Таниос не желал показать, что его позиция поколеблена:
— Этот преступник уже осужден, дело закрыто.
— Нашими жертвами вы не можете распоряжаться так же, как распорядились вашими. Этот человек — убийца моего отца, и мое дело решать, быть ли с ним милосердным или беспощадным.
«Судья» повернулся к кюре. Но тот был растерян не меньше его:
— Ты не можешь сказать ему «нет». И в то же время нельзя выдавать ему этого человека. Попробуй выиграть время.
Пока они шушукались, сын Саид-бея расчищал себе дорогу, спеша присоединиться к их совещанию.
— Если бы вы со мной вместе пожаловали в Сахлейн, вы бы поняли, почему я говорю именно так, а не иначе. Не может быть речи о том, чтобы убийца моего отца остался безнаказанным. Если я сам прощу его, то мои братья и родичи ни за что не простят, а на меня смертельно разозлятся за попустительство. Буна Бутрос, ты ведь хорошо знал моего отца, не так ли?
— Конечно, я знал его и почитал. Это был самый мудрый и беспристрастный из смертных!
— Я и сам стараюсь следовать предначертанной им дорогой. В моем сердце нет места распрям и злобе. А в этом деле могу посоветовать вам лишь одно. Я послан сюда, чтобы просить выдать мне этого человека, однако если он, христианин, умрет от руки друзов, это повлечет за собой последствия, которых я совсем не хочу. Так что забудьте все, о чем я здесь кричал во всеуслышание, но прислушайтесь к голосу разума, это единственный выход: казните его сами, каждая община должна сама карать своих преступников, друзы пускай сводят счеты со своими злодеями, христиане — со своими. Убейте его сегодня же, я не смогу сдерживать своих ладей до завтра.
Тогда кюре сказал:
— Кохтан-бей рассуждает здраво. Мне противно давать подобный совет, но и самым благочестивым властителям порой случается выносить смертные приговоры. Это отвратительное решение в нашем несовершенном мире иногда оказывается единственно праведным и мудрым.
Буна Бутрос остановил свой взгляд на Асме, все еще коленопреклоненной, обезумевшей, без сил; он сделал знак хурийе, та крепко взяла ее за руку и повлекла прочь. Может быть, после этого произнести неизбежный приговор станет хоть немного легче.
Такой странный оборот приняло происходившее в замке судилище над Рукозом. Зала была полным-полна судей и палачей, а единственное судейское место занимал измученный свидетель. Не умевший быть безжалостным ни к кому. В эти мгновения он только и мог, что предаваться самобичеванию: «Чего ради ты вернулся в эту страну, если не способен ни покарать эмира, по чьему приказу повесили твоего отца, ни уничтожить мерзавца, который предал и тебя, и все селение? Зачем ты позволил, чтобы тебя усадили на это место, если не можешь обрушить свой меч на голову преступника?»
Так он изнемогал в напрасных угрызениях. Среди этой толпы, под ее гул, чувствуя устремленные на него взгляды, он больше не мог дышать, только и думал, как бы спастись бегством. Боже милостивый, каким мирным приютом там, в его воспоминаниях, представлялась теперь Фамагуста! А как сладко было взбегать наверх по гостиничной лестнице!
— Говори же, Таниос! — Люди волновались, и Кохтанбей уже терял терпение.
Внезапно молитвенное бормотание буны Бутроса заглушили крики человека, примчавшегося со всех ног:
— Шейх жив! Он в пути! Он заночует в Тархихе, а к завтрему будет здесь!
Толпа громко возликовала, и на губах Таниоса вновь появилась улыбка. По видимости радуясь возвращению господина, он в глубине души был счастлив, что Небеса так вовремя избавили его от затруднительного положения. Он переждал несколько мгновений, пока не схлынула первая волна ликования, затем потребовал тишины, которая была дарована ему тотчас, словно во исполнение последней воли.
— Для всех нас отрадна весть, что хозяин этого замка, преодолев все страдания и унижения, вернется и вновь будет с нами. Когда он займет это место, которое его по праву, я поведаю ему о том, какой приговор был мной вынесен в его отсутствие. Если он одобрит его, Рукоз будет лишен имущественных прав и навеки изгнан из здешних мест. Если он решит иначе, последнее слово останется за ним.
Таниос указал пальцем на четырех молодцов в первом ряду толпы, своих товарищей по приходской школе:
— До завтра охрана Рукоза поручается вам. Отведите его в старые конюшни!
Достойно управившись с этой последней властной функцией, он удрал. Кюре и Кохтан-бей тщетно пытались удержать его — он выскользнул и скрылся чуть ли не бегом.
Снаружи за это время уж смерклось. Таниосу хотелось, выйдя из замка, побродить, как когда-то, по пустынным тропам, подальше от домов, от пересудов, в одиночестве. Но поселяне в тот вечер встречались всюду — возле замка, на перекрестках, в проулочках. И каждый хотел поговорить с ним, дотронуться до него, сжать в своих объятиях. Как бы то ни было, для них он — герой праздника. Но в собственных глазах он являл собой всего-навсего жирного барана для заклания.
