уже успел снять с себя рубашку, свернул ее в плотный валик и теперь пытается зажать им раны. Хэйни хрипит и кашляет. Ливень суетится рядом, пытаясь чем-то помочь, но явно не знает, что делать. Я подхожу ближе.
Говорят, в минуту сильного стресса мы обращаемся к тому языку, который знаем лучше всего, но я перестаю понимать все языки мира – в словах больше нет никакого смысла. Асиано что-то кричит мне на врачебной латыни вперемешку с итальянскими ругательствами, что-то про терминальную стадию и коллапс легких, звук его голоса едва пробивается в мое сознание сквозь плотную шумовую завесу. Я различаю сирену скорой – она громче и звонче, чем полицейская. Я заметила это еще тогда, в Риме, лежа на асфальте посреди улицы. Парамедики будут здесь через пару минут. Я опускаюсь на колени рядом с сестрой, прямо в глубокое багровое озеро, кровавая вода пропитывает джинсы и края футболки. Алое на белом. И холодная, бескрайняя пустота.
– Сделайте что-нибудь! Вы же доктор… – говорит кто-то моим голосом. Я слышу его со стороны и не могу пошевелиться. Ливень где-то рядом, но я это скорее угадываю, чем чувствую.
– Смотри, – говорит Асиано, указывая куда-то вниз.
Я опускаю голову, утыкаюсь взглядом в окровавленную ладонь Хэйни, в сведенные судорогой пальцы с обломанными ногтями. И вижу, как по этим пальцам вместе с кровью струится золотистый свет. Он похож на жидкое пламя, но его языки под дождем не гаснут, а, наоборот, становятся все ярче и выше, будто растворяясь в окружающем мире. И чем ярче они горят, тем бледнее и неподвижнее становятся лицо Хэйни и ее тело. Багровые пятна расплываются по золотистому шелку блузки, по светлым волосам, и теперь она точно похожа на павшего в битве эльфийского воина. Я поднимаю на доктора взгляд – мне кажется, он совсем пустой, без вопроса, но Асиано объясняет:
– Это Жизнь. Та самая божественная искра, то, чему до сих пор нет точного названия. Те, кто отличается от людей, как мы, иногда могут ее видеть. Если свет покинул тело, но еще не отделился от него, то человека можно спасти. Еще можно… Надеюсь, боги послали нам не совсем бестолковых студентов.
Но по его лицу, по какой-то особой не то растерянности, не то покорности во взгляде я понимаю, что надежды нет. Хорошие врачи плохо умеют врать.
– Сэйнн, я хочу, чтобы ты взяла ее, – вдруг говорит Хэйни громко и отчетливо. – Возьми мою жизнь. Чувствуй. Люби. Делай глупости и радуйся им. Живи. Это правда здорово. Из всех подарков, что я мечтала тебе подарить, это самый лучший.
Как можно, задыхаясь в агонии, говорить о том, что жизнь прекрасна? Я никогда не пойму людей, я просто не хочу это понимать.
Хэйни слабо сжимает мою руку, и я чувствую, как тепло струится по венам. Похожее на тепло эликсира и на то, которое мне передала Герцен после своей смерти, но намного сильнее. Все же та искра настоящей жизни, что-то от тех трех дней еще осталось во мне, иначе я не смогла бы противостоять Фабио в нашем последнем столкновении. Но я не хочу, чтобы эта искра разгорелась в пламя. Я хочу отнять руку – мне не нужна эта жизнь, в которой столько страданий. Но Асиано, продолжая прижимать повязку, говорит:
– Если ты откажешься, Сэйнн, она умрет ни за что. И ты тоже умрешь.
– Пускай. Я не хочу становиться человеком. Не хочу, слышите?! – ору я, но руки не отнимаю. – Не хочу, чтобы мне было больно. Быть человеком – больно, я этого не выдержу.
Мой голос начинает заметно дрожать – наверное, от холода, и выговаривать каждое слово стоит больших усилий. Асиано кладет свободную руку поверх наших с сестрой сплетенных пальцев.
– Ты справишься, – говорит он. – Мы будем рядом.
