Многие бросились его обнимать. Некоторые целовали его в губы. Нерео Маньяни удалился, кланяясь, уверенный в том, что на похоронах Зувноты он увидит их, как и всех прочих, потому что так требовало милосердие и потому что Марта Пеллегрини была доказательством существования ада.
Мерзкой, но испытывающей удовлетворенную усталость марионетке, которой он позволил исполнить свои трюки, оставалось сделать всего четыре шага, тщательно продуманных, сразу же за границами Мезолы. И ими стали первые выводы из его истории, которые представлялись ему неопровержимыми. Неужели можно было всерьез подумать, что это он виноват в том, что ни одна эпоха не уничтожила смысл любой реальности столь безжалостно, как 1935-й год, который тем не менее щедро дарил миру этот майский день, такой ясный, что в нем можно было разглядеть то место, где за пределами рассветов и закатов Зувнота обрела покой наперекор его грязным планам?
Самые большие вещи заключены в самых маленьких, как Бог в облатке. Как Трубящий Кит в школьном портфельчике, который он нес под мышкой. Он оставил у себя за спиной замок Альфонсо дʼЭсте, пересек пустынные поля и вошел в сад, сознавая, что несет портфельчик с той же беззаботностью, с какой ангелы, призывающие на Страшный Суд, несли свои крылья.
Пожимая руку префекту Диего Алессандри, специальному представителю министерства внутренних дел, и позволяя ему заботливо закрыть дверь, он подумал именно об этих ангелах, извлекающих из своих труб звук вселенский и неслышный, как его Кит, обращенный к Богу ликующий гимн и одновременно сигнал сбора для мертвецов.
— Он… — таинственно намекнул префект Алессандри.
Воздухоплаватель? Начальник полиции? Сам Муссолини? Он, олицетворяющий собой государственное начало!
— Он, — Маньяни утвердительно кивнул, испытывая удовольствие от такого количества вопросов.
«Facere virorum est, loqui mulierum».
Он вздрогнул. Как всегда, когда невежество внезапно заставляло его почувствовать себя на краю пропасти.
— Одно дело — слова, другое — факты, — перевел префект. И добавил с иронией: — Подходящий момент, чтобы сказать об этом.
— Да, подходящий.
— Мы на вас рассчитывали.
В словах Маньяни тоже прозвучала ирония:
— А я, синьор префект, на что могу рассчитывать? Выражусь яснее: на виллу и поместье графа Нани, подрывного элемента, которого вы рано или поздно поставите к стенке, или на Сакка Сардовари?
— На будущее, которое влечет за собой эта вилла, — заявил префект. — И на будущее нашей нации.
Нерео увидел, как портфельчик переходит из его рук в руки собеседника, словно королевская шпага или золотой павлин. О, милые имена, милые юношеские воспоминания и места, даты: память сыграла свою шутку. Как в истории, так и в жизни человека, есть периоды, обреченные на полную завершенность.
Уверенным шагом он поднялся на амвон. Церемония пока шла великолепно.
Начав с Христа в абсиде, он обвел взглядом все аббатство; все сидели, объединенные перешептыванием, в той части, которая была, благодаря его усилиям, отделана заново. В задних рядах — агенты, выполняющие двойные обязанности: представлять и надзирать. Некоторые из них сдвигали на глаза шляпы или прикрывали лица платком, притворяясь, что вытирают пот, причем делали это скорее по привычке, чем из предосторожности. Содержатели борделей занимали центральные скамьи, в их поведении сквозило комичное стремление властвовать, и хотя они и сменили сардоническую усмешку на более приличествующее обстоятельствам выражение, выглядеть набожными им все равно не удавалось.
В первых рядах по обе стороны катафалка сидели женщины. Слева — подруги Зувноты, справа — девушки из государственных заведений, они с трудом помещались на бархатных подушках и глупо улыбались, сверкая под вуалями белоснежными зубами.
Представители женских комитетов размещались на хорах.
Гроб стоял на постаменте, накрытом траурным покрывалом и заваленном цветами. Марта Пеллегрини — с сарказмом подумал Маньяни — не могла даже мечтать о таких великолепных похоронах. В сущности, ей повезло, что ее повесили где-то на берегу.
Вглядываясь в выцветшие фрески, он задержал взгляд на Страшном Суде и сценах из Апокалипсиса: они напомнили ему о сделанном выборе. Та власть респектабельности, которой он решил сдаться без малейших сожалений, убежденный в том, что нет ничего хуже неопределенности, была похожа на идола, на едва различимый нимб, изображающий рай, высящийся над столпотворением Страшного Суда. В нем было требование примирить непримиримое; понять, что во Вселенной нет логики, а только гримасы, и эти гримасы есть хаос — отец порядка.
Разве то, что разразилось благодаря ему, не проявлялось в этих образах, вызывающих у него ощущение власти и подчинения? Смешивая свет и тени, они заполняли небеса с какой-то трагической иронией, которая была воплощением самой догмы. Из этого можно было сделать любые фантастические выводы. Головы избранных и нечестивых, растущие друг из друга. Толпа ведьм, производивших на свет вереницы голубок, а если посмотреть под другим углом, то ситуация менялась на противоположную. Матери рождались от детей, убийцы — от жертв, мертвые двигались, как жернова, живые замерли в неподвижности, словно башни.
