Сияние — страница 5 из 33

— Пошли слово Твое и Дух Твой, дабы тот, кто крещается ныне этой водою, был очищен от скверны греха. Давайте же в христианской любви принесем это дитя к Спасителю нашему, Иисусу Христу, и помолимся от всего сердца, чтобы Он принял его и даровал ему милость Свою и благословение. Нарекаю тебя… Нарекаю тебя…

Гирдир умоляюще обвел взглядом собравшихся, а те, растроганные до слез — и от спиртного, и от этого возвышенного обряда, — закричали:

— Это же Халлдоуров Пьетюр!..

И епископ Гирдир, возвысив голос, произнес:

— Нарекаю тебя Пьетюром Халлдоурссоном, — обмакнул пальцы в хрустальную чашу и пуншем начертал крест у тебя на лбу. Тут я вроде как протрезвел. А может, и нет. Словом, я встал и выхватил тебя у епископа.

— Черт побери, Гирдир, что ты тут выдумал? Это же киднеппинг! Похищение ребенка! Отменяй свое крещение, а не то…

Прости, сынок, что я так поступил… Нет, все-таки надо тебе рассказать. Тот поступок тяготил меня, рассказать о нем — огромное облегчение: со злости я пихнул епископа, он рухнул как подкошенный и, падая, опрокинул хрустальную чашу, содержимое которой вылилось ему на лицо. Он лежал в грязи, а я — тебя я отдал Сване — стоял на коленях подле него и кричал: «Отменяй! Отменяй!» — но Гирдир отключился, а Свана, мало сведущая в богословии, потрепала меня по щеке и сказала:

— Это ведь была шутка.

Тут я вовсе впал в отчаяние, так как подумал, что крестить в шутку нельзя, особенно если ты епископ.

— Он ведь может стать таким, мой сынишка! — кричал я.

Гирдир очухался, сел в грязи, утер лицо.

— Кем это «стать»? — спросил он.

— Как кем? Христианином.

— Кто?

— Мой сын, вот кто.

— Твой сын? А разве это опасно?

— Конечно, ведь тогда мы попадем в совсем другую ситуацию! — кричал я, потому что очень боялся, как бы тебя в самом прямом смысле не поместили куда-нибудь в другую ситуацию. — Это было крещение или нет? Ты помнишь? — Я хорошенько встряхнул Гирдира.

— Да помню, помню, не помню только, что это было.

— Господи, Гирдир, я должен знать. Если сам священник не помнит, что сделал, вряд ли это можно считать крещением. Ну, говори!

Тут Свана Якобсдоухтир, вечно прекрасная Свана, подошла к нам и поднесла к губам Гирдира рюмку вина. Засим у него в мозгах, похоже, установилось равновесие, он покачал головой, шарики-ролики стали на свои места, началось что-то вроде мыслительной деятельности.

— Н-да, не так-то все просто. Если в этом… в этом акте… участвовала… вода, тогда, значит, крещение было. Я так думаю.

— Это был пунш.

— С водкой, — вставил кто-то.

— А по-моему, с ромом, — сказал кто-то еще.

— Кто готовил это зелье? — гаркнул я.

— Она ушла домой, — услужливо сообщили мне. — Но бутылки где-то здесь.

Гирдира поставили на ноги, попробовали счистить грязь с пиджака. За занавеской обнаружилась целая батарея бутылок: вино, водка, ром, минеральная вода, кока-кола, — поди найди. Епископ тяжело вздохнул:

— Боже мой, Боже мой… Шведский богослов Аулен был совершенно прав: таинства как благостыня оказываются сопряжены с очевидными рисками, которые связаны с внехристианскими аспектами самой идеи таинства. Вера не соотносит Господню милость с какими-либо особенными условиями. Когда спрашивают, суть ли таинства символы или реальные божественные деяния, — то с точки зрения веры сама постановка вопроса вводит в заблуждение. Здесь перед нами как, так и, а равно и.

— Если ты еще раз скажешь как-так-и, Гирдир, я за себя не ручаюсь, чертов ты епископ. Либералы окаянные. — Я взмахнул бутылкой тоника перед его усталой физиономией. — Это что — чистая вода или нет?

Но ответа я не услышал.


Пока отец рассказывал, на Скальдастигюр зажглись фонари, сумерки мало-помалу укрыли стены теплой шубкой из охры и синевы. Видимо я до сих пор оставался богословской проблемой, потому что отец даже не подумал вернуться к работе, а наклонился ко мне поближе и сказал:

— Признаться, есть еще одна вещь, которую я должен преодолеть, чтобы сказать всю правду, до конца, и речь тут идет о моей матери, а твоей бабке, о Сюнневе. Я тогда часто бывал в отъезде и просил ее заглядывать к тебе, хоть ты и отказывался от няньки, говорил, что у тебя «уже есть одна».

— Так оно и было.

— Упорствуешь, значит. Кто же это в таком случае?

— Не знаю, папа.

Какая обида! Ведь это был он. Даже находясь далеко-далеко, он оставался моей нянькой. Но раз он теперь все отрицает, моя защищенность задним числом резко идет на убыль. Холодок пробежал у меня по спине, еще немного — и я суну в рот большой палец, замедлю биение сердца и замру в кататоническом оцепенении, как раньше, в одиночестве темных ночей.

