– Не по годам… – повторил задумчиво.
Айше было хорошо при Бьерне. После той, первой, встречи он редко лез к ней с расспросами, но всегда приказывал своим людям давать ей хоть немного еды и не гнал ночью из телеги, позволяя прикрываться тележными шкурами. Когда все засыпали и даже лошади, шумно вздыхая, видели свои лошадиные сны, Айша глазела в рябое от звездных дыр небо и думала о доме, так скоро исчезнувшем из ее жизни, и о брате, которого никогда не видела, но о котором часто говорил дед. Брат, как и многие другие старшие, ушел из Затони еще до ее рождения. Об ушедших предпочитали не вспоминать – так уж повелось в их Роду, – но об этом брате дед говорил недовольно: «Все мои дети лесом рощены, лесом питаны, только Сирот в Альдогу за людской кровью пошел. Сначала при этих словах Айша представляла кого-то похожего на упыря[129] – злого и жаждущего крови, лишь потом, когда подросла, уразумела, что брат Сирот ушел в Альдогу служить князю Гостомыслу[130]. Князь то и дело воевал с находниками с моря[131], потому и говорил дед, что пошел Сирот за людской кровью…
А еще, когда она была совсем маленькой и не слушалась, дед обещал:
– Ох, вот уйдешь из дома, побродишь по миру, так вспомянешь деда, пожалеешь, что проказничала. И будешь поминать-жалеть, покуда найдешь того, кто тебе назначен.
– Я не уйду – возражала Айша. – Я не хочу уходить. И бродить по миру не хочу!
– Хочешь – не хочешь, а доля твоя такая.
– А кто мне назначен? – не унималась она. – Я полюблю его?
Тогда Айша много слышала о любви от старших сестер. Они только и делали, что стрекотали – кто кого любит, а кто кого нет. Как это – любить – Айша не знала. Но полагала, что приятно.
– Полюбишь? – Дед кхекал в кулак, утирал бороду. – Нет, пожалуй, не так… Вот узнаешь – это вернее…
– Как узнаю?
– Белая[132] отойдет от его левого плеча, уступая тебе дорогу, и ты сама станешь ею, – голос деда понемногу слабел, беседа с дотошной внучкой утомляла старика.
Дед был очень-очень стар, частенько заговаривался, но Айше нравились его странные речи. Слушала деда и, казалось, видела свое будущее, только неясно, словно в дымке… Кое-что из его предсказаний сбылось – ведь шла нынче Айша по белу свету да поминала деда, жалея, что не слушалась тогда…
Жаловаться на долю Айше не хотелось, поэтому она старалась не плакать и не вспоминать о родичах. Тряслась в телеге, смотрела по ночам в звездное небо, слушала разговоры воев[133], ходила за водой для лошадей. Иногда присаживалась к походному костру, придвигалась поближе к Бьерну, ощущая, как по всему телу разбегается мягкое, ласковое тепло. Блики пламени прыгали по лицу Бьерна, выхватывали из темноты его прямой нос, острый подбородок, высокие скулы. Гладили кажущиеся в дневном свете жесткими губы. Сплетенные в множество косиц черные волосы ручными змеями струились по его плечам. Однажды Айша украдкой коснулась одной из этих змей – совсем немного, лишь кончиками пальцев, – и по коже побежали мурашки, опаляя щеки жгучим румянцем, бросая в пот, будто впрямь от змеиного укуса.
Бьерн редко говорил и еще реже улыбался, но он не казался Айше строгим или суровым. В нем было нечто, родственное ей самой, – странное одиночество, отдаляющее их обоих от остального обозного люда. К своему одиночеству Айша привыкла – уже не страдала от него, не рвала душу воспоминаниями. А к одиночеству Бьерна привыкнуть не могла. Хотелось подойти к нему, сказать что-нибудь такое, чтоб он узнал, почувствовал, что она – такая же, что она все понимает. Но не подходила, А если подходила, то язык прилипал к глотке, движения становились неуклюжими, и все тело изнутри пробирало то ли ознобом, то ли жаром.
Изредка Бьерн покидал обоз. Иногда он уходил не один – брал с собой Тортлава или Слатича. Первый нравился Айше – молодой, румяный, стройный с ровной короткой бородкой и вьющимися кудрями до плеч. Когда в пути становилось уж совсем муторно, Тортлав пел разные сказы, то свои, северные, то уже ставшие варягу родными словенские. Голос у него был густой и сочный, как патока. Казалось, даже лошади прислушиваются к его песням и идут резвее. Про Слатича Айша мало что могла сказать. Молчаливый, могучий, как столетний дуб, с руками-лопатами и рыжей, переплетенной в косицы бородой, Слатич казался ленивым и медлительным. Зато предан был Бьерну, как пес, вскормленный из его рук.
Перед отъездом Бьерн натягивал поверх рубахи тонкую кольчугу, брал короткий топорик и два больших ножа. Слатич вооружался мечом, Тортлав водружал за спину лук, щит и колчан со стрелами.
