В конечном итоге дорога приводит его в Гайд-парк, к университету – отдушине розовощекого богатства среди чернокожей рабочей деревенщины. Предвкушение отдается в теле нервной дрожью.
Он покупает в греческой закусочной на углу кофе: черный, с тремя ложками сахара. Потом проходит мимо общежитий и устраивается на ближайшей скамейке. Его цель где-то рядом. Все так, как должно быть.
Щурясь, он приподнимает голову, будто наслаждается солнечными лучами, а не разглядывает лица проходящих мимо девушек. Блестящие волосы, яркие глаза, скрытые под густым макияжем и высокими прическами. Они вольны делать что захотят и носят это право так, словно каждое утро натягивают его вместе с носками. Но оно притупляет их.
А потом он видит ее. Она выходит из большой белой машины с вмятиной на двери, которая остановилась у здания всего в нескольких метрах от занятой им скамейки. Он не ожидал увидеть ее, и электрический разряд удивления пробирает до самых костей. Как любовь с первого взгляда.
Она совсем маленькая. Азиатка в голубых джинсах с белыми пятнами, с черными волосами, взбитыми в прическу, похожую на сахарную вату. Она открывает багажник и начинает вытаскивать оттуда картонные коробки, и вскоре к ней присоединяется мать, с трудом выбравшись из машины. Коробки тяжелые – одна из них лопается под тяжестью книг, но девушка лишь смеется, и становится видно: она не похожа на пустышек, расхаживающих по улицам. В ней бурлит жизнь, резкая, как хлыст.
Харпера никогда не тянуло к каким-то конкретным женщинам. Кому-то нравятся осиные талии, рыжие волосы, большие ягодицы, в которые можно впиться пальцами; но он довольствовался тем, что имел, когда подворачивалась возможность. Обычно он за нее платил. Но Дом требует большего. Ему нужен потенциал; он хочет погасить пламя, пылающее в глазах. Харпер знает, как ему угодить. Для этого понадобится нож. Острый, как штык.
Он откидывается на скамью и принимается скручивать сигарету. Делает вид, что смотрит на голубей, дерущихся с чайками за вытащенный из мусорки кусок бутерброда – каждый сам за себя. Он не смотрит на дочь с матерью, суетящихся над коробками. Но он слышит их разговоры, а когда задумчиво опускает взгляд в землю – косится на них краем глаза.
– Все, это последняя, – произносит девушка – его девушка, – забирая из багажника открытую коробку. Что-то внутри привлекает ее внимание, и она за ногу вытаскивает оттуда куклу. Полностью голую. – Омма!
– Ну что? – спрашивает мать.
– Омма, я же просила отнести ее в Армию спасения. Зачем мне весь этот хлам?
– Это же твоя любимая кукла, – ругает ее мама. – Не выбрасывай ее. Оставишь внукам. Только не спеши с ними. Сначала найди хорошего парня. Врача или адвоката. Ты же у нас учишься на социопата.
– На социолога, омма.
– Какая разница. Все равно ты постоянно шляешься по злачным местам. Напрашиваешься на неприятности.
– Не преувеличивай. Там же люди живут.
– Конечно. Плохие люди, с оружием. Лучше бы ты изучала певцов. Или официантов. Или врачей. Вот и встретила бы хорошего доктора. Или их изучать неинтересно? Что, бедняцкие трущобы лучше?
– А давай я буду исследовать разницу между корейскими мамами и еврейскими? – Она рассеянно зарывается пальцами в длинные светлые волосы куклы.
– А давай я влеплю тебе пощечину, нахалка! Не смей дерзить матери, которая тебя вырастила! Слышала бы тебя бабушка…
– Прости, омма, – виновато говорит девушка. Разглядывает волосы куклы, накрученные на палец. – Помнишь, как я пыталась покрасить Барби в брюнетку?
– Гуталином! Пришлось ее выбросить…
– Тебя это не волнует? Единообразие человеческих устремлений?
Ее мать раздраженно машет рукой.
– Вот научилась заумным словам! Раз тебя это так волнует, бери детей, с которыми работаешь, и делайте черных Барби.
Девушка возвращает куклу в коробку.
– Неплохая идея, омма.
– Только не красьте их гуталином!
– Это не смешно. – Она перегибается через коробку и целует мать в щеку. Та отмахивается, стыдясь демонстрации чувств.
– Веди себя хорошо, – наказывает она, забираясь в машину. – Учись. Никаких мальчиков. Но врачей можно.
– И адвокатов. Ага, поняла. Пока, омма. Спасибо за помощь.
Девушка машет машине вслед. Та движется к парку, но потом резко разворачивается и возвращается. Мама опускает стекло.
– Чуть не забыла, – говорит она. – Это важно. В пятницу приезжай на ужин. И пей ханьяк. И позвони бабушке, когда закончишь разбирать вещи. Не забудешь, Чжинсук?
– Да, да, я помню. Пока, омма. Серьезно. приезжай же уже.
Она дожидается, пока машина скроется за поворотом. Потом беспомощно смотрит на коробку в руках и оставляет ее у мусорки, а сама скрывается в здании.
Чжинсук. Ее имя расходится по всему телу жаром. Харпер мог бы наброситься на нее прямо сейчас. Удушить в коридоре. Но вокруг слишком много свидетелей. И где-то в глубине души он понимает: нельзя. Не время.
– Эй, мужик, – не слишком дружелюбно окликает его какой-то блондин. Он нависает над Харпером, высокий и из-за этого излишне самоуверенный. На нем надеты футболка с номером и шорты до колен. Он явно обрезал их сам, и из них торчат белые нитки. – Долго еще сидеть будешь?
