— А ты и рад, — ядовито закончила девица.
— Да, — кивнул Лемехов. — Рад. В следующий раз трижды подумает, прежде чем бабки взять.
— Все вы одинаковые, — усмехнулась девица. — Ты, что ли, никогда не берешь?
— Беру, — восторженно согласился Лемехов. — Но чем? Борзыми щенками.
— На фиг тебе столько? — простодушно поинтересовалась спутница.
— Щенков-то? Псарню держу. А потомство продаю. За бугор. За баксы. Гоголя читать надо, радость моя. Он этот процесс очень увлекательно описал.
— А-а… — уважительно протянула девица. Знакомая, слышанная еще в школе фамилия классика вкупе с лиховатой „псарней“ и „баксами“ внушали невольное уважение. — А объяснительную зачем взял?
— Пригодится, — Лемехов похлопал себя по карману. — Когда-нибудь. — Оперативник указал на машину: — Садись.
— Опять лихачить будешь? — с сомнением спросила девица.
— А тебе не все равно? Слыхала? Центр перекроют с минуты на минусу. Так что другую машину не поймаешь, и не надейся. А пешком до своей общаги только к утру доберешься. — Он подумал и оговорился: — Если не прибьют где-нибудь.
— Ты бы преступников лучше ловил, чем гаишников шугать, — ответила девица, впрочем, уже без прежней резкости. Видимо, оценила перспективу.
— Не скажи, — Лемехов забрался за руль. — Больше зашуганных гаишников — меньше дураков на дорогах. А дурак за рулем, к твоему сведению, — потенциальный преступник. Так что, лапочка, я гаишника шугнул — понимай: кому-то здоровье спас. А может, даже и жизнь. — Он посмотрел на стоящую у дверцы девицу. — Садись, кому говорят? — Девица вздохнула, забралась в машину. — Однажды старый еврей пришел к Гришке Распутину… — ни с того ни с сего сказал Лемехов. — Знаешь, кто такой Распутин?
— Водка такая.
— У тебя по истории-то в школе что было?
— А тебе не по фиг? Ну, пятерка, — ответила девица безразлично.
— Ага. А я — „ну, папа римский“, — отреагировал беззлобно Лемехов и пояснил: — Распутин — это такой мужчина был при царе Николае Втором. Очень авторитетный. Так вот, дал этот еврей Распутину сто рублей. Тот удивляется, понятное Дело, спрашивает: „Зачем“? А еврей ему и отвечает: „Может, вспомнишь когда“.
— И что? — без особого любопытства спросила девица.
— И ничего, — пожал плечами Лемехов, запуская двигатель.
— Вспомнил?
— Кого?
— Ну, этот… Распутин. При царе который. Еврея вспомнил?
— А черт его знает, — Лемехов засмеялся. — Может, и вспомнил. Речь не об этом.
— А об чем?
— Об дальновидности, — ответил оперативник, смачно выделяя это „об“. — Еврей тот мужчиной был очень дальновидным.
— А ты, значит, вроде этого… Распутина, да? Бабки со всех сшибаешь?
— Я вроде того еврея. Веселый и дальновидный.
— А-а, — протянула девица и сразу заскучала. — Ну, понятно.
— Что тебе понятно? — спросил Лемехов, выводя „восьмерку“ со двора.
— Ну… что дальновидный.
— Умница.
„Восьмерка“ пулей пролетела по хорошо освещенному, но осиротевшему ввиду поздней ночи центру, покатила к окраине. Промелькнули справа огни аэропорта, проплыло мимо зеленое, с белыми орлами под крышей, здание железнодорожного вокзала. Последний островок света в океане городской ночи. Редкие фонари — как отмели. Дома становились все ниже, словно бы „восьмерка“ уходила на глубину. Лаяли за штакетниками псы. Впереди, пока еще далеко, проявилось электрическое сияние — пятиэтажное, внушительное здание общежития текстильной фабрики.
— А я думала, мы к тебе, — разочарованно протянула девица.
— Так и планировалось, — согласился Лемехов.
— А чего тогда к общаге едем?
— Обстоятельства придавили.
— Ну, понятно, — скучно протянула девица и отвернулась к окну.
Лемехов это протяжное, безразличное коровье „ну“ терпеть не мог. Аж поморщился. А девице было плевать. Не нравится — нового найдет. Запросто. У общаги ночью гужовки и гужовочки. Местные, солдатики из тутошних военных частей, найдется, с кем в койку залезть. Правда, нынешний кавалер — из престижных, и „свадебная“ перспектива есть, а те — однодневки, точнее, „одноночки“, но… ежели разлаются — она не заплачет.
„Восьмерка“ плавно подкатила к общаге, притормозила в тени бетонного забора ткацкого комбината.
Общага продолжала жить своей жизнью. Девочки в окнах кокетливо поводили плечиками. Всем хочется их любви. Они — королевы, золушки до утра. Пока еще их время. Утром, в солнечном свете, все будет смотреться совсем по-другому. Те, кому милостиво разрешат проникнуть в комнату, торопливо, бочком уйдут, опуская глаза. Те, кому не „посчастливится“, и не вспомнят о ночном поражении. Вчерашний отказ будет восприниматься как везение. Девочки повяжут косыночки и станут обычными серыми мышками. Увидишь таких в толпе и даже голову не повернешь. Но это завтра, а пока все мужчины мира у их ног. Каждая надеется урвать свой кусочек счастья. Может быть, сумеет понравиться так, что забудут пацанчики об их „приезжести“, предложат прогуляться до ЗАГСа. И вот они почти столичные жительницы. Сорок минут езды, это ж разве расстояние по московским меркам? Почти окраина.
