а внутрь двора, игнорируя объявления о злой собаке, вызывала хозяев. Никто ничего не знал и не помнил. В конце концов какая-то бабка направила нас в ближайший кинотеатр, где, по ее словам, работала билетершей жена внука или внучатого племянника последнего осевшего здесь представителя знаменитой фамилии. Несмотря на обеденное время, поименованная женщина была на работе, при виде нас растерялась, стала почему-то оправдываться. Лида, наделенная природной деликатностью и благоприобретенной дипломатичностью, поспешила ее успокоить, отказалась от неуверенного приглашения, стала интересоваться ее жизнью, местным бытом. Но я понимала: ей тяжело и неловко передо мной, как будто обманула и мои ожидания.
«Не ходи по старым адресам!» — процитировала я строчку обеими нами любимого Евгения Долматовского.
— А пойдем-ка мы в Карижу! — с легкостью, свойственной только ей одной, стряхнула с себя грусть и разочарование ненаглядная Лидия Борисовна.
И мы отправились по адресу воспрянувшего весной малого среднерусского заповедника, и этот зеленый, нестираемый никакими перипетиями времени адрес нас не обманул.
О чем говорили, примостившись на двух соседних пеньках, под натянутыми, как струны, еще голыми, но густыми ветками деревьев, готовых брызнуть пресловутыми «клейкими листочками»? Обо всем. Кончалась брежневская эпоха. Многие граждане великой страны косили кто на Запад, кто на Восток, но даже активистам одной отдельно взятой нации не всегда удавалось «слинять» на законных основаниях. Я призналась Лиде: мой муж, кинематографист, решил последовать за своими отбывшими родственниками.
— Один? — испугалась она.
— Нет, со мной и дочерью, если мы решимся на это.
У нее точно камень с души свалился.
— Ну, если всем вместе — не страшно…
Павла она очень любила. За отзывчивое сердце, за эрудицию, за то, что трудоголик.
Не случайно, когда время переменилось и его в России стали охотно печатать, Лида первая написала две пламенные рецензии на его книги «Горечь померанца» и «Труба исхода». Евреев она вообще любила, уважительно выделяла из прочих. Не раз слышала от нее: «Лучшие люди — евреи и русские дворяне».
— А что мне делать на чужбине? — задала я классический вопрос прикованных прометеевой цепью к родной речи гуманитариев.
— А что ты делаешь здесь?
— Сама знаешь: служу по мере сил родной литературе.
— И там будешь ей служить. Земля такая маленькая. Что где ни происходит, эхо разносит по всем закоулкам. Там много наших людей. А будет еще больше…
Видно, отогретая весенним солнышком Карижа располагала к откровенности. В ответ на мою тайну Лида поделилась своей — тайной поздней любви. Мужа своего, Юрия Николаевича Либединского, одного из основоположников советской литературы, отца их детей, она очень любила. Ее нестареющая «Зеленая лампа» — прежде всего книга о любви: к нему, к его книгам, к его друзьям, к его времени. Коммунисткой она не была, не могла быть. Кафкианская репрессивная машина, уничтожившая ее отца, Бориса Толстого, безжалостно переехала и ее молодую жизнь, покалечила душу. За свой потомственный графский титул отец дорого заплатил: тюрьмой, ссылкой, безвременной смертью в таежном лазарете. Но широкая душа его дочери, оказывается, смогла вместить и правоту, пусть наивную, уязвимую «с точки зрения вечности», таких коммунистов-идеалистов, как Либединский, Александр Фадеев, Михаил Светлов.