– Докурю и уйду, – отвечает Харпер, прикрывая ладонью эрекцию.
– Давай побыстрее. Охрана кампуса не любит, когда тут болтаются посторонние.
– Это свободный город, – замечает Харпер, хотя не знает, правда ли это.
– И что? Советую уйти, пока я не вернулся.
– Сейчас. – Харпер затягивается, словно доказывая свои слова, но не шевелится. Парню этого достаточно; он коротко кивает и уходит в сторону магазинов, только разок оглядывается через плечо. Харпер бросает сигарету на землю и встает со скамейки, словно намереваясь уйти. Но останавливается у мусорки рядом с коробкой Чжинсук.
Присев, он зарывается в гору игрушек. Он здесь ради них. Его ведет карта. Все должно сложиться воедино.
Когда он находит лошадку с желтой гривой, Чжинсук (имя песней звенит в голове) выходит из здания и виновато бежит к коробке.
– Эм, эй, простите, я передумала, – начинает извиняться она, а потом растерянно склоняет голову. С такого близкого расстояния Харпер замечает, что в одном ухе у нее болтается сережка – длинные серебряные цепочки с желтыми и синими звездочками. Они колышутся, когда она двигает головой. – Это мои вещи, – настойчиво произносит она.
– Знаю. – Он насмешливо отдает ей честь и отходит, опираясь на костыль. – Я принесу тебе что-нибудь еще.
Он сдержит свое обещание, но только в 1993-м, когда она давно уже будет работать в чикагском жилищном управлении. Она станет второй его жертвой. Полиция не найдет подарок, который он ей оставит. И не заметит бейсбольную карточку, которую он заберет.
Дэн10 февраля 1992
Шрифт в газете «Чикаго Сан Таймс» отвратительный. И здание редакции не лучше: низкоэтажное страшилище, пристроившееся в тени небоскребов на набережной реки Чикаго на Уобаш-авеню. Внутри – та еще дыра. Столы старые, тяжелые и металлические, времен Второй мировой; они предназначены для печатных машинок, которые заменили компьютерами. Вентиляция забита чернильной пылью, которая поднимается в воздух от грохота печатных станков. Когда они работают, трясется все здание. У некоторых журналистов чернила бегут вместо крови; у работников «Сан Таймс» она оседает в легких. Иногда они жалуются в управление по охране труда.
В этом уродстве есть гордость. Особенно по сравнению со зданием «Трибьюн», стоящим через дорогу, – из-за своих неоготических башенок и подпорок оно похоже на храм новостей. «Сан Таймс» – один огромный офис, большое пространство, впритык заставленное столами. В самом их центре сидит редактор новостного отдела, а колумнисты и спортивные журналисты задвинуты на окраину. Повсюду бардак, суета. Народ перекрикивается, заглушая друг друга и потрескивающий радиоприемник, настроенный на полицейскую частоту. Голосят телевизоры, разрываются телефоны, пикают факсы, выплевывая будущие новости. В «Трибьюн» столы разделены перегородками.
«Сан Таймс» – газета рабочих, газета полицейских, газета сборщиков мусора. «Трибьюн» читают миллионеры, профессора и жители пригородов. Одни представляют юг, другие – север, и вместе им не сойтись. По крайней мере, пока богатые наглые студентики со связями не сваливаются им на головы в пору университетских производственных практик.
– А вот и мы! – нараспев кричит Мэтт Харрисон, шагая между столами. За ним, как утята за мамой-уткой, тянется молодежь с горящими глазами. – Грейте копиры! Готовьте документы! Думайте, какой кофе хотите заказать!
Дэн Веласкес с ворчанием утыкается в экран компьютера, игнорируя крякающих утяток, которых приводит в восторг настоящий офис редакции. Сам он восторга не испытывает. Он даже не понимает, зачем его вызвали. В принципе, он мог бы вообще сюда не являться.
Но редактор захотел лично обсудить планы на ближайший сезон, потому что потом Дэн улетит в Аризону на весенние сборы. Как будто его команде это поможет. Фанатеть от «Чикаго Кабс» могут только оптимисты без логики и здравого смысла. Они как истинно верующие. Может, он так и напишет. Обойдется намеком. Он ведь давно просил Харрисона дать ему нормальную колонку, а не спортивные новости. Авторские статьи – вот настоящая журналистика. Спорт (да даже кино!) мог бы стать аллегорией, отражающей состояние мира. Он мог бы поучаствовать в культурном дискурсе, высказать свое ценное мнение. Дэн думает об этом; ищет в себе ценное мнение. Хоть какую-нибудь мысль. Но не находит.
– Эй, Веласкес, я с тобой разговариваю, – говорит Харрисон. – Решил, какой кофе будешь?
– Что? – Он глядит на него из-под новых очков с бифокальными линзами. Они сбивают его с толку так же, как и новый текстовый редактор, установленный на компьютере. Чем им не угодил «Атекс»? Дэну он очень нравился. Как и печатные машинки «Оливетти». И его старые хреновы очки.
– Вот тебе практикантка, можешь заказывать. – Харрисон с апломбом указывает на девчонку, которой самое место в детском саду. Прическа у нее точно детсадовская: волосы взъерошенные, лезут повсюду, падают на шарф в разноцветную полоску. Перчатки точно такие же, без пальцев, на плечах болтается черная куртка с сильным излишком молний, и самое ужасное – нос у нее проколот. Она раздражает его чисто из принципа.