Но сам Таниос в те тревожные дни не думал ни о себе, ни о смерти, назначившей ему свидание, на которое он не поспел. Он еще пытался убедить себя, что ему не солгали, что «людоед» все же убит и эта новость не замедлит распространиться. Он говорил себе: Фахим, вне всякого сомнения, принадлежит к тайной сети оппозиционеров, ему могли сообщить сведения, которые дойдут до обычных людей не раньше завтрашнего дня, а то и будущей недели.
Тогда он пускался бродить: заглядывал в кафе Элефтериоса и на базары, на пристани и в портовые таверны, пытаясь по выговору или по внешним приметам распознать людей из Горного края или с побережья — моряков, негоциантов, путешественников. Но не нашлось никого, кто смог бы его успокоить.
Вечером он поднялся в свою комнату, чтобы провести всю ночь на балконе. Глядя, как гаснут огни Фамагусты, один за другим, до последнего. Слушая гул морских валов и топот солдат из военного патруля. Потом, на заре, когда на улицах стали мелькать, подобно теням, первые прохожие, он забылся, прислонившись лбом к балюстраде, усыпленный городскими шумами. Так и дремал, пока солнце на полдороге к зениту не стало жечь ему глаза. Тогда он поднялся — с едким жжением в желудке, с болью от согбенного положения в спине, готовый возобновить свои поиски.
В то самое мгновение, когда он выходил с постоялого двора, в глаза ему бросилась карета, украшенная британским флагом. Он бросился к ней, крича на языке, который некогда учил:
— Сэр, сэр, мне надо поговорить с вами!
Экипаж остановился, из-за шторки показалась недоуменная физиономия пассажира:
— Вы британский подданный?
Произношение, усвоенное Таниосом, позволяло предположить это, но его одежда говорила о другом. Как бы то ни было, проезжий, по-видимому, был расположен выслушать его, и юноша спросил, известно ли ему о важных событиях, которые произошли в Предгорье.
Пока он говорил, этот человек разглядывал его. И когда он закончил, тот вместо ответа торжествующе возвестил:
— Меня зовут Овсепян, я переводчик британского консула. А вы, вы наверняка Таниос.
Он дал своему юному собеседнику время, потребное для того, чтобы вытаращить глаза от удивления.
— Есть человек, который вас разыскивает, Таниос. Он сообщил в консульство ваши приметы. Это один пастор.
— Преподобный Столтон? Где он? Я так хочу его увидеть!
— К несчастью, вчера он как раз уехал, сел на корабль, идущий в Лимасол.
Из записок преподобного Джереми Столтона: «Окончательные итоги истекшего 1839 года»:
«Я предполагал в ноябре месяце отправиться в Константинополь, чтобы обсудить с нашим послом лордом Понсонби свое решение временно закрыть школу, которое я принял из-за возрастающей напряженности, наблюдаемой во всем Горном крае, а в Сахлейне особенно…
И вот в последние недели, предшествовавшие отъезду, до меня донеслось отдаленное эхо пересудов, согласно которым Таниос и его отец бежали на Кипр. Тогда я спросил себя, не следует ли мне по пути навестить этот остров.
Мои колебания были весьма основательны. С одной стороны, являясь посланцем реформистской церкви, я не желал проявлять ни малейшего потворства в отношении убийцы католического патриарха. Но с другой — не мог же я примириться с тем, что самый блестящий из моих учеников, самый одаренный и преданный, тот, что стал для миссис Столтон и для меня самого чуть ли не приемным сыном, окончит свои дни в петле, не совершив никакого преступления, если не считать таковым сыновнее сочувствие к своему заблудшему родителю.
Итак, я принял решение сделать этот крюк и посетить Кипр с единственной целью отделить судьбу юноши от участи его отца. Не ведал я, что замысел сей в это самое время осуществлялся благодаря мудрому вмешательству Всемогущего, притом без помощи такого ничтожного посредника, как я.
По некоторой наивности (за нее я теперь краснею, но пусть мне послужит извинением моя великая надежда) я был убежден, что стоит лишь прибыть на остров да поспрашивать у людей, правильно ставя вопросы, и я за несколько часов отыщу моего воспитанника. Ведь у него есть характерная примета, по которой его легко опознать, — преждевременно поседевшие волосы, и, как мне говорили, неудачная, но предусмотрительная мысль выкрасить их ему в голову не приходила. А стало быть, я смогу напасть на его след.
В действительности все оказалось сложнее. Остров большой — раз в сорок просторнее Мальты, которая мне знакома куда лучше, — и гаваней на нем много. К тому же, едва начав задавать вопросы направо и налево, я с испугом осознал, что невольно навлекаю опасность на своего протеже. Ведь не я один его разыскивал и, преуспев в своем расследовании, я, может статься, облегчу задачу тем, кто хочет погубить его.
Когда прошло два дня, я смирился и доверил эту деликатную миссию чрезвычайно ловкому человеку, армянину-переводчику нашего консульства мистеру Овсепяну, а сам продолжил свое путешествие.
