Силясь осознать все, что они хотели сказать мне, я наутро отправился в специализированный книжный магазин и купил всех представленных там японских авторов – Сусако Эндо, Кендзабуро Оэ, Ясуси Иноуэ, Акутагаву Рюноске и, разумеется, вышеупомянутых Кавабату и Мисиму. Едва ли не целый год я ничего другого не читал и убедился, что у японских романов в самом деле есть что-то общее с моими. Вещь необъяснимая, не прочувствованная мной во время моего единственного визита в Японию, но тем не менее совершенно очевидная.
И все же единственное, что мне по-настоящему захотелось бы написать самому, был «Дом спящих красавиц» Кавабаты, где рассказывается история о некоем странном особняке в предместье Киото, где престарелые богачи платят неимоверные деньги, чтобы насладиться последней любовью в самой утонченной форме – провести ночь с самыми красивыми девушками города: голые и одурманенные наркотиками, они спят в той же постели. Клиенты не могут ни разбудить их, ни прикасаться к ним, ибо самое чистое наслаждение в этих старческих утехах заключается в том, что они могут спать с ними рядом.
Подобное наслаждение выпало и мне в самолете, летевшем в Нью-Йорк, однако оно меня не обрадовало. Напротив – в последний час полета я мечтал лишь, чтобы стюард разбудил мою соседку, а я бы обрел свободу, а с ней, возможно, и свою молодость. Нет, ничего такого не произошло. Она проснулась, лишь когда самолет уже приземлился, собралась и поднялась, не удостоив меня взглядом, и первой вышла из самолета, и навсегда пропала в людском множестве. А я полетел дальше – в Мехико, любовно пестуя первую ностальгию по этой красоте, чувствуя в соседнем кресле тепло ее пригревшегося во сне тела, и не в силах был выбросить из головы слова, сказанные о моих книгах безумными парижскими писателями. Перед посадкой нам раздали иммиграционные анкеты, и в своей я написал с горечью: «Профессия? – Японский писатель. Возраст? – 92 года».
Требуется писатель
Меня часто спрашивают, что мне больше всего в жизни нужно, и каждый раз я отвечаю совершенно искренне: «Писатель». Ответ не так глуп, как кажется. Если бы когда-нибудь я столкнулся с неотложной необходимостью сочинить к вечеру рассказ такого-то объема, то обратился бы к своим несчетным заметкам и, уверен, поспел к сроку. Может быть, рассказ этот был бы из рук вон плох, но обязательство было бы выполнено, а в конце концов, не это ли главное в приведенном мною кошмарном примере? Зато я не могу с ходу смастерить поздравительную телеграмму или письмо с выражением соболезнования, а должен целую неделю корячиться. И вот для этих нежеланных обязательств – а их и им подобных в нашей жизни хватает – большинство известных мне писателей хотели бы прибегнуть к добросовестным услугам других писателей. Вот эти мои еженедельные колонки, которым как раз в эти октябрьские дни исполнятся два года одиночества, – это прекрасный тест на почти варварское чувство профессионального достоинства. Я только раз не появился на этой газетной полосе, да и то – не по своей вине, а из-за технического сбоя, случившегося в последнюю минуту. Я сочиняю их по средам с девяти до трех с той же охотой, с той же ответственностью, с той же радостью и – довольно часто – с тем же вдохновением, с какими работал бы над каким-нибудь шедевром. Если у меня нет четко определенной темы, я плохо сплю в ночь на четверг, однако опыт учит, что драма разрешится сама собой во сне и выльется на бумагу в ту минуту, как я усядусь за письменный стол. Впрочем, у меня всегда в запасе имеются несколько заранее обдуманных тем, и я постепенно собираю и упорядочиваю данные из разных источников, тщательнейшим образом проверяю их, потому что есть ощущение, что к моим просчетам и ошибкам читатели будут не так снисходительны, как к другому писателю, которого мне так не хватает. Моя ближайшая цель – чему-нибудь научить обычных читателей, ибо меня интересуют именно они, а не всезнающие интеллектуалы – им-то эти еженедельные поучения покажутся очевидными и даже ребячески наивными. Вторая, более отдаленная и труднодостижимая цель – сделать так, чтобы эти заметки были написаны настолько хорошо, насколько это возможно без посторонней помощи: я всегда считал, что хороший текст – это едва ли не единственное самодостаточное счастье.
Я навьючил на себя это ярмо, потому что заметил – между одним романом и другим я слишком долго не пишу и теряю форму, как борец, не выходящий на ковер. Чуть позднее это искусственное решение превратилось в обязательство перед читателями, а потом – в зеркальный лабиринт, откуда я не могу выйти. И не выйду, если только судьба не пошлет мне писателя, который сделает это за меня. Боюсь, правда, что уже слишком поздно – трижды принимаемое мной решение не писать больше с непререкаемой властностью всякий раз отменялось маленьким внутренним аргентинцем.