Айша обычно оставалась в обозе. Стояла у последней телеги, которая стала ей чуть ли не домом, смотрела, как они уходят – пружинисто, ловко, как скользят, исчезая в зарослях, будто лесные кошки, выпущенные на волю нерадивым охотником. Без Бьерна ей было плохо, грустно, и, не в силах понять свою грусть, она тосковала еще больше…
Она уже знала, почему Бьернов обоз такой странный, и знала, что Бьерн, как и его отец, родом из далекой страны за морем, где в высоких скалах плещутся темные воды фьордов[134] и загадочный лес с колдовским названием Маркир скрывает в себе курганы павших в междоусобицах воинов. Когда-то Бьерн сражался вместе с отцом в этой стране. Вои в обозе болтали, что он был хитер и очень терпелив, как опытный охотник, выслеживающий добычу. Потом какой-то злой конунг[135], – Айша знала, что так называют князя урманы[136], – убил конунга, которому служил Бьерн и его отец. Они бежали к Гостомыслу в Альдогу. Там тоже воевали, но уже против своих, приходящих с моря. За верную службу Гостомысл отдал Горму все Приболотье. Горм обосновался в самой сухой его части – в Заморье. И Бьерн с ним… Но в нынешнем теплом березозоле[137] реки вскрылись раньше срока и лед с залива сошел тоже раньше срока, пропустив к Альдоге незваных гостей – сородичей Бьерна. Была страшная битва. После той битвы Гостомысл и позвал к себе Бьерна. А зачем – знали лишь сам Бьерн да его отец Горм…
Притке было все равно, зачем варяг идет в Альдогу. Важно было, что он не гонит ее, позволяя шагать подле каурой лошадки, греться у костра, спать в телеге, просто быть рядом… Однажды Айше приснилось, будто на обоз напал какой-то странный косматый зверь. Огромный, с клыкастой оскаленной мордой, он внезапно выскочил из леса, окружающего спящий обоз. Зверь походил на волка, только слишком большого и сильного. За ним в темноте кустов бродили такие же звери – его сородичи, его стая. Но они боялись выходить из леса. Зато первый – черный, с бурыми подпалинами на боках – перепрыгнул через догорающие угли костра, опрокинул телегу, где спала жена обозного старосты Рейнара. Длинный хвост зверя взметнул в ночное небо яркие всполохи искр. Чудовище раскрыло красную, как уголья костра, пасть, длинные клыки вонзились в плечо женщины, вырвали из него клок мяса. Косматая шерсть зверя стала влажной от крови. Айша хотела помочь жене Рейнара, но зверь, почуяв ее движение, метнулся к ней. Из его пасти жарко пахнуло гниющей плотью, маленькие, заблудившиеся в шерсти глазки вспыхнули ровным синим огнем. Чудище прыгнуло…
– Нет!!! – выставляя вперед руки, закричала Айша. – Нет!!!
– Тише…
Сон прервался. Чудовище вдруг стало Бьерном… Варяг склонился над телегой, тряс притку за плечо, сказал:
– Тише. Людей перебудишь.
Ночной кошмар отступил. Окончательно проснувшись, Айша села, вытерла со лба пот.
– Все? – спросил Бьерн.
Она кивнула, натянула на плечи шкуру, принялась слезать с телеги. Путаясь в тяжелых меховых складках, пояснила:
– Плохие сны. Пойду слать к костру. Огонь гонит все плохое.
– Не знаю… – покачав головой, усмехнулся Бьерн. – Там, где я вырос, огонь называют вором дубравы и извергом леса…
– Красиво, – вздохнула Айша. Отыскала длинную, обгоревшую с одного конца палку, покопалась в золе. – А я знаю ваш северный язык. Меня дед выучил.
Почему-то ей было стыдно хвалиться своими знаниями, словно она обманом пыталась удержать Бьерна возле себя. Ночь скрыла заливший ее щеки румянец. Но Бьерн все равно не заметил бы его – варяг даже не слышал ее последних слов. Он уходил, таял в темноте, меж свернувшихся подле костров воинов, составленных в круг телег, пофыркивающих во сне коней…
С той ночи прошла почти седмица, утек в пустоту прошлого звенящий березозол, наступил шестой день травня[138]. Для обозных он ничем не отличался от других, только Айша чуяла его колдовскую силу, слышала негромкие лесные голоса, подмечала за деревьями незримые тени – лесные нежити готовились к ночным забавам. В эти первые дни травня в лесу наступило дурное время – беспокойное, звериное, лешачье[139]. В глухой чаще сталкивались рог в рог миролюбивые ранее могучие олени, токовали, пуша друг перед другом черно-белые перья, гордые тетерева, плескалась в вольных волчьих душах неясная, неведомая тоска, и сам Белый Волк выходил из чащи на поляну, чтоб встретиться со своей волчицей. Айше тоже было не по себе. Притку мучило что-то, гнело, будто села ей на грудь старуха Жмара и душила, маяла…
К вечеру, когда вышли на ровную лядину, Рейнар Хитрец – обозный староста – велел распрягать лошадей. Айша вылезла из телеги, принялась высвобождать Каурую из тугой упряжи. Солнце уже уходило за реку, от лошадиного бока поднимался пар. Кругом суетились люди, ставили шатры, разводили кострищи, раскладывали под ночлег мягкие постели. Над походными кострами пополз ароматный дух копченого мяса, спутанная Каурая была отведена в сторонку, к зеленой лужайке, чудом уцелевшей меж двух обозных шатров. Айша погладила лошадиную шею, подставила ладонь под мягкие губы.