— Да, господин полковник.
— Это был, чтоб вы знали, бал беззаботный и в то же время жестокий, переполненный воспоминаниями. Людьми из великолепной плоти и тенями. И по мере того, как приближался рассвет, движения людей, их очарование, эта естественная живая сцена вырождались в архаическую завершенность поминок. Отец брал меня на руки, прижимал к своей могучей и увешанной наградами груди, и мы заключали друг друга в объятия. Мы были вместе, навсегда, охваченные ощущением единства, которое ничто не может нарушить, ибо оно вечно, как смерть.
Немного помолчав, капитан Мерли спрашивал:
— Но почему, господин полковник, вы рассказываете это именно мне?
— Я вам уже объяснил, — отвечал Аммирата. — Потому, что из всех наших людей вы — классический пример пораженца. И не вы, пораженцы, страдаете от этой войны, а она — от вашего затаенного стремления к проигрышу. И уж конечно…
Он приподнимался на локте, в голосе неожиданно звучала угроза.
— И уж, конечно, не вам мне мешать. А сейчас идите, капитан. Идите, колеблющийся мыслитель, жертва собственной извращенной логики!
Генерал Серени дал поручение майору Фаустино. Тот спустился в трюм и приказал девушкам:
— Встать! Смирно!
Они встали, опираясь на ящики.
— Я сказал: смирно! Руки по швам. Как положено солдату. Вы ведь солдаты, правда?
Он говорил без всякой иронии.
Девушки встали по стойке смирно, превозмогая морскую болезнь. Майор Фаустино произвел смотр: он пристально вглядывался в залитые потом лица, сгорбившиеся плечи, опавшие груди; эта изможденность неожиданно напомнила ему о смерти и в то же время — о собственном благородстве. Он умел демонстрировать его в нужный момент.
— Читайте, — сказал он, раздавая листовки. — Кто не умеет, пусть попросит, чтоб ей прочли. Каннибалы обвиняют нас в том, что мы воюем, пользуясь вами, и называют вас шлюхами. Но господин генерал выразился абсолютно справедливо: любая итальянская шлюха одна стоит больше, чем весь их народ!
— Какой вы красивый, — воскликнула Восходящее Солнце, которой майор Фаустино очень нравился.
Дзелия прочла оскорбления и насмешки, на которые режим не скупился. От этого призыв императрицы Менен звучал еще более отчаянно:
— И пусть все женщины мира поднимут голос, и решительно потребуют прекращения этой бессмысленной кровавой бойни!
— Как бы там ни было, — снова заговорил майор Фаустино, — пролетарской и фашистской Италии, Италии Витторио Венето и Революции не стыдно за вас. И это значит, что у вас — великая, свободная и демократическая Родина!
— Вы просто чудо! — восхитилась Восходящее Солнце.
— И ей не стыдно за вас, ибо вы несете молодость, здоровье и наслаждение нашим солдатам, которые, не будь вас, заражались бы дурными болезнями от черных потаскух. Вы помогаете победить страх, апатию, поднимаете боевой дух войск.
Он обнаружил, что у Восходящего Солнца умные, по-матерински ласковые глаза.
— И даже если бы… Даже если бы пролетарская и фашистская Италия вас стыдилась, помните, что на этом корабле подобному чувству нет места!
По-матерински ласковые, вот что самое главное.
— И, если предположить, что это было бы не так… Если бы «Минерва», как считает дон Грациоли, действительно была бы кораблем сумасшедших, знайте, что мне, майору Фаустино, за вас не стыдно.
Он сделал паузу, с сожалением подумав об увядшей красоте Восходящего Солнца, о которой она сама никогда не жалела.
— И если бы мне было стыдно за вас как майору, то как мужчине — никогда. Можете поверить, никогда и ни за что.
Они пристали к берегу, когда вокруг бушевали ливень и песчаная буря. Беспощадными очередями они накрывали рейд Массауа, забитый судами порт с его маленькими кафе, в которых яблоку было негде упасть, и огромными, выше пакгаузов, штабелями грузов. Ветер хлестал песком по стеклу иллюминаторов, но девушки ухитрялись разглядеть бурю и толпу на волнорезах, которая через равные промежутки времени то появлялась, то исчезала, а зазывные крики бродячих торговцев не умолкали даже тогда, когда сила дождя сравнивалась с силой грома, а тучи полностью поглощали рейд.
Сначала выгрузили большие холщовые мешки с оружием. Потом на берег сошли солдаты: каски, пилотки и ранцы образовали вместе со знаменами и ружьями сплошной поток, текущий наперерез ручьям жидкой грязи; в него вливались аскеры, в обмотках традиционного цвета и украшенных бантами тюрбанах.
— Сезон дождей, — сказал падре Лихорадка, — заканчивается праздником Маскаль. В последних числах сентября.
Взвыли сирены. Девушкам сообщили:
— Минута молчания в память неизвестного солдата, павшего в Восточной Африке.
Все замерло. Дзелия увидела, как словно окаменели мужчины и женщины за витринами кафе, докеры около контейнеров, солдаты на фоне линии горизонта. Затем жизнь возобновилась, но только не для них.
