— Я передумала. Мне не нужен Сизиф. Я пошлю за ним, когда придет время. В корзинах у стражников — детское белье и любимые пряности. Распорядись, чтобы ваши слуги их забрали. Дай мне знать, не откладывая, когда знахарь сделает свое дело. И постарайся полюбить мальчиков, как своих. Расставаться с ними тебе будет все-таки легче, чем мне.
Дети не отпускали Гиллариона допоздна, отгадывали его загадки, слушали и рассказывали истории, щупали, замирая от страха, его изуродованные руки, а желая взрослым доброй ночи, все, как один, заикались, смеша друг друга, и больше всех веселился Ферет, у которого это выходило гораздо лучше других. Сизиф с Меропой наблюдали за ними, и сердце щемило у обоих.
Эту ночь они провели без сна.
Что решимость Медеи не выдумка, не довод ума в каком-то споре, который она вела с судьбой, а прямое свидетельство будущих действий, сколь ни казались бы они абсурдными, заставляло обоих остро чувствовать свое бессилие. Они никак не могли с этим смириться, вновь и вновь старались осмыслить задуманное Медеей, чтобы найти доказательство, какое-то единственное слово, способное опрокинуть ее убеждения, развеять ложные надежды. Вероятно, это должно было быть не только их словом. Движимые простым инстинктом, ни тот ни другой не сумели поколебать волю царицы. Необходим был более весомый довод, может быть — слово самого бога, чтобы соперничать с обещанием Геры. А расслышать его можно было лишь в том вселенском гуле, о котором говорила Медея, или в самой горькой из божественных страстей, частью которой была попытка богини сделать бессмертным сына элевсинского царя.
Говорить об этом было нелегко. И потому, что они впервые так пристально, по такой неотложной причине вглядывались в основы мироздания, и потому, что судьба богини-матери составляла необъятную эпопею, создавшую знаменитые элевсинские мистерии, известные только посвященным, каковыми они не были. Известно было, однако, что провозглашенный запрет, грозивший казнью тому, кто стал бы открывать незнакомому с таинствами их обряд и суть, был всего лишь строгим законом и не шел ни в какое сравнение со священным трепетом, навсегда лишавшим желания касаться этого предмета в праздной беседе. Человек, вольно отдавший себя течению мистерии, не догадывавшийся, что ему предстоит пережить, оказывался притиснутым к тому, чего знать не мог, может быть, и не хотел, что, пренебрегая его малодушием, заявляло о себе как о несомненно сущем.
Но несправедливо было бы назвать их ночные перешептывания праздной беседой. Супруги осторожно творили собственную мистерию, углубляясь в опасную область, где возможны были смерть без смерти и воскрешение без жизни. Божеские судьбы и дела часто бывали невероятными, но и в загадочности своей все же поддавались хоть какому-то объяснению. Здесь же боги вели себя не как боги и не как люди и, казалось, сами не вполне понимали, что делают.
Когда мать, услышав душераздирающий крик дочери, бросилась к Нисейской долине, куда увлекла Кору беспечная прогулка за букетом цветов, она нашла лишь покойный луг, покрытый маками, качавшими крупными, цвета крови головками на тонких стеблях. Ничто здесь не напоминало о случившемся минуту назад, когда перед девой, склонившейся за диковинным, благоухающим нарциссом, белым посреди алого ковра, разверзлась почва, и, подхваченная неодолимой силой, она исчезла из поля зрения всех живущих.
Воображая во множестве подробностей то место, куда они исчезают с лица земли, люди утешают себя, стремясь отстраниться от очевидного — об этом месте никто ничего не знает. Но позволь проникнуть в мозг той простой истине, что исчезают туда навсегда, и это безмолвное, безликое нигде способно погасить сознание. У богов, как оказалось, дела обстояли не лучше. После девятидневных скитаний в поисках того, кто мог бы ответить матери на ее отчаянный вопрос: где Кора? где дочь моя? — она убедилась в том, что предчувствовала с самого начала. Новостью были лишь причина, по которой пропала дева, и имя похитителя. Ни то ни другое нисколько не помогало становящемуся все более человеческим желанию матери вернуть дочь или, по крайней мере, отомстить.
Причиной был сватовской произвол хозяина вселенной, отца похищенной девы, Зевса, а то, что исполнителем и женихом был безликий правитель того отсутствующего места, которое, за неимением более подходящего направления, принято помещать под землей, отменяло любые попытки что-либо предпринять. Назвать его имя отнюдь не означало определить персону. Вступить в противоборство с Аидом было то же самое, что хватать или бить кулаками воздух. Такое не приходило в голову ни титанам, ни гигантам, которые в свое время пробовали бороться даже с Олимпийцем и, проиграв, были отправлены именно туда, во тьму нигде, где всякий бунт иссякал мгновенно и бесследно.
Отсутствующее лицо Аида было следствием множественности обличий, которая погружала его существование в холодную бездну перевоплощений, где терялась всякая надежда его назвать.
Плутон было одним из тех его имен, которые произносились чуть легче, без помрачающей рассудок тени небытия, ползущей вслед за мыслью об Аиде. Оно же предлагало отождествлять его с Плутосом, божеством несметных богатств, хранящихся в подземных недрах. Но Плутос был зачат самой Деметрой на меже критского поля от местного бога земледелия Иасиона, а это означало, что мать сама произвела на свет убийцу своей дочери. Не правильнее ли было бы сказать «произвела на тьму»? Так как по-прежнему лишенный лица Плутос был еще и слеп.
