И все же из всего, о чем говорено было тогда, мне врезалась в память фраза Борхеса, что, мол, нынешние писатели думают о провале или успехе. Эти же самые и иные слова я без счета повторял молодым писателям, встречавшимся мне в этом мире. И у многих, хоть, по счастью, и не у всех, видел я идиотическое стремление дописать роман к сроку очередного конкурса. Видел, как легко падают они духом, получив неприязненный отзыв в прессе или отказ в издательстве. Однажды я услышал от Марио Варгаса Льосы такое, что совершенно сбило меня с толку: «Садясь писать, всякий писатель решает, будет ли он хорошим писателем или плохим». Между тем спустя несколько лет ко мне в Мехико пришел паренек двадцати трех лет от роду, который за полгода до этого выпустил свой первый роман, а накануне вручил издателю второй и оттого в этот вечер чувствовал себя триумфатором. Я высказал легкую озабоченность по поводу скорости, с какой совершался этот карьерный взлет, а он ответил мне с цинизмом, который, как мне хочется сейчас верить, был невольным: «Это тебе приходится долго думать перед тем, как написать что-нибудь, потому что все, затаив дыхание, ждут, что́ же ты напишешь. А я могу писать быстро – меня еще очень мало кто читает». И тут во внезапном озарении я постиг смысл того, что имел в виду Льоса: этот паренек решил быть плохим писателем, захотел стать плохим писателем – и был им до тех пор, пока не нашел себя в торговле подержанными автомобилями и решил, что больше не станет тратить время на бумагомарание. А теперь я думаю, что судьба его могла бы сложиться иначе, если бы перед тем, как научиться писать, он бы научился говорить о литературе. В наши дни в ходу такое выражение «Поменьше дела – побольше слов». Выражение это применяется главным образом по адресу бесчестных политиканов. Однако и для писателей сгодится.
Несколько месяцев назад я сказал Хоми Гарсии Аскоту, что лучше самой музыки могут быть лишь разговоры о музыке, а сегодня вечером был готов уже повторить это и в отношении литературы. И тотчас одернул себя. Потому что лучше разговоров о литературе может быть только творить ее.
Новостное табло
С третьего по четвертое десятилетие нашего века существовала в Боготе газета, подобной которой, кажется, не знала история. Дважды в день на балкон редакции «Эспектадор» выставлялось некое подобие классной доски, на которой школьным же мелом записывались новости последнего часа. Этот угол проспекта Хименеса де Кесады и Карреры Септимы – на протяжении многих лет считавшийся лучшим в Колумбии перекрестком – был самым оживленным местом в городе, особенно в часы, когда появлялась доска с новостями – в полдень и в пять вечера. В нетерпеливом ожидании последних известий собиралась такая толпа, что трамваи едва могли проехать, а то и вовсе останавливались.
Кроме всего прочего, у этих уличных читателей имелась возможность (которой мы теперь лишены) бурными рукоплесканиями встречать появление новостей отрадным свистом – тех, что им не нравились, и градом камней – тех, что шли вразрез с их интересами. Это была отличная, активная и спонтанная форма соучастия, благодаря чему «Эспектадор» – утренняя газета, патронировавшая табло, – получала верный термометр и могла узнавать, до какого градуса накалилось общественное мнение.
В ту пору телевидения еще не существовало, а выпуски новостей хоть и были исчерпывающими, но звучали в строго определенные часы, а потому, прежде чем идти обедать или ужинать, человек ожидал появления доски, чтобы получить ясное и полное представление о том, что происходит в мире. Однажды так было получено – и встречено ропотом изумления – известие о том, что в результате столкновения двух самолетов погиб в Медельине Карлос Гардель. Когда новости были такого масштаба, доска обновлялась в неурочное время, чтобы этими чрезвычайными бюллетенями утолить снедавшую граждан жажду информации. Почти всегда такое проделывалось во время выборов или когда Конча Венегас совершал свой знаменитый перелет Лима – Богота, все перипетии которого час за часом отражались на доске. 9 апреля 1948 года в час дня был убит на месте тремя меткими выстрелами популярный политик Хорхе Элиэсер Гайтан. Никогда еще за всю бурную историю доски событие такого масштаба не касалось ее так непосредственно и прямо. А отозваться на него уже не было никакой возможности: «Эспектадор» к этому времени переехал в другое здание, изменились информационные технологии и обычаи, и лишь мы, замшелая кучка, со сладкой тоской вспоминали времена, когда мы по доске, появлявшейся на балконе, узнавали, что пробило полдень или пять.
Сейчас в редакции «Эспектадора» никто уже не помнит, кто же все-таки первым в угрюмом захолустье тогдашней Боготы додумался до такой прямой и потрясающей версии современной журналистики. Известно, впрочем, что обязанности ответственного редактора исполнял паренек двадцати с небольшим лет, которому суждено было стать одним из лучших колумбийских журналистов – притом что он окончил лишь начальную школу. Сегодня, когда исполняется полвека его профессиональной деятельности, все мы, его земляки, знаем, что звали его – и звать продолжают – Хосе Сальгаром.