Лемехов припарковал машину метрах в десяти от общежития. Знал, что время от времени местные, отделенческие, караулят во дворе напротив одиноких взрослых мужиков. И такие тут появляются время от времени. Развлечений время от времени всем хочется. Не к вокзалу же им идти. Там расценки выше, а выбор поскромнее, хотя качество, правда, получше. С такого и на сытный ужин можно состричь, если грамотно разводить, конечно.
— Чао какао, — сказал Лемехов, перегибаясь через подругу и открывая дверцу.
— Даже до дверей не довезешь? — усмехнулась девица.
— Ножками дотопаешь.
— Ну и хрен с тобой, — она зло фыркнула, выбралась из салона. — Кстати, сегодня вечером можешь не приезжать. Я занята буду.
Сказала, явно ожидая, что кавалер сейчас взбесится от ревности, а Лемехов только пожал плечами.
Девица еще раз фыркнула, картинно повернулась, демонстрируя себя, чтобы знал, какую красотищу упускает. Пошла к общаге на фоне электрического сияния, ногастая, тонкая, высокая, зябко обнимающая собственные плечи.
— Дура, — печально сказал Лемехов, глядя ей вслед. — Красивая, но дура.
Солдатики было потянулись навстречу, но она отшила их одним лишь надменным кивком, да так, что — странное дело — никто не стал нарываться на скандал, грубого слова не сказали. Прошла к дверям, на секунду проявилась черным гибким силуэтом в клине света, да так и канула, словно не было ее. Солдатско-местная волна у окон всколыхнулась, разбилась о стену, затихла.
Лемехов досадливо крякнул. Не удался вечер, ночь пошла прахом. За последний год с ним подобное случалось все чаще. Перестали радовать его общежитские красавицы. Он понимал, почему, но не хотел облекать чувства в слова, поскольку формулировки требуют движения вперед, а Лемехов не видел дороги, по которой можно было бы идти. Пусть уж все остается как есть.
Он нажал на газ, лихо развернулся, взвизгнув шинами. Солдаты в испуге ломанулись по кустам да подворотням. Подумали, небось комендатурские по их душу нагрянули. Лемехов погнал „восьмерку“ к центру. На ходу достал сигарету, закурил. Замелькало в обратном порядке. Отмели фонарей, островок вокзала, материк аэропорта, прямая, как лезвие ножа, главная улица. Через несколько минут его „жигуль“ тихо и осторожно вполз в неприметный, замкнутый пятиэтажками двор, остановился у подъезда. Лемехов выбрался из машины, но дверцей хлопать не стал — спит народ, чего зря шуметь, — постоял, сунув руки в карманы брюк, глядя на окна третьего этажа. Одно темное, во втором светится торшер. Минут десять оперативник стоял так, задрав голову, думая о чем-то своем, затем вновь сел в машину и поехал к самому центру, к зданию ГУВД.
Телефон звонил и звонил. С таким упорством судья взывает к обвиняемому, заранее зная, что тому предстоит пережить в течение ближайших семи-восьми лет. Дима не хотел вставать. Напротив, он хотел спать. Причем просто жутко.
Последняя неделя выдалась сумасшедшей. Съемки нового фильма подошли к концу, прокатчики нажимали, желая получить готовые копии к началу зимы, а это означало работу, работу и еще раз работу. Монтаж, озвучку, сведение, титры, в худшем случае — перемонтаж, изготовление копий за бугром, доставку их в Россию, проверку качества. А параллельно — реклама, критика, снова реклама и снова критика. Монтажный период — единственный в кинопроизводстве, где присутствие продюсера обязательно. Если, конечно, продюсер заинтересован в качестве собственной картины. Помимо этого Диме приходилось заниматься и обыденными делами. Фирмами, автосалонами, рынками. Финансовые дела чаще всего тоже требовали его личного присутствия, что, несомненно, делало жизненный график еще более напряженным.
В последние дни Дима частенько оставался в Москве. Его будущая жена, Катя, все понимала, но обижалась, хотя сцен не закатывала, следить за ним не пыталась, не искала на его пиджаке женские волосы, не принюхивалась и не шарила по карманам. За что Дима был ей крайне благодарен.
Сегодняшний день не стал исключением. Из монтажной студии они вышли далеко за полночь, пришлось отвезти режиссера по монтажу и Татьяну Черкизову в Бибирево и только потом ехать к себе. Конечно, Дима мог бы просто снабдить обоих средствами на такси. Но, во-первых, в наше время это не безопасно, во-вторых, подобный поступок не прибавил бы ему авторитета, в-третьих, Дима рассчитывал включить Татьяну в свою команду на постоянной основе, а для того, чтобы заполучить человека, нужно, чтобы он к тебе хорошо относился. Пока Дима был уверен: если Татьяне придется выбирать между работой на него и другим проектом, девушка предпочтет его фирму. Всегда лучше иметь крепкие тылы.
По дороге они обсудили план работы на завтра. Завтра Татьяне придется полдня быть одной, поскольку Дима должен присутствовать на открытии нового шикарного мотеля „Шанхай“ в своем родном городе. Проект был очень масштабным, открытие планировалось помпезное, с банкетом, фейерверком и тому подобными дешевыми штуками, до которых так падки люди от прессы и грошовые политики-администраторы. Предполагалось, что „Шанхай“ составит конкуренцию даже „Царь-граду“ Манилы. Хотя и располагался он на противоположном конце города.