Еще одно имя безликого — Дий — позволяло угадывать в нем самого Зевса. Да как же могло быть иначе? Верховная власть громовержца не была бы безмерной, если бы границы ее определялись каким-то еще нигде. Это правда, что надзор за тремя сферами бытия — небесно-земной, подземной и водной — был распределен между тремя братьями: Зевсом, Аидом и Посейдоном. Но чуткий слух вполне способен был различить в таком распределении неясность: разве власть над небом и землей не включала в себя все остальное? Разве можно представить себе океан без дна и берегов, а землю без недр? И уж никак не приходилось заблуждаться относительно того, кто на самом деле всем владел и управлял. Ведь и похититель, прежде чем взяться за некрасивое дело, должен был спросить разрешения у Олимпийца. А теперь прислушаемся внимательно к их речам:
— Заметил ли ты, как расцвела юная дочь Деметры?
— Мне ли не видеть! Я ей не чужой дядя.
— Это-то как раз и мешает тебе, я боюсь, взглянуть на нее со стороны. Как думаешь, что сказала бы ее мать, если бы я посватался?
— Да то же, что ответила бы и мне, приди мне в голову эта безумная мысль.
— Но ты-то во всесилии своем и спрашивать не стал бы.
— Я — другое дело. Тебя не любят на Олимпе.
— Тем меньше у меня оснований церемониться.
— И Деметра тоже, знаешь, не робкая овечка.
— Да будь она дикой буйволицей — тебе ли не знать, как укротить ее норов.
И братья добродушно посмеиваются.
Не похоже ли на разговор с самим собой, на последние сомнения перед рискованным шагом?
Правителем небытия называли и еще одно существо — таинственного Загрея, жертву, дитя рогатое, соблазненное и растерзанное титанами и вновь родившееся у Зевса и Семелы в облике Диониса. Но это был уже новый Дионис-Вакх, а первый Дионис-Загрей вынужден был после гибели остаться в нетях и, будучи любимым отпрыском отца, который связывал с этим живым, любознательным ребенком какие-то серьезные, еще неосуществленные надежды, получил там неограниченные права. Таким образом бездна неизбежно притягивала следующее имя. Властителем царства мертвых называли также бога виноделия, опьянения и неистовства Диониса, одно из прозвищ которого было «разверзатель». Самые серьезные люди, не склонные к фантазерству, утверждали, что Аид и Дионис — одно. Кто же зачал, выносил и родил его первоначальную ипостась, златоглавого агнца Загрея?
Персефона? Но это имя нам еще незнакомо! Так будут называть пропавшую дочь, когда она станет супругой безликого и царицей Аида. Могла ли она родить, будучи еще девой, а то и вовсе пребывая в лоне матери своей? Можно ли находиться на определенной ступени развивающегося события и в то же время стоять многими ступенями ниже, почти в самом начале подъема по лестнице бытия? Кое-что об этом двойственном положении было Сизифу и Меропе известно, и они продолжали удерживать равновесие между постижимым и невероятным, еще не зная, что в воображении своем уже переступили порог телестриона в элевсинском храме. В рождении Загрея следовало, видимо, предполагать единое усилие матери и дочери. Как будто некие обязательства, не всегда желанные, заставляли богиню плодородия принимать участие в сгущении той тьмы, куда исчезла теперь юная, ласковая, жизнерадостная Кора.
Но, может быть, довольно и того, что тьма не носила никакого другого названия, кроме имени своего хозяина, а он не был не чем иным, как этой тьмой. Перечислив все другие имена и возвратясь к первому, человек опять тыкал пальцем в пустоту, не зная, говорит ли он о царстве мертвых, об одном из богов или ни о чем.
Деметре бесплодность таких попыток была давно известна. Даже не пробуя осветить это зияние мыслью, богиня сбросила с себя величие и могущество, ничему не помогавшие и неизвестно зачем нужные, и, облекшись в рубище, не отличавшее ее от смертных, пошла скитаться по земле, воочию наблюдая, что людям живется еще тяжелее. Ее невыносимая утрата была, оказывается, не более чем ежедневным горьким хлебом страданий человеческих. Когда ее переполнило сочувствие к этому бесправному роду, занялось в Деметре жгучее желание снова воспользоваться своей неземной силой, на этот раз — чтобы избавить человека от необратимой тяги Аида.
Внимательный читатель напомнит нам, что такое безумие богини-матери, замахнувшейся на изначальное условие возникновения человека, одобренное всем сонмом богов, уж очень напоминает людские пристрастия и заблуждения, что, добившись своего, она устранила бы единственное различие между своим верховным кланом миродержателей и существом, созданным по их образу и подобию. Ну что ж, приходится согласиться. Вероятно, это был как раз один из тех случаев, когда духи опасно приближались к земному бытию, слишком проникались его страшным бременем, готовы были пересмотреть основы мироздания, вплоть до того, чтобы пожертвовать своей исключительностью. Основы тоже ведь не блистали чистотой и последовательностью — в каком диком самозабвении мог подтолкнуть Зевс свою божественную дочь Кору к судьбе, так буквально повторяющей удел беззащитного человека?