Скала Таниоса — страница 3 из 45

И подобно тому, как каждый мужчина деревни должен был хотя бы раз в месяц карабкаться вверх по дороге к замку, чтобы «видеть руку шейха», всем женщинам приходилось ежемесячно посещать замок, принимая участие в повседневных или сезонных работах, — так они выражали свою верноподданность. Некоторые славились особыми способностями толочь мясо в ступе или тонко раскатывать тесто для лепешек. А когда требовалось готовить кушанья для пиршества, рекрутировались все обладательницы каких-либо кулинарных умений. Короче, своего рода феодальная повинность, но поделенная на всех, на десятки, сотни женщин, а значит, не бывшая слишком в тягость.

Меня, чего доброго, можно понять так, будто лепта мужчин ограничивалась утренним лобызанием руки. Это не соответствовало бы действительности. Они поставляли и рубили дрова, занимались всяческими починками, поправляли размытые террасы на обрабатываемых землях, принадлежавших шейху, и все это помимо основной — то есть военной — повинности, обычной для мужской половины человеческого рода. Но в мирное время замок представлял собой улей, где копошились женщины; они там суетились, болтали, не забывая и о развлечениях. А порой, во время сиесты, когда вся деревня укрывалась в навевающей ленивые грезы полутьме, то одна, то другая из этих женщин терялась в сплетении переходов и комнат, чтобы вынырнуть на поверхность часа через два среди всеобщих перешептываний и ухмылок.

Некоторые предавались подобным забавам с легким сердцем, польщенные расточаемыми им страстными ухаживаниями. Шейх был мужчина видный, осанистый; к тому же от них не укрывалось, что он бегал отнюдь не за всякой юбкой, нет, он высоко ценил шарм и ум. До сих пор в деревне памятно присловье, часто слышанное из его уст: «Только ослы возлежат с ослицей!» Так что он был ненасытен, но переборчив. Именно таким он помнится потомкам, и, вероятно, таковым представлялся он и своим подданным. Посему многим женщинам хотелось быть по меньшей мере замеченными, это укрепляло их веру в собственную неотразимость. Они внушали себе, что вольны поддаться искусителю или в решительный миг дать отпор. Опасная игра, должен признать, но пока наливалась в бутоне, а потом раскрывалась цветком — прежде, чем окончательно поблекнуть, — их красота, разве могли они отказать себе в самом желании очаровывать?

Тем не менее в большинстве — что бы там ни утверждал старый Джебраил — женщины опасались столь предосудительных связей, заведомо лишенных будущего. Они не позволяли себе иных галантных забав, кроме гибкого ускользания от господских поползновений, и, насколько могу судить, их повелитель умел осаживать себя, умеряя пыл, когда «противник» проявлял изворотливость. И не в последнюю очередь — дальновидность, коль скоро мог наступить момент, когда объект страсти лишался права и средств к отступлению: оказавшись с шейхом тет-а-тет, юная особа уже не могла повелеть ему удалиться, не оскорбив. А на такое бы не решилась ни одна селянка. Духу не хватило б. Уловки приходилось пускать в ход чуть загодя, именно с той целью, чтобы не очутиться в стеснительном противостоянии. Посему прелестницы пускались на тщательно просчитанную череду хитростей. Так, кое-кто из них, когда наставала пора идти в замок, являлся туда с малым ребенком — собственным или соседским — на руках. Другие брали с собой сестру или мать, ибо в такой компании пребывали недоступны для атак. Еще одним способом избежать обольстительных наскоков было примоститься в непосредственной близости от молодой супруги правителя, шейхини, и не отходить от нее до самого вечера.

Шейх промедлил с женитьбой до порога сорокалетия, да к тому же в брак вступил чуть ли не по принуждению. Тамошний церковный патриарх, утомленный потоками жалоб на неисправимого соблазнителя, решился пустить в ход все свое влияние, чтобы покончить с вопиющим положением дел. Казалось, он нашел идеальное противоядие: союз с дочерью гораздо более крупного и влиятельного местного феодала, повелителя из Великого Загорья; патриарх питал надежду, что из уважения к супруге и не в меньшей степени из опасения раздражить могущественного свекра хозяин Кфарийабды принудит себя к воздержанности.

В первый же год шейхиня произвела на свет сына, которому дали имя Раад. Меж тем супруг, не усмиренный даже появлением наследника, не замедлил воротиться на дорогу греха, пренебрегая своей половиной в пору ее беременности, а после родов ведя себя еще менее почтительно.

Супруга же, наперекор предположениям патриарха, явила миру свидетельство поразительной для особы ее ранга слабости. Несомненно, она припоминала то, что творили в ее собственном дому глава семейства, известный весьма ветреным нравом, и его не менее легкомысленные сыновья, и как все это смиренно терпела мать. В ее глазах поведение мужа являлось следствием его темперамента и положения в обществе — двух вещей, изменить кои она была не в силах. Она не желала, чтобы при ней заговаривали о шейховых приключениях, ибо тогда пришлось бы что-то делать. Но сплетни до нее доходили и причиняли сердечную боль, хотя плакала она только вдали от чужих глаз, разве что в присутствии матери, у которой подолгу гостевала.