И все присутствующие смотрели вместе с ним, обнаруживая, что и в царстве Божьем убивают с удивительным ощущением братства.
А может, это был его кошмар?
— Я сошел с ума! — закричал Маньяни. И удивился своему крику, который, эхом разнесясь по аббатству, показался ему исторгнутым из груди кого-то другого. Поэтому он тотчас же исправился: — Может, я сошел с ума?
Никто ему не ответил. Напротив, молчание стало еще более глубоким. Это означало безмолвное «нет». И тогда он с облегчением простился с собой, с этим нагромождением преступлений и любви, дерьма, крови и прекрасных тел. Прощай, Маньяни, удивительный знаток всего этого.
Он сделал последнее движение, чтобы извлечь звук из органа. И начал свое отречение от Вита Масенна.
Двадцать восьмого июня вечером Нерео Маньяни выглянул в окно, пытаясь различить признаки того, что вот-вот должно было случиться: на востоке он увидел дым. Прежде чем выйти из комнаты, он посмотрелся в зеркало. Одет он был скромно и выглядел — и внешне, и внутренне — совершенно обыкновенным; все в нем казалось сонным, серым, даже немного небрежным. Его правило быстро решать важные жизненные вопросы было соблюдено еще один раз, и вот прошлое уже тускнело; а если поверить в мечту, то оно, может быть, никогда и не существовало.
Он спустился по парадной лестнице, и слуги совершенно естественно поздоровались с ним, как будто вилла Нани называлась виллой Маньяни испокон веков. В ответ он улыбнулся. Серебро блестело в полутьме — на всех наиболее ценных предметах уже была выгравирована его монограмма — и точно так же сверкали подновленной краской рамы и старинные орнаменты. Он полюбовался маленькими лестницами, которые вели в лоджии и к розариям.
Выйдя в парк, он почувствовал желание обернуться и полюбоваться фасадом, но гордо вскинул голову и пошел по дорожке. Что это, спросил он себя, за дурацкое самодовольство? Не поддаваться тщеславию — лучший способ убедить самого себя в том, что он поселился здесь не недавно, вернее, не только что, а много лет тому назад. Он уже научился отличать самые величественные деревья, самые красивые фонтаны, предугадывать, когда начнут бить башенные часы. Подбежавшие собаки лизали ему руку и обнюхивали, как нового хозяина, а он в знак благодарности называл каждую по имени.
Только ловчий сокол продолжал упорно сидеть в своей клетке.
От Ариано он пошел по плотине, и сразу же, как только показались пойменные леса, заметил всеобщее оживление. Люди смотрели в сторону узеньких стариц; туда мчались конные дозоры, полицейские автомобили и военные грузовики. Маньяни тоже направился в ту сторону, но не спеша. В районе По ди Горо вода в реке имеет странный красноватый оттенок, поэтому он не сразу заметил отблески пламени вдали.
На берегу собралась толпа. Он протиснулся вперед, громко спрашивая:
— Вы что, не видите, что это я? — Чтобы доказать самому себе, что на него никто больше не обращает внимания, или притворяется, что не обращает.
Он мог бы спросить, как какой-нибудь любопытный прохожий:
— А что случилось?
И ему бы ответили, может быть, даже не удостоив взглядом:
— Бордели Маньяни горят!
Он увидел их, объятых пламенем, на равнине и на волоке. Снова огонь пожирал землю, и Дзелия вспомнила костры в лагере Ханси и в другом лагере — Идальго и Атоса, и перед ней опять возник вечный вопрос: откуда в человеке эта одержимость, заставляющая его уничтожать свое видение вещей, а не сами вещи?
Женщины из комитетов помогали солдатам и Котам, которым было приказано положить конец своей деятельности. Маньяни отметил быстроту, с которой они научились обливать грузовики бензином, бурно радуясь, когда вспыхивало пламя, и то, что они набрасывались на девушек из colombare и пытались над ними надругаться, чтобы таким образом избавиться от тяжкого груза подавленных желаний, супружеских измен и домашних скандалов. Так продолжалось до тех пор, пока каждому из этих живых существ, когда-то принадлежавших ему, не повесили на шею табличку с именем и не сбросили в воду.
Потом их развезут по тюрьмам в разные города и предложат так называемый — вольный «выбор»: или на африканский фронт — утешать солдат, или за решетку.
Кое-кто продолжил свой гнусный пикник и остался на плотинах до самого рассвета. Когда даже Нерео Маньяни вернулся на виллу Нани.
XI
Африку я уже знала, ее реки и пески, ее стариков, больных проказой девочек; центурионы показывали нам реки на возвышенностях: головы, которые вы там видите, говорили они, это головы прекрасных рабынь, в наказание их заставляют стоять по горло в воде, а многие из них беременны. Или обманывали нас: буря кончится, и придет поезд Абу Хамеда, поезд спасения. Но бури длились неделями, и не было никакого поезда, никакого спасения.