Он отступил назад, поблуждал по неосвещенным коридорам, дошел до того крыла замка, где некогда жил со своими близкими. Все двери оказались незапертыми. Через окно, выходившее на долину, проникал красноватый свет. Главная комната была почти совсем пуста — только на полу несколько запыленных подушек, да комод, да ржавая жаровня. Он ни к чему не притронулся. Но подошел к жаровне, склонился над ней. Ибо среди всех воспоминаний, тягостных и сияющих, что теснились в этих стенах, им вдруг овладело самое пустяковое, одно из самых забытых: однажды зимней порой он был дома один, выдернул из одеяла толстую льняную нить, окунул ее в пиалу с молоком, сперва подержал над углями, потом уронил и смотрел, как она тлела, чернея, потом краснея, слушал, как она потрескивает, и вдыхал этот запах жженого молока вперемешку с паленым льном и дымом жаровни. Этот именно запах преследовал его с тех пор, как он сюда вернулся.
Он так и замер, склонившись над жаровней, потом выпрямился и, полуприкрыв глаза, прошел в соседнюю комнату. В ту, где когда-то спали на полу Ламиа и Гериос. А он — немного повыше, в своем алькове. Это убежище было не более чем сводчатой нишей, но зимой там скапливалось все тепло дома, а летом — вся его свежесть. Здесь проходили ночи его детства, здесь он затеял свою голодовку, и здесь же он ждал, чем закончится посредничество патриарха…
С тех пор он часто думал о той лестнице в пять ступеней, по которой тогда взобрался Гериос, — она и поныне стояла, прислоненная к стене. Он поставил ногу на ступеньку, с предосторожностями, уверенный, что теперь она не выдержит его веса. Но она не переломилась.
Наверху он обнаружил свой матрац, такой тонкий, завернутый в кусок старого драного сукна. Он его развернул, медленно разгладил, потом улегся, вытянулся, упершись макушкой в стену. Примирившись со своим детством и молясь, чтобы мир позабыл о нем.
Час пролетел в черном безмолвии. Потом дверь открылась, закрылась снова. Отворилась другая. Таниос навострил уши, но был абсолютно спокоен. Последовать за ним в потемках и обнаружить его в этом укрытии мог лишь один человек. Ламиа. И она же была единственным человеком, с которым ему хотелось поговорить.
Она подошла на цыпочках, взобралась до середины лестницы. Погладила его по голове. Спустилась обратно, чтобы разыскать в старом сундуке одеяло, и, вернувшись, укрыла ему ноги и живот, словно он еще был ребенком. Потом уселась на низкий табурет, прислонившись спиной к стене. Теперь они не видели друг друга, но могли говорить, не повышая голоса. Как когда-то.
Он собирался задать ей кучу вопросов о том, что она пережила, о том, каким образом до нее доходили лучшие и худшие вести… Но она хотела сперва сообщить ему, какие слухи поползли по селению.
— Люди судачат не умолкая, Таниос. У меня по сто цикад в каждом ухе.
Молодой человек затем-то и удрал сюда, чтобы ничего этого не слышать. Но все-таки остаться глухим к материнским тревогам он не мог.
— И о чем же стрекочут эти цикады?
— Они говорят, что, если бы ты пострадал от вымогательств Рукоза так, как они, ты был бы не столь снисходителен к нему.
— Так скажи им, что они не знают, что значит страдать. Выходит, я, Таниос, не страдал от предательства Рукоза, от его двуличия, его лживых обещаний и разнузданных амбиций? Или, может быть, мой отец не по вине Рукоза стал убийцей, а моя мать не из-за этого осталась вдовой?
— Погоди, успокойся, я неправильно передала их слова. Они только хотели сказать, что, если бы ты был в селении, когда Рукоз свирепствовал здесь со своей бандой, ты не испытывал бы к этому человеку ничего, кроме презрения.
— А если бы я испытывал одно лишь презрение, я бы лучше исполнил свою роль судьи?
— Они еще говорят, что если ты сохранил ему жизнь, то лишь ради его дочери.
— Асмы? Она прибежала и бросилась к моим ногам, а я едва заметил ее. Поверь, мама, если бы в ту минуту, когда я произносил приговор, я вспомнил, как сильно я когда-то любил эту девушку, я бы задушил Рукоза собственными руками!
Ламиа вдруг резко переменила тон. Как будто ее миссия посредницы была исполнена и теперь она могла говорить от собственного имени:
— Ты сказал то, что мне хотелось услышать. Я не желаю, чтобы ты запятнал свои руки кровью. Довольно с нас преступления твоего несчастного отца. А если ты и спас жизнь Рукоза ради Асмы, никто не вправе поносить тебя за это.
Таниос привстал, опершись на локти:
— Говорю же тебе, это не из-за нее…
Но его мать продолжала говорить, не дожидаясь, пока он закончит фразу:
— Асма заходила повидаться со мной.
Он не произнес больше ни слова. А Ламиа продолжала, стараясь, чтобы ее голос звучал как можно ровнее и безразличней:
— Она выходила из замка всего два раза и только затем, чтобы прийти ко мне. Рассказывала, что ее отец снова пытался выдать ее замуж, но она никогда больше не поддавалась… Еще она говорила о вас, о ней и о тебе. И плакала. Она хотела, чтобы я снова, как раньше, поселилась в замке. Но я предпочла остаться у сестры.