Сизиф — страница 27 из 65

* * *

Рано утром он разбудил рабов и приказал Халкиное быстро готовиться к дороге, а сам с Трифоном отправился на базар, откуда привел небольшое овечье стадо в двенадцать голов и осла, навьюченного двумя тюками с дорогой домашней утварью. Он не собирался являться в незнакомый город с пустыми руками и не хотел напоминать брату об обещании.

Еще меньше хотелось ему вносить смуту в этот дом объяснением причин, по которым он продолжал свой путь в Эфиру. Для этого, пожалуй, понадобилось бы провести здесь еще не один вечер, углубившись в такой лабиринт судеб и предначертаний, выход из которого можно было найти только вдвоем с плеядой и без особых разговоров. Когда поднялись хозяева дома, все было готово, и Деиона застало врасплох поспешное прощание.

Сизиф был благодарен брату за гостеприимство, за терпеливую сдержанность в течение всех этих дней, за рассказы о братьях, которые как-никак помогли ему собраться с мыслями. Он не поскупился на выражение признательности и очень растрогал старика. Отрешившись от всех темных сторон этого посещения, фокидский царь прижал к сердцу вечно младшего брата и, движимый простой житейской заботой, спросил:

— Куда же вы теперь отправляетесь?

А у Сизифа давно был заготовлен хоть не совсем честный, но зато безопасный для обоих ответ: хочет, мол, вновь побывать в Дельфах, расплатиться со святилищем за исполнившееся пророчество и сбереженные силы и, может быть, получить новое указание, теперь уже вполне практическое — где ему положено начать свой род. А заодно показать Меропе это волшебное место.

Меропа тоже горячо благодарила хозяев, прибавив к сказанному мужем, что они постараются сразу же дать о себе знать, как только обоснуются на новом месте. Оба выглядели свежими, лишние заботы их как будто не обременяли. Глядя вслед спускавшемуся пыльной дорогой с городского акрополя отряду из четырех человек, дюжины овец и осла, царь Фокиды размышлял о том, что нет ничего удивительного в способности языка и нёба угадывать в изюме вкус винограда. Но когда во вкусе зрелых сочных ягод вдруг различаешь спекшуюся сладость изюма, ты грешишь против настоящего, переоценивая значимость вторичного продукта по сравнению с богатством свежего плода. Что бы ни означало удивительное превращение, происшедшее с Сизифом, оно было этапом его жизни, а не истории Фокиды, и пустое дело пытаться связать одно с другим.

Весь смысл этого свидания свелся для Деиона к тому, что дано ему было на старости лет так ярко вспомнить свою молодость, так ясно убедиться в радостной исполненности жизни, что его перестал мучать страх смерти. А через день после ухода младшего брата он незаметно умер во сне, в объятиях Диомеды, столь же потрясенной его кончиной, сколь и неожиданным водопадом супружеской нежности, обрушившимся на нее той ночью.


— Как я сегодня — не особенно противен тебе? Раздражения не вызываю? — спрашивал грек, едва различимый в сумерках и будто бы намеренно старавшийся не приобретать более определенного облика. — Я хотел бы избежать лишних впечатлений, так как нужно в этот раз объясниться без экивоков.

Артур пробовал удержаться — интонация пришельца его смешила. Но затем подумал, что притворяться глупо. Это означало бы, что он уж очень всерьез принимает обращение грека.

— Вот ты улыбаешься, — продолжал тот, — а между тем веселить тебя тоже никак в мои планы не входит, и жаль, что ты именно в этой манере решил откликнуться, потому что дело не шуточное. По крайней мере для меня. Ты застыдил меня в прошлый раз, что я непохож и так далее. Но с тобой ведь не разберешься, на что надо быть похожим, да и нет у меня этого навыка подлаживаться под какую-то струю. Так я подумал, а что, если просто сократиться почти до незримости, чтобы уж никаких индивидуальных черт не заявлять. Однако присутствовать-то все же надо, раз хочешь с просьбой обратиться. Ну, вот и приходится висеть таким невнятным пятном и бестелесную наготу свою речью прикрывать, слегка избыточной, может быть. Это ведь ничего, а? Словеса одни? А тут в некотором роде моя судьба. Кое-какой сдвиг, видишь ли, замаячил, и при определенных обстоятельствах ты, вероятно, займешь мое место, а мне придется опять спину гнуть каким-нибудь Артуром Сизифовичем. Оно, вне всяких сомнений, увлекательно и волнующе, и, в конце концов, не навсегда, но я совсем не уверен, что мне так уж этого хочется в настоящий момент. Случай маловероятный, девятьсот девяносто девять к одному, что у тебя ничего не выйдет. Но один единственный-то из тысячи случаев все-таки остается, а перемещениями он грозит весьма и весьма существенными. Никак не хотелось бы рисковать. Я уж не говорю, что и в ожидании пребывать тоже очень неприятно. Но терплю, как могу, сам видишь. Даже придерживаю тебя себе во вред. Хотя самое милое дело было бы, наоборот, пособить, чтобы ты не останавливался, а полным маршем захватил весь восторг, проник бы в самую суть и создал шедевр. Тогда уж наверняка никакой опасности мне бы не случилось. Возможно, что слегка против естества вышло бы, но ставки-то каковы, ты подумай. Я не нахваливаю себя, а только обращаю твое внимание, что никаких подлостей по отношению к тебе пока не совершал. И, кажется, вправе рассчитывать на встречное расположение. Тут от тебя кое-что зависит.