— Сюннева всегда относилась к тебе как-то странно. Не враждебно, не агрессивно, нет, но она всегда смотрела на тебя очень пристально, нахмурив брови, будто без конца думала о том, кто ты такой. Наверно, не могла взять в толк, как это я после смерти Лауры живу с тобой один и как это мы с Лаурой даже не нашли времени пожениться. Не забывай, Пьетюр, самые глубокие ее впечатления относились к той эпохе, когда Бог заполнял по меньшей мере четыре пятых воздушного пространства над Исландией. В ее глазах ты, некрещеный, и я, неженатый, находились в большой опасности. Иногда мне кажется, она была права.

И в один прекрасный день случилось вот что. Бабушка Сюннева думала, что меня дома нет, а я не уехал, из-за приступа мигрени. Было раннее утро, золотистый свет заливал комнату. Я лежал на постели и в приоткрытую дверь видел, как она вошла к тебе. Остановилась у изножия кроватки. Ничего особенного, я уже хотел отвернуться к стене, как вдруг что-то привлекло мое внимание. Сюннева несколько раз огляделась по сторонам, не то по-воровски, не то по-ведьмацки, а потом подняла над тобой дрожащую руку.

Медленно, говорю я, так, словно это был последний остаток человеческого чувства и мысли в нашем сумбурном мире, где нет уже ничего святого, — медленно, повторяю я, чтобы ты воочию увидел необычайность ее поступка, ведь вообще-то она была шустрая, а этот жест, казалось, сделало совсем другое существо, явившееся из бездны минувшего. Вопреки времени. Наперекор всему, что говорили новые поколения. Итак, повторяю в третий раз: она медленно подняла руку и дрожащим голосом, будто оправдывало ее только отчаяние, сказала: «Господь благослови тебя и сохрани, пусть сияет над тобою лице Его, и да будет Он милостив к тебе…»

Вряд ли отец сознавал, что, иллюстрируя свой рассказ, сам поднял руку, медленно-медленно, будто Сюннева простерла надо мной его руку и теперь они молились вдвоем:

— Да обратит Господь к тебе лице Свое и дарует тебе мир, во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, ами…

Он осекся на полуслове, смахнул слезинку и продолжал обычным голосом:

— В ту пору Сюннева уже примкнула к тем в нашей стране, кто жил тихо и уединенно. Набожность пришла к ней поздно. Она научилась смотреть сквозь мишуру жизни, никогда не приукрашивала свои слова. Но чувствовалось, что она угадывала изобильность бытия и с помощью неких поступков стремилась наделить ею нас, окружающих. Хотела, чтобы наше «я» было цельным и Господь имел возможность узреть нас.

— Она так и говорила?

Отец вздрогнул. Искоса посмотрел на меня:

— Да нет. Не говорила, но подразумевала.

— Вернее, ты думаешь, что она это подразумевала, и тебе хочется видеть ее такой.

— Не умничай чересчур, Пьетюр. Но по-моему, ты поймешь, если я продолжу рассказ. Она стояла у твоей кроватки. Со стаканом воды в руке. Обмакнула пальцы, начертила у тебя на лбу крест и прошептала: «Крещаю тебя, бедняжка ты мой, Пьетюром. Во имя Господа, аминь». Тут она быстро огляделась по сторонам и измученная упала в синее кресло. Словно исполнила дело своей жизни, вытащила тебя, последнего отпрыска нашего рода, на сушу и дала легкие, чтобы дышать. Я был потрясен, в том числе и собственными грехами бездействия, ну что бы мне окрестить тебя, ведь это такая малость, она ведь ничего для меня не значила… а еще…

— Правда ничего не значила?

— Правда… будь добр, не перебивай меня каждую минуту. Так вот, я не мог допустить, чтобы она заметила меня, и поэтому вылез в окно на улицу, спрыгнул на траву и дважды обошел вокруг дома, потом громко откашлялся на крыльце, ведь было кое-что еще, о чем я не успел сказать, ты меня перебил… еще меня потрясло, что несуществующее, воображаемое способно занимать в жизни человека так много места. Я хотел посмотреть, верно ли это. Она сидела в кресле, как и в ту минуту, когда я вылезал из окна. «Ну, как вы тут? Пьетюр хорошо себя чувствует?» И мама ответила: «Ему теперь очень хорошо, а ты не хочешь кофейку?» Я сказал, что хочу, и мы сели пить кофе, а потом она сказала, пожалуй, не мне, а себе самой: «До чего же мы, старики, смешные. Оно конечно, мы имеем возможность существовать, но никому до этого нет дела, хотя внутри мы точь-в-точь такие же, как вы, молодые». — «У тебя на уме что-то вполне определенное?» Она покачала головой. Но мне сдается, она схитрила и на самом деле думала о многом, да и совесть у нее была нечиста. Наверно, на склоне лет она была хорошей бабушкой, а вот как мать…

— Почему ты замолчал?

— Ты еще очень юный, многое будет трудно объяснить. Но рано или поздно ты должен узнать, кто ты есть и почему. Сидишь удобно?

Синий час еще не закончился.

~~~

Случилось это в незапамятные времена, говорит отец, а точнее, 17 сентября 1943 года, в семь часов вечера. Именно тогда Свейдн Бьёрнссон, наш будущий президент, обратился к народу с речью, которая всколыхнет все его существование. После множества лирических экскурсов и перечислений всего, что дала нам война — от оккупационных войск до фабрик, выпускающих селедку в масле, и двадцатикратного увеличения производства яиц, — он объявил, что непроглядная тьма, в которой жил народ, теперь мигом рассеется. Начнется новая жизнь, дотоле невиданная, она вспыхнет ярким пламенем, как вспыхивала в стихах Йоунаса Хадльгримссона