Эта минута молчания превратилась для обитательниц трюма в бесконечное ожидание; стоянка на рейде продлится много дней, но никто не позаботится о том, чтобы перевезти их на берег.
— Почему, — спрашивала Дзелия, — нас оставили гнить здесь?!
— Потому что, — отвечал дон Грациоли, — стыд — болезнь затяжная. В ожидании, пока прекратятся провокации, они делают вид, что вас здесь нет.
Даже по ночам туземцы молча собирались на волнорезах и пристально смотрели на корабль, казавшийся вымершим. Так они выражали свое презрение к нему. Здоровенные грузчики выставляли напоказ татуировки на груди, изображающие пронзенных кинжалом женщин, и кричали:
— Френги Бариа!
Это было, как объяснил дон Грациоли, самое страшное оскорбление у шоанцев и тиграев, и означали эти слова «раб европейцев».
Бродя по трюму, девушки теряли ориентацию в лабиринте узких проходов, напоминавших улочки разрушенного города, покинутого обитателями, спасавшимися от чумы; города, в котором, казалось, не осталось даже крыс и на который падал мрачный зеленый свет — загадочный сигнал, идущий неизвестно откуда. Мысли тонули в дремоте. Выход на палубу охраняли часовые; пленницы тысяч кубических метров пустоты, девушки перекликались между собой, чтобы не потеряться, и то тут, то там какая-нибудь из них неожиданно разражалась руганью или пением.
Впавшая в летаргический сон «Минерва» прекратила все контакты с берегом.
И именно Дзелия однажды ночью решила рискнуть еще раз и бросилась на палубу, готовая к тому, что ее застрелят; но никто не крикнул «стой!»: ее остановила безграничная тишина. На палубе не было ни души, даже часовые куда-то исчезли. Массауа показался ей вымершим городом, как и порт, о котором ей рассказывали, что это самый оживленный и красивый уголок на Красном море; в нем было то же отчаяние, что и в трюме, то же ощущение недавнего катаклизма, и над ним кружили чайки, грязные, как и все остальное, что можно было разглядеть: их привлекал свет мощных ламп, рассекающий облака отработанного пара, цепи и тали.
Приближались шаги других девушек, призраков во плоти, которые пытались вновь обрести ориентир, потерявшись под этим небом, еще одним навязчивым зеркалом абсолютного ничто. Потом сбежала Крикунья, выкрикивая свое проклятье, от которого у всех было тяжело на сердце: некоторое время она цеплялась за разные предметы, скорее для того, чтобы проверить конкретность их существования, чем для того, чтобы на них опереться, потом по штормтрапу она сумела спуститься вдоль борта и появилась на волнорезе, по которому бросилась бежать медленно и долго, как безумная, подавая знаки о своем прибытии кому-то несуществующему.
Восходящее Солнце рванулась за ней, но Дзелия ее остановила.
— Пусть идет навстречу судьбе.
Настал день праздника Маскаль.
Кончился сезон дождей и начался сев. Пока дон Грациоли рассказывал Дзелии, каким образом эфиопы в день праздника получали предзнаменования, на поле справа от рейда итальянские солдаты выстроились в круг, а коптский священник зажег дамер — священный костер, через который оракул должен был дать ответ. Сухие ветви эуфорбии, сложенные у подножия креста, сразу охватило пламя.
И тут же вокруг началась фантасмагория с дикими плясками и боевыми криками — реакция отчаяния на предчувствие, доминировавшее на сцене этого далекого театра под лиловым холодным светом, в повисшей в воздухе пыли. Когда языки пламени добрались до креста, пляски внезапно прекратились, толпа сжалась в благоговении, которое становилось земным, превращалось в защиту, все ощущения ирреального были забыты, словно это физическое объединение могло зачеркнуть их бытие людей, лишенных своей истории, уже приговоренных к смерти историей мира. Они ждали, впившись глазами в костер. Пророчество вот-вот должно было свершиться: если бы горящий крест наклонился к северу, это означало бы удачу для Италии, если к югу — для эфиопов.
Крест сгорел, наклонившись к северу.
Они ушли с поля колоннами, образовав кортеж, который решительно двинулся в направлении некоей точки на горизонте, где не видно было ни церкви, ни дома, ни даже дерева; безусловно, каждый из них ждал той минуты, когда они исчезнут из поля зрения, чтобы расстаться с другими, унося с собой свое поражение. Коптский священник остался в одиночестве на пророческом пепелище. Восходящее Солнце уверяла, что слышала выстрел, но Дзелии и всем остальным это показалось скорее неким спонтанным движением в тишине: священник сначала упал на колени, затем, рухнув на тлеющие угли, застыл в неподвижности, и очень быстро ветер засыпал его пеплом…
Девушек свезли на берег на следующий день.
Генерал Серени ехал на лошади, вздымая вихрь песка и пришпоривая животное так, словно направлялся куда-то очень далеко; но это был Икар уставший, то есть слишком мудрый или жалкий или неуверенный, повисший между реальностью и видимостью, между собой и Римом, и поэтому, оставляя амбам то, что он считал их безграничной бесполезностью, он предпочел, сделав пируэт, остановиться на границе лагеря; песок сыпался с него, как снег, и в этом облаке его фигура снова превращалась в некую таинственную и величественную гипотезу.