Впервые это было, когда я после более чем двадцатилетней паузы вновь попробовал написать колонку и мне потребовалась неделя поистине каторжной работы, чтобы завершить ее. Во второй раз – чуть больше года назад, через несколько дней после того, как мы с генералом Торрихосом отдыхали на военной базе в Фаралльоне, и день был так прозрачен, а океан – так спокоен, что хотелось купаться, а не писать. «Пошлю-ка я телеграмму редактору, что завтра колонки не будет – и баста», – подумал я со вздохом облегчения. Однако от угрызений совести мне за обедом кусок в горло не лез, и потому в шесть вечера я заперся у себя, полтора часа писал обо всем, что пришло в голову, а потом передал текст адъютанту генерала Торрихоса, чтобы по телексу передал в Боготу с просьбой переправить в Мадрид и Мехико. И только на следующий день я узнал, что генералу пришлось посылать военный самолет в аэропорт Панамы, а потом – вертолет в президентский дворец, чтобы по каким-то официальным каналам доставить текст по назначению.
А третий раз был полгода назад, когда проснувшись, обнаружил, что уже вызрел замысел любовного романа, вынашиваемый столько лет, и теперь надо выбирать – либо уже никогда не написать его, либо погрузиться в работу немедленно и с головой. Тем не менее даже в такую судьбоносную, можно сказать, минуту не хватило мне духа отказаться от моего еженедельного оброка, и вот теперь я делаю то, что прежде всегда считал чем-то немыслимым: каждый день, буква за буквой пишу роман – так же терпеливо и, бог даст, так же удачливо, как куры клюют зернышки во дворе, – и слышу, как все ближе подкрадывается неумолимая зверюга-среда. Однако же мы выкрутились, как всегда, и, надеюсь, навсегда.
Я подозревал, что никогда не вырвусь из этой клетки, с того дня, как у себя дома, в Боготе, начал сочинять эту заметку, которую окончил уже в мексиканском посольстве, предоставившем мне убежище; я продолжал подозревать это на телеграфе острова Крета, в прошлом июле, во вторник, когда сумел уговорить дежурного передать испанский текст. Продолжал подозревать в Монреале, когда пришлось срочно покупать новую пишущую машинку, потому что в гостиничной электросети – не то напряжение. И наконец перестал подозревать – и уже навсегда – всего два месяца назад, на Кубе, когда все пишущие машинки вдруг отказались понимать меня. Наконец мне принесли электронную – и до того продвинутую, что пришлось писать в буквальном смысле собственноручно в тетрадке с листочками в клеточку, как в те далекие блаженные годы, когда я ходил в Аракатаке в начальную школу. И каждый раз, как со мной случалось что-нибудь из вышеперечисленного, я все горячей мечтал завести писателя, который бы помог мне в этой юдоли.
Но никогда не испытывал я этой надобности сильнее, чем в тот день, когда приехал к Луису Алькорису в Мехико, чтобы вместе с ним работать над сценарием. В десять утра коллега был уже в полном изнеможении, потому что его кухарка попросила написать письмо в страховую компанию. Алькориса, превосходный писатель и, кроме того, человек, обогащенный опытом банковского кассира, автор самых умных сценариев для Луиса Бунюэля, а потом и для собственных фильмов, решил поначалу, что делов тут – на полчаса. Однако я обнаружил его в дикой ярости, перед грудой разорванных и скомканных листов бумаги, на которых не было ничего, кроме бесчисленных вариантов начальной фразы: «…беру на себя смелость обратиться к вам с настоящим письмом по следующему поводу…» Я пришел к нему на помощь, и три часа спустя мы все еще рвали и комкали бумагу, напились джина с вермутом, до отвала наелись испанскими копчеными колбасками-чорисо, но дальше первых строчек так и не продвинулись. Никогда не забуду, какое участие отразилось на добром лице кухарки, когда в три часа дня она пришла за письмом, а мы без стеснения сказали, что не смогли его написать. «Но это же так просто, – сказала она при всем своем уважении. – Смотрите». И стала импровизировать так бегло, точно и четко, что Луис Алькориса еле поспевал печатать то, что она произносила. В тот день я подумал – и сейчас еще думаю, – что эта женщина, бесславно состарившаяся в кухонных эмпиреях, и была тем тайным писателем, которого мне не хватало в жизни для счастья.
Обрегон, или Непомерность призвания
Много лет назад кто-то из друзей Алехандро Обрегона попросил его помочь в поисках хозяина баркаса – бедолага утонул под вечер, когда они ловили двадцатифунтовых тарпонов в заливе. Оба всю ночь обшаривали заводь – этот огромный рай зацветшей воды, – полосовали лучами мощных фонарей самые заповедные ее уголки, следили за тем, куда течение несет все, что плавает на поверхности, надеясь, что оно приведет их в те пруды, где вечным сном спят утопленники. И внезапно Обрегон заметил труп в сидячем положении, почти по макушку погруженный в воду, так что на виду оставались только пряди волос. «Он был похож на медузу», – сказал мне Обрегон. Обеими руками ухватившись за них изо всех сил – а силы у него, певца быков и бурь, было в избытке, – он вытащил из воды и, как дохлого тарпона, бросил на дно лодки огромное тело, облепленное илом. Глаза утопленника были открыты, в волосах запутались анемоны.