Это были черные годы. Во мраке пребывала его душа, не находившая выхода, казнившая себя за нелепость, в которую он вверг мироздание по своей слабости, и вместе с тем прозревшая во мглу, где струились исходные течения мироздания, где страшные в своей несоизмеримости с людскими силы водили океанские приливы, поворачивали над головою звездный небосвод, внушали ярость или внезапную кротость целым народам.
Длящееся соседство со смертью, которую он держал в подчинении, сообщило ему могущество, с которым он не знал, что делать. То, что произошло поздним вечером в зале дворца, уже не вспоминалось в подробностях житейского события, да в основе своей оно и совершилось не на земле. Каким-то чудом ему удалось произвести действие, как смерчем вознесшее его над живущими, поставившее вровень с мрачным узником и с остальным сонмом духов, владевших миром не по желанию или назначению, а самим существованием своим. Одиноко и пусто было ему там. Он не принадлежал к этой породе, и с ним не считались, как со своим, ничего от него не требуя, лишь презрительно мирясь с его присутствием. Пользоваться же новой властью он мог только на свой страх и риск, но, употребив ее однажды столь безрассудно, он застыл в неподвижности, опасаясь, что следующее его телодвижение приведет к еще более катастрофическим последствиям. Не мог он и стряхнуть с себя бремя этой великой, ненужной силы, смутно ощущая, что только она и охраняет его до поры от посягательства соперничающих, но не превосходящих сил. Это равновесие неумолимо опустошало его душу.
Между тем жизнь его продолжалась в том же Коринфе, где никто не спешил наказать его за произвол, хотя сам он был уверен, что наказание уже началось — так горька стала ему эта жизнь, едва ли не горше самой смерти. Иногда, обессилев, он стонал, пряча лицо в колени плеяды, прося у нее прощения за то, что по его вине так безрадостно завершалась ее земная судьба, и Меропа, замирая от предчувствий, утешала мужа, напоминая ему во многих подробностях о лучших, счастливых часах их жизни.
По обоюдному согласию они отправили всех детей: старших — самостоятельно в Спарту, где им надлежало расстаться с некоторыми привычками к роскоши и обучиться военной сноровке, младших в сопровождении Трифона — к их кузенам в Фокиду, поручив сыновьям Деиона позаботиться о мальчиках ввиду непредвиденных трудностей, ожидавших в ближайшее время отца и мать. Для Трифона, который был чуть старше Сизифа и вместе с ним обретал все признаки старения, это было, пожалуй, последним путешествием. Он не осмелился расспрашивать хозяев, но догадывался, что видит их в последний раз. Да и не было нужды у царя притворяться перед верным слугой, который давно уже не чувствовал себя в доме рабом.
Совсем не так обстояло дело с детьми. Ни взглядом, ни вздохом им не было открыто, в какой долгий путь они отправляются, и сердца их веселились, предвкушая перемены, торопясь испробовать новую вольную жизнь вне родительского надзора. При всей любви и привязанности к ним, Сизиф тоже спешил оттолкнуть сыновей от себя, выпроводить из дома, где вот уже который месяц обитала смерть, потерявшая свободу, но не власть.
Для Меропы тоже не было тайной, что она расстается с детьми навсегда. Трудно приходилось плеяде, когда она удерживала в себе рвущуюся наружу тоску материнского сердца и с сочувственной горечью вспоминала Медею, кожей ощущая, каких усилий стоило той лишить себя последних недель прощания с Мермером и Феретом. Но ни словом не возразила она Сизифу, когда он объявил о своем решении, сразу поняв, от чего он стремится их уберечь, и нисколько не сомневаясь, что, после близившейся кончины мужа, сама не проживет и дня.
С малышами они прощались так, будто отправляют их на веселую, недолгую прогулку. Старшим же отец почел нужным сделать короткое наставление.
— Вам приходилось уже слышать обо мне немало небылиц, — говорил царь Орнитиону и Главку, глазевшим по сторонам и в нетерпении переминавшимся с ноги на ногу. — Наверно, вам станут рассказывать еще и не такое. Не рвитесь первым делом опровергать слухи, даже если они покажутся вам обидными. Те из них, что рождены пустым вымыслом, так и останутся летать в пустоте. А в остальных постарайтесь отделить выдумку от того, что ее породило. И будьте твердо уверены в одном: что бы ни сочиняли люди, преступлений против них ваш отец не совершал. Не было злодеев во всем вашем роду, который восходит к самому Прометею. Помните об этом и не срамите себя ни жадностью, ни трусостью. Остальное придет к вам само.
Из дворца, еще полного движения и звуков, удалилось все, что было связано с будущим. Дом опустел.
Три долгих года следила плеяда, как терзали ее супруга палящее желание уйти из жизни и студеная воля дожить до последних испытаний. Уже иссякали воспоминания, которыми ей удавалось время от времени его развлечь, уже не раз он прерывал ее в самом начале, равнодушно напоминая: «Да-да, недавно мы говорили об этом». И хотя в те редкие дни, когда они покидали уединение, жизнь вокруг дворца изумляла их своим постоянством и равновесием, Сизифу открывалось то, чего не могла в полной мере различить Меропа, — он видел, как покосился за эти годы мир, как угрожающе он кренится в отсутствие опоры, которую, как ни трудно было это постичь, составляла смерть.