Как-то вечером, на редакционном чествовании, он сказал – скорее всерьез, чем шутя, – что по поводу своего юбилея услышал при жизни те похвалы, какие обычно причитаются только покойникам. Он, наверно, не услышал все же, что самое поразительное в его творческой жизни не то, что она длится уже пятьдесят лет (подобное происходит со многими стариками), а как раз наоборот: то, что вступил он на эту стезю в этой самой газете в 12 лет, а до этого почти два года пытался устроиться репортером. Да, в том далеком 1939 году Хосе Сальгар, возвращаясь из школы, подолгу застревал перед окном, за которым на педальном типографском станке печаталась «Мундо аль Диа», газета в свое время весьма популярная, причем самый читаемый ее раздел был чистой журналистикой. Он назывался «Своими глазами» и состоял из рассказов и наблюдений самих читателей. За каждую такую заметку редакция платила по пять сентаво, а в ту эпоху почти все стоило пять сентаво – экземпляр газеты, бутылка газировки, пачка сигарет, чашка кофе, услуги уличного чистильщика обуви, билет на трамвай или в кино на детский сеанс и многое другое из предметов первой и второй необходимости. Ну, и вот десятилетний Хосе Сальгар начал посылать свои заметочки – и не столько в рассуждении заработать пресловутые пять сентаво, сколько в надежде – напрасной, кстати, – увидеть, что напечатают, и ни разу ожидания его не сбылись. И надо добавить – к счастью, потому что в этом случае полувековой юбилей журналиста случился бы еще два года назад, а это уж, согласитесь, ни в какие ворота не лезет.
Он начал, как положено – с самых низов. Друг его родителей, работавший в типографии «Эспектадора» (где в ту пору, вообразите только, печатался «Эспектадор»), устроил его туда на работу, начинавшуюся в четыре утра. Хосе Сальгару выпала тяжкая доля плавить металлические литеры для линотипа, и благодаря своему ответственному отношению к делу был замечен главным линотипистом (теперь таких уже нет), который, в свою очередь, обратил внимание своих коллег на два выдающихся достоинства новичка – во-первых, он был похож на президента республики дона Маркоса Фиделя Суареса как брат-близнец, а во-вторых, был не менее сведущ во всех секретах испанского языка, причем до такой степени, что даже баллотировался в Академию словесности. Юнца, поработавшего полгода на буквоотливной наборной машине, отправили на ускоренные курсы, а потом произвели в редакционные курьеры. С той поры вся его карьера шла в редакции «Эспектадора», где он – ныне старейший работник газеты – дорос до нынешней своей должности заместителя главного редактора. В ту пору, когда он начал писать новости на доске, кто-то запечатлел его на фотоснимке – в черном костюме с широкими остроугольными лацканами и в широкополой шляпе набекрень по моде, введенной Карлосом Гарделем. На нынешних своих фотографиях он уже не похож ни на кого, кроме самого себя.
Когда в 1953 году я поступил на службу в «Эспектадор», Хосе Сальгар был бессердечным заведующим редакцией, сформулировавшим мне золотое правило журналистики: «Сверни лебедю шею». Для провинциального новичка, готового отдать жизнь за литературу, подобный призыв был почти равносилен оскорблению. Но едва ли не главный дар Хосе Сальгара заключался в умении приказывать, не оскорбляя, потому что распоряжения он отдавал, не напуская на себя властную начальственную важность. Уж не знаю, в том ли было дело, но я не оскорбился, а поблагодарил его за совет, и с тех пор (и доныне) мы с ним сообщники.
Пожалуй, больше всего мы друг другу благодарны за то, что мы и работали вместе, и не прекращали работать даже в минуты отдыха. Помню, как не расставались мы с ним ни на минуту три недели кряду – исторические недели, когда на папу Пия XII напала икота, и мы с Хосе несли бессменную вахту, ожидая, когда положение разрешится одним из двух возможных и противоположных вариантов – папа перестанет либо икать, либо жить. По воскресеньям мы колесили по дорогам, вслушиваясь в радио, чтобы постоянно следить за ритмом папской икоты, причем не слишком отдалялись от редакции – надо же было оказаться там, как только выяснится исход. Я вспоминал это на прошлой неделе, на юбилейном вечере, и полагаю, что до тех пор не понимал, что эту профессиональную бессонную бдительность привила Хосе Сальгару доска с новостями.
Возвращение к истокам
Не в пример многим хорошим и плохим писателям всех эпох я никогда не идеализировал городок, в котором родился и прожил первые восемь лет. И мои воспоминания о том времени, как я уже столько раз говорил, самые отчетливые и яркие из всех и до такой степени, что я, словно вчера это было, не только помню каждый дом, но и могу сказать, какой трещины на стене не было во времена моего детства. Так уж получается, что деревья живут дольше, чем люди, и мне всегда казалось, что и они нас помнят – и, может быть, лучше, чем мы их.