Уже на следующий день после моего отъезда Таниос был обнаружен — не в Лимасоле, где я его искал, а в Фамагусте. Мистер Овсепян посоветовал ему не покидать постоялого двора, где он устроился, и обещал послать мне весть о нем. Спустя три недели мне ее действительно сообщил секретарь лорда Понсонби…»
Хотя встреча с переводчиком позволяла восстановить дружбу, драгоценную для Таниоса, это нимало не успокоило его в отношении главного: последних новостей с родины. Эмир, по всей видимости, был живехонек. Народное недовольство, конечно, распространялось, поговаривали о волнениях в Горном крае, к тому же великие державы, и, в частности, Англия, Австрия и Россия, вели переговоры о том, как наилучшим образом поддержать султана против интриг его египетского соперника, уже и военная интервенция не исключалась, то есть дела, без сомнения, шли в том направлении, какое было бы желательно для несчастного Гериоса. Но никаких потрясений, ничего такого, что могло бы оправдать его возвращение, не было и в помине.
Таниос снова и снова перебирал в памяти их разговоры с Фахимом, с Селимом, вслушивался в фразы, что звучали тогда, припоминал выражения лиц, и все это теперь открывалось ему в ином свете. Потом представлял Гериоса: как, прибыв в порт, он попадает в руки солдат, осознает истинное положение вещей, и вот он закован, избит, унижен, его волокут на виселицу, он подставляет свою шею палачу, а потом чуть заметно покачивается на утреннем ветерке.
Когда этот образ отчетливо представал перед ним, Таниос чувствовал себя безмерно виноватым. Если бы не его капризы, его ослепление, и угрозы покончить с собой, управитель никогда бы не стал убийцей. «Как я смогу теперь посмотреть в глаза матери, как вынести пересуды соседей?» Тогда он думал об отъезде: уехать далеко, как можно дальше.
Но тут же опоминался, вновь думал о Гериосе, видел его испуганные глаза, какими они были в день убийства патриарха, и представлял себе, что таким же взглядом он смотрел на веревку, так же ужаснулся, узнав о предательстве. И Таниос опять, как тогда, обращаясь к нему, шептал: «Отец!»
ПРОИСШЕСТВИЕ VIIIКОЛЕНОПРЕКЛОНЕННЫЙ СЛАВЫ РАДИ
Тогда я отвел Таниоса в сторонку, как велел мне мой долг, и сказал ему: «Подумай хорошенько, тебе нечего делать в этой войне.
Египтянам ли властвовать в Горном крае или туркам, французы ли переиграют англичан, проведя свою шашку в дамки, или наоборот, — тебе от этого не станет ни жарко ни холодно».
Но он в ответ сказал только: «Мой отец убит!»
Из каких соображений эмир отпустил шейха восвояси, нанеся ему такую рану? Это не могло быть ни простой беспечностью, ни тем паче милосердием.
— Надо дать ему возможность поплакать над прахом сына, — сказал, однако же, престарелый монарх.
И его длинные, слишком длинные ресницы затрепетали, словно лапки спрятавшегося паука.
Вернувшись в Кфарийабду, шейх объявил о своем намерении устроить Рааду самое что ни на есть почетное погребение, пышнее которого в Предгорье не видали. Жалкое утешение. Но у него было чувство, что таких почестей требует его долг перед сыном, перед своим родом, а еще — это последний вызов, который он бросит эмиру.
— Вот увидите, толпы людей наводнят селение. Как самые высокородные, так и самые простые люди придут выразить свою скорбь, справедливый гнев и ненависть к тирану.
Но тут его сумели отговорить. Поселяне, потолковав между собой, как обычно, переложили свои тревоги на плечи кюре, и тот отправился в замок.
— Наш шейх не задавал себе вопроса, почему эмир не арестовал его?
— Я ломаю над этим голову с той самой минуты, как покинул Бейтеддин. И не нахожу ответа.
— А что, если тиран именно того и хотел: чтобы наш шейх созвал всех своих верных друзей, всех оппозиционеров, всех, кто желает перемен? Все эти люди соберутся в Кфарийабде, а среди них будут шнырять соглядатаи эмира. Они выведают их имена, подслушают их речи, а потом в ближайшее время их всех одного за другим заставят умолкнуть.
— Возможно, ты прав, буна. Но не могу же я похоронить своего сына тайком, как собаку.
— Не как собаку, шейх, а просто как христианина, верующего в искупление и правый суд Господа нашего.
— Твои слова несут мне успокоение. Вера, да и благоразумие тоже говорят твоими устами. Но все-таки… какая это победа для эмира, если он волен даже помешать нам разделить свою скорбь с теми, кто нас любит!
— Нет, шейх, это не в его власти, каким бы он ни был эмиром. Мы можем разослать гонцов по всем селениям с просьбой, чтобы там помолились в одно время с нами, но сюда не приходили. Так каждый сможет проявить свою дружбу к нам, а в лапы к эмиру не попасть.
Тем не менее, хотя на похоронах должны были присутствовать только жители селения, в тот день явился Саид-бей. «Владетель Сахлейна только что перенес удар, — поясняет „Хроника“, — но настоял на том, чтобы проделать этот путь, опираясь на руку своего старшего сына Кохтан-бея».