В замке она всем своим видом изображала равнодушие или напирала на горделивую иронию, а горе топила в сладком сиропе. Шейхиню всегда видели сидящей на одном месте, в крошечной гостиной, примыкавшей к ее спальне; голову ее на старинный манер неизменно венчал тантур: водружаемый прямо на темя высокий цилиндрический колпак из серебра, с какового свешивалось легкое покрывало (конструкция настолько сложная, что ее не разбирали на ночь). «Что вовсе не помогало ей, — добавлял от себя Джебраил, — ни отвоевать назад расположение шейха, ни вернуть былую стройность. Говорили, что на расстоянии вытянутой руки она всегда держала корзинку со сладостями, а служанки и посетительницы бдили, чтобы та никогда не пустовала. И хозяйка замка налилась жиром, как свиноматка».

Она была не единственной женщиной, которая страдала от необузданности шейха, но особенно негодовали на него мужчины. Хотя некоторые давали понять, будто верят, что подобное случается только с женами, матерями, сестрами и дочерьми других, все томились неотвязным опасением увидеть однажды пятно на собственных пока не запятнанных одеждах. Какие-то женские имена произносились шепотом, блуждали по деревне, это вызывало все новые приступы мстительной ревности. Споры и стычки вспыхивали то и дело по самым пустячным поводам, выдавая своей ожесточенностью ярость всеобщего подспудного озлобления.

Люди присматривали, послеживали друг за другом. Собирающейся в замок женщине было достаточно приодеться чуть пококетливее, чтобы ее тотчас заподозрили в желании подцепить шейха на крючок. И сразу же она оказывалась виновной, греховнее самого соблазнителя, в оправдание коему допускалось, что «так уж он устроен». Столь же верно и то, что у желающих избежать каких-либо приключений в запасе всегда оставалось самое проверенное средство — представать перед повелителем замотанной в неприглядные тряпки, бесформенной замарашкой.

Но существуют при всем том женщины, которым не удалось бы скрыть свою красоту. А может, самому Творцу не угодно держать такое создание сокрытым от Его глаз… Но бог ты мой! В каком вихре страстей они всегда обретаются!

Одна из таких красавиц и жила в моей деревне как раз в ту эпоху.

Звали ее Ламиа.

Та самая. Из поговорки.

II

Ламиа несла свою красоту, как крест. Обычно для того, чтобы перестать привлекать взгляды, женщине достаточно накинуть покрывало либо задрапироваться в какую-нибудь неуклюжую хламиду — это помогло бы любой. Но только не Ламии. Она была, можно сказать, пронизана светом. Сколько бы ни пряталась, ни пыталась стушеваться, затеряться в толпе, она неизбежно выдавала себя, выделялась, ей хватало одного-единственного жеста, пустяка — поправить волосы, неосмотрительно промурлыкать фразу из затрепанной песенки, — и все уже смотрели на нее одну, только и слышали, что ее голос, звонкий, как журчанье прозрачного родника.

Если в обхождении с прочими, со всеми прочими, шейх давал волю своему пылкому и тщеславному нраву, то с Ламией все обернулось иначе, причем с первой же минуты. Ее очарование наводило на него робость — чувство, которое ему редко случалось испытывать. От этого он возжелал ее еще жарче, однако умерил свое нетерпение. Для достижения побед более заурядных сей прирожденный стратег имел свои отработанные приемы: нежное словцо, фривольный намек, лаконичная демонстрация силы — и крепость взята. Ради Ламии он снизошел до настоящей осады.

Разумеется, он не смог бы столь благоразумно воздерживаться от сближения, если бы не одно обстоятельство, разом и ободрявшее его, и чреватое затруднениями: Ламиа обитала под его же кровом, во флигеле замка, поскольку была женой Гериоса, его управителя.

Этот последний, являясь делопроизводителем при судебных тяжбах, мажордомом, казначеем, секретарем, а подчас и наперсником шейха, был обременен обязанностями, не имеющими четких границ. Ему полагалось исправно уведомлять своего господина о состоянии его владений, об урожаях, распределении воды, ценах, афронтах всякого рода. Он даже скрупулезно вносил в реестр все дары, приносимые в замок поселянами, к примеру: «Тубийя, сын Вакима, к Великому Празднику — сиречь к Пасхе — пришел с половиной окки[2] мыла и двумя унциями кофе». Когда же требовалось составление договоров об испольщине — и эта забота равным образом возлагалась на плечи все того же супруга Ламии.

Если бы речь шла о домене побогаче, более обширном, быть бы Гериосу сановником высокого ранга; впрочем, по мнению окружающих, ему и так выпал завидный жребий: он жил, не ведая нужды, и апартаменты, которые он занимал, даром что скромные в сравнении с покоями его господина, выглядели лучше, чем самые приглядные из домов селения.

Получив столь выгодную должность, Гериос тут-то и попросил руки Ламии. Тем не менее его будущий тесть, поселянин довольно зажиточный, чья старшая дочь была замужем за кюре, уступил лишь после продолжительных колебаний. Претендент, по всей видимости, обещал стать надежным оплотом домашнего очага, но отцу Ламии так и не удалось проникнуться к нему сердечным расположением. Положим, его вообще мало кто ценил, хотя толком объяснить, чем он плох, кроме разве что некоторой холодности, тоже никто не умел. Он был, как говаривали односельчане, из тех, «кто и горячему хлебу не улыбнется». Одним словом, его считали скрытным и спесивым. Причем не таили, даже демонстрировали ему свою неприязнь. Он же, если и бывал задет, никогда этого не показывал — ни словом, ни жестом. При своем положении он мог бы изрядно усложнить жизнь тем, кому был так не по нраву. Но запрещал себе мстить. Однако никто не питал к нему за это признательности. Хранили неукоснительную враждебность: «Ни добра принести не умеет, ни зла», — только так и высказывались.