Но обретя двойное существование, он не знал, как себя вести ни в одном из них. И совершенно невозможным было повернуть вспять. Никто не внушал Сизифу предсмертной робости, не учил его обману. Это был он сам, его собственный изъян. Ему захотелось стать самим собой, и, если пришлось увидеть себя не совсем таким, как представлялось, изменить тут ничего было нельзя. Сколь ни желанна была ему теперь смерть низшей своей, земной ипостаси, пойти самому ей навстречу оказалось бы только еще одной слабостью, что было абсолютно открыто для ипостаси высшей. Надо было ждать, беспощадно напоминая себе о том, как труслив и самонадеян сын Эола, и разве что тут мерещилась еще малопредставимая возможность поправить дело. Если бы он все же решился погасить в себе адский огонь, загоревшийся от противоборства с Танатом, вновь остаться только царем Коринфа и мужем своей жены и сумел бы в этом жалком состоянии не сплоховать при новых, скорее всего, еще более сложных обстоятельствах, глядишь — и вернулась бы хоть доля уважения к себе.
Но это были пустые фантазии. Ничто не ожидало его впереди, кроме бесславной кончины. Все, что он мог сделать, — это не испугаться в следующий раз. Игра же его была безнадежно проиграна.
Спутница, прогулка с которой по широкому истмийскому тракту приснилась Сизифу, была красива незнакомой, невиданной прежде красотой. Он не предполагал, что существует такое диво. И оттого, что облеченная ею женщина была с ним проста и дружелюбна, он испытывал столь же незнакомое раньше чувство вселенского мужского достоинства. Его изнуренная душа расправлялась в этом сне, с каждым шагом их прогулки ослабевала тревога, возвращая сознанию ясность и безмятежность.
Сизиф с удовольствием разглядывал ее лицо с утяжеленными веками и чуть припухшими губами четко очерченного рта, стараясь понять, что в сочетании этих черт создает такую невыразимую притягательность. И встречал в ответ столь же внимательный, заинтересованный взгляд, не противящийся его любопытству, лишенный даже намека на тщеславие, как будто спутнице его известно было, насколько благодатна ее красота и насколько она является ее сутью, исключая возможность гордиться ею, как своей собственностью.
Ее темные, свитые в тяжелые косы, причудливо уложенные волосы поблескивали на солнце сплетениями, напоминая мирно спящих, исполненных премудрости змей.
Они шли молча, и тем не менее продолжался между ними немногословный обмен мыслями, полный смысла и новизны, как вдруг Сизиф догадался, с кем свело его провидение на знакомом перешейке. Пораженный несоответствием того, что видит, тому, что знал об этом существе, он застыл на месте и воскликнул:
— Как?! Как же позволено мне глядеть в твои глаза, Медуза?
Она остановилась тоже и, повернувшись к Сизифу, отвечала:
— Почему же не посмотреть в глаза правде, если у тебя есть силы выдержать ее взгляд.
— Но все остальные?..
— Ах, Сизиф! Не трогай остальных. Слишком дороги эти мгновения, чтобы посвящать их заботам о чужом несовершенстве. Ну, представь хоть, что я тебе снюсь.
— Я не чувствую себя спящим.
— Вот и хорошо. Нам многое нужно обсудить.
Горгона была одного роста с ним и крупного телосложения, но, будь она и великаншей, это не убавило бы ей прелести и нежности, которые составляли природу ее обаяния. Взывая к защите и опеке, она одновременно спрашивала: сумеешь ли? Достанет ли тебе самому равновеликой доброты, стойкости и верности? И обжигала мысль, что, не выдержав этого испытания, ты погубишь ее, а без нее обрушится весь мир.
— Ты совершил ошибку, Сизиф, — продолжала Медуза, положив ладонь ему на грудь, что вызвало в нем новый прилив горделивой радости. — Но она поправима. Мне кажется, ты можешь совершить еще одну, но и она не покроет тебя позором и не ввергнет в небытие, хотя, вероятно, будет стоить тебе жизни. Так должно быть. Так надлежит нам действовать — совершать промахи достаточно большие, чтобы никто не усомнился в нашем искреннем стремлении к правде. Нет никого под небом и в самих небесах, кто владел бы ею вполне. Не знают ее и боги, и ты вправе винить их во многих грехах, кроме одного — им незнакома робость. Ты ведь не думаешь, что они живут лишь в свое удовольствие. Им тоже не терпится устроить мир как можно лучше. А жадность и своеволие наши только отражаются друг в друге. Не забывай о нерожденном ребенке Фетиды — тебе, должно быть, говорила о нем Медея — о новой еще более могучей силе, которую им предстоит явить. Как же явить ее, не утратив своего могущества? Многое совершается неразумно, невпопад. Но и робость человека уродует лик мироздания, ибо с некоторых пор богам приходится с вами считаться. Она исказила и мой лик в глазах тех, кто не умеет побеждать, признав себя побежденным. О зловещей горгоне Медузе рассказывают те, кто никогда ее не видел, кто считает это полезным, не желая испытывать себя более, чем того требует здравый смысл. Никого не пугает красота Афродиты или Елены из Спарты. Все знают, что делать с этой красотой. А все, что превышает эти знания, легче отменить, и они превращают меня в чудовище. Но не так легко поработить истину, приходится снабдить это мерзкое существо странным свойством, запрещающим его увидеть. Однако, совершив это насилие и поселив горгону Медузу в отдаленное место, куда без труда не доберешься, они все еще испытывают неодолимую потребность туда попасть. И тогда, заглушая свою совесть, они губят горгону окончательно, хотя причина расправы вновь не поддается объяснению. Я смирилась с уродством, мудрой Афине не было нужды соперничать со мной. Она согласилась играть эту роль, потому что робость людей отражается в слабости богов. Но это грозит возвратным угасанием всему сущему.