— А зачем все-таки останавливать пытался?

— Да ну, это ты несерьезно ставишь вопрос. Какого литератора и когда это останавливало? Так, мелкие препятствия для более интенсивной работы ума. Сам ведь знаешь небось, что только на пользу пошло. Но вот польза-то твоя, она может отнюдь не моей обернуться. И хотя приказывать тебе не могу, но прошу все же как следует взвесить, какими пертурбациями это чревато. Тебя такая перспектива, может быть, не пугает. Это твое дело, как ты говоришь. Но за меня-то решать, как бы и некрасиво получится, а?

— Откуда мне знать, что это правда? Ты притворяться мастер. Теперь вот тоже кого-то изображаешь.

— Да уж правда. Я к снисходительности твоей взываю. В таких вещах признаваться в своем собственном естестве поистине невыносимо. Так что снизойди, сделай милость. Какой бы мне резон был сочинять? Я ведь не тороплю тебя и сейчас, а только к осторожности призываю. Выйдет у тебя книжка, нет ли — это дело пятое. И так и так для нас по-хорошему может получиться. К тому, о чем я говорю, это отношения не имеет.

— Чего ты хочешь-то?

— Вот уж не знаю, как еще тебе это объяснить. Кажется, и весь наш разговор преждевременный. Ну да лучше раньше, а то и говорить не о чем будет. Давай я тебе приоткрою один секрет моего житья-бытья, и как он преображается в вашей жизни. Ты знаешь, должно быть, что некоторые умы доходили до высочайших откровений. То есть я нисколько не иронизирую, действительно жемчужины откапывали самой чистой воды. И затем, есть в человеческой натуре одно прелестное свойство. Лишь только он проник в суть вещей, хотя бы только на один миллиметр, и увидел, что возможен новый взгляд на самые разные предметы, так он тут же желает весь мир отсюда обозреть. Иногда гордыня разыгрывается, не спорю, но в большинстве своем эти пророки — очень честные люди, искренние радетели о человечестве, которому стремятся пошире открыть глаза. Обида в том, что, истину свою открыв, они никак не могут передать ее ближнему в чистом виде, а посему вынуждены рисовать новую картину мироздания старыми красками, со всеми возможными оговорками и предупреждениями, что не следует, мол, их понимать буквально, что это всего-навсего неизбежное зло, так как нет ни в человеческом языке, ни в человеческих чувствах ничего, что хотя бы отдаленно соответствовало атрибутам мира, ими познанного.

Порыв этот, повторяю, очень искренний, очень благородный, и в отдаленном результате приносит человечеству огромную пользу, всемерно развивая его воображение и ориентацию. Не в том, может быть, направлении, как учителю хотелось бы, но без этих светлых умов и подвижников жизнь стала бы окончательно неинтересной. Дело это, однако, такое горячее, такое необъятное, надо ведь всякую мелочь подстроить в общую перспективу — от дошкольного образования и медицины до диеты и философии, — что гуру этот целиком погружается в работу и, при всех оговорках и предупреждениях, забывает предупредить самого себя. А средства его рано или поздно начинают довлеть, и когда он доберется до полной панорамы — такие люди, как правило, успевают, потому что высшее горение прибавляет им много сил, даже тем, кто страдает каким-либо физическим недугом, — так вот, панорама эта, как бы уже полностью объясняющая мир, на девять десятых — чистый вымысел. Оно бы и ничего, так как процент вполне здравый, безопасный, но как представишь себе, сколько времени и драгоценной энергии уходит у учеников и неофитов на освоение новой теории во всем ее объеме и сколь неизбежным приходит спустя некоторый срок разочарование, так непременно задумаешься: а нет ли какого другого пути сохранить ту первоначальную жемчужину, тот малый миллиметр истины, не распыляя его в бесчисленных практических проектах?

Тут же, конечно, спросишь себя: а что пользы будет человечеству, если он удержит свое открытие при себе и никому его не доверит? Ведь таких людей — по пальцам перечесть. Как же всем остальным миллиардам продвигаться? Не совсем человеческого ума вопрос, и… вероятность весьма туманная, но если бы миллиарды не были так заняты в той или иной степени освоением чужих идей, может, они каждый своим умом дошли бы до чего-то подобного и количество знающих начало бы постепенно возрастать? То есть если именно это является конечной целью и смыслом существования. Но можно и гения понять. В самом деле, это уж чуть не монашеское изуверство какое-то — обрести истину и скрыть ее от ближних. Во всяком случае, совсем не по-людски. Так разнообразные книжечки и появляются, и твоя может оказаться лучше многих других, на что я тебя и ободряю.

— Значит, продолжать?

— Не только продолжать, а со всяческим успехом завершить и получить причитающееся признание.

— А в чем тогда предостережение твое? Как это на тебе отразится?