Ливень утыкается лицом мне в плечо и не то целует меня, не то плачет – я не могу разобрать и не хочу на него отвлекаться.
– Нет.
Взгляд Хэйни начинает гаснуть.
– Пожалуйста, – просит она уже шепотом. – Пожалуйста, Сэйнн. Живи.
В ее взгляде, уже нездешнем, такая непреодолимая, гипнотическая сила, что я покоряюсь. Закрываю глаза и чувствую, как тепло струится по венам, как внутри меня распахивается дверь. И сквозь нее струится свет, целый океан света, свет затапливает каждую клетку моего тела, я живу и ликую, переполненная чистой радостью, не омраченной ничем. А потом на меня обрушивается цунами. Свет гаснет, и приходит боль – жгучая, горько-соленая, как морская вода пополам с пеплом. Я иду ко дну, как сгоревший корабль. Мир вокруг снова исчезает во тьме, но тьма мне больше не друг и не способна меня защитить.
Дождь стихает совсем. На крышу врываются спасатели, полицейские, еще кто-то – целая куча разного народа. Я не вижу их, слышу только голоса – крики, команды, приказы, бессмысленные и бесполезные. Свернувшись в луже крови и дождевой воды, я лежу рядом с телом Хэйни, осколки стекла царапают мне лицо и руки, и из моего горла рвется не то стон, не то вой – я еще не умею плакать от горя, но оно уже обретает голос, завладевая моим. Потом меня поднимают и кладут на носилки, я лежу, крепко зажмурившись, надеясь, что, если не открывать глаза, все это не станет реальностью. Ливень гладит меня по мокрым волосам, целует в висок, сжимает мою руку в своей. Потом наши пальцы размыкаются.
И снова наступает тьма.
Осколки черного сердца
Следующие несколько дней я почти не помню. Все вокруг укрывал плотный серый туман в красных болезненных всполохах. Ливень потом говорил, я провела в больнице около недели, и, наверное, я почти все это время спала. Мне влили целый коктейль из нейролептиков, чтобы я не сошла с ума от боли, и, пока они действовали, ко мне возвращалась бледная тень моего привычного безразличия – не такого, как раньше, но я могла дышать и даже разговаривать. А когда действие лекарств ослабевало, я выла. Оттого, что Хэйни больше нет, и от всего, что случилось до этого, – ненависти родителей, унижений в школе, от страшных и равнодушных взрослых, чье сердце было еще темнее, чем мое. От смерти Герцен, такой внезапной и страшной, забравшей человека, который боролся за меня столько лет.
От тех ужасов, которые Фабио сотворил со знакомыми и незнакомыми мне людьми, только бы склонить меня на свою сторону и заполучить власть. Я плакала о Кареле и обо всех, кого застрелил мой отец в своем последнем бою, таком бессмысленном в своей ненужной жестокости. И о нем самом, потому что у него никогда не было ни единого шанса, никого, кто был бы на его стороне, – и тьма поглотила его полностью слишком рано. Я всегда знала, что в мире существует боль, что ее много, но никогда не думала, что ее может быть столько в одном сердце. А ведь она всегда там была. Я просто ее не чувствовала.
Я не сразу замечаю, что обе мои руки забинтованы по локоть – мне все равно, что с моим телом, и физическую боль я почти не ощущаю. Когда через пару дней бинты снимают, я вижу, что кожа покрыта порезами, а черное сердце-печать рассечено надвое свежим розовым шрамом. Я бездумно смотрю на него до тех пор, пока не засыпаю от усталости. Недавно я пробегала пять километров почти каждое утро, а теперь мне не под силу даже держать руку на весу.
Когда я не плачу и не сплю, я просто смотрю в потолок – его пустота успокаивает, на время возникает иллюзия, что в мире больше ничего нет, кроме этой белизны. Ливень сидит в кресле рядом с моей кроватью, иногда там же засыпает. Он вообще почти все время рядом, в любое время дня и ночи, и я знаю, что он здесь, даже когда закрываю глаза.
– Сэйнн, тебе нужно есть, – говорит он, когда медсестра в очередной раз уносит поднос с нетронутой едой. – Пожалуйста, хоть чтонибудь.