Я никогда не спорила с Лидой по этому поводу. Любые спорщики — те же фанатики, маленькие лютеры, лишенные благодати: «Я здесь стою и не могу иначе». Мы с Лидой любили друг друга и ни разу не перешли границу, за которой бесчинствует стихия разъединения…
Когда Лидия Борисовна овдовела, ей было тридцать восемь лет. Пятеро детей, младшая, Ниночка, — первоклассница. Денег в кубышке не имелось. Имелись долги. Надо было поднимать детей, зарабатывать, вернуться к покинутой литературной работе. Ведь все последние годы Лида была секретарем, писцом, машинисткой своего немолодого мужа. Собственные творческие замыслы пребывали в анабиозе.
Как рьяно взялась она за перо, когда слегка притупилась боль утраты! Биографии, сначала пережитые, ибо касались объектов лично ей дорогих, факты, любовно собранные, с чисто женским тщанием, в библиотеках, хранилищах и поездках, становились книгами из жадно читаемой серии ЖЗЛ, хотя выходили в разных издательствах. Можно ли любить давно ушедших людей, не состоявших с тобой ни в кровной, ни в какой другой связи, так, как любим мы своих близких: преданно, трепетно, входя во все обстоятельства их судьбы, желая облегчить их прижизненный крест, оправдать их в глазах потомков? Оказывается, можно. Уверена, что Лида именно так относилась к своим героям: Герцену, Огареву, Блоку, декабристам. Ради декабристов она объехала всю Сибирь, дорожа каждой архивной бумажкой, каждым отголоском их славных и трагических жизней.
Спустя годы, узнав, что я пишу книгу о Библии и русской поэзии и вот подошла к главе, посвященной Блоку, на все мои тревожные недоумения, сложные вопросы о трансформациях образа Прекрасной дамы, о не разгаданной до сих пор поэме «12», с шокирующей многих фигурой Христа во главе банды уголовников, Лида ответила мне одним только восклицанием, более красноречивым, чем разглагольствования высоколобых:
— Не отдавай Блока темным силам!
Это был глас пристрастного автора, любящей женщины…
И Александр Герцен всегда оставался для нее живым человеком, которого хотелось не только донести до слушателей, собравшихся в зале московского музея его имени, но и отблагодарить, как верного друга, порадовать. Попав в Ниццу, отыскав его могилу, она возложила на нее букет из роз, потратив на него чуть ли не все деньги, скупо отмеренные для советского туриста…
Как ни утешала меня Лида, приняв и поняв мое намерение следовать за мужем в неизвестность, целая свора колебаний и сомнений грызла мое сердце. По правилам не мной придуманной игры того времени (восьмидесятый год!), обязательное заявление об эмиграции, поданное по месту службы — в моем случае в Союз писателей, — предполагало исключение из него, запрет печататься, запрет упоминать публично мое имя и еще ряд более мелких условий. На что же жить? Война в Афганистане продлила сроки оформления документов в ОВИРе на год-полтора и больше. Мы перевели дочку в школу рабочей молодежи, чтобы шибко идейные педагоги из пролетарского района Текстильщики не могли достать восьмиклассницу своим праведным гневом… Друзья не оставляли нас. Несколько коллег доверили мне свое литературное имя. В том числе Лида. Под чужими фамилиями я писала внутренние рецензии, делала переводы. Скромные гонорары за сделанные работы получали мнимые авторы и передавали мне так скоро, как только могли. Некоторые просто дарили нам деньги. Пойди поищи по всему свету такие души!..
Наступил день, когда я поняла: уехать не могу! Не могу покинуть тех и то, что так крепко любила. С мужем, тогда еще не готовым к такой перемене, пришлось развестись. Начался многоступенчатый путь возвращения на стези свои.
О том, как меня восстанавливали в низовой писательской организации — на бюро московских поэтов, какие кипели дебаты, как разделывали под орех за «предательство» одни «инженеры человеческих душ», как стойко защищали другие, не инженеры и не винтики, а просто нормальные люди, я написала в повести «Короткая пробежка». Впоследствии она вошла в две мои книги. Лида боролась за мое восстановление в СП, как лев.
Очень поддержал меня морально в то время отец Александр Мень.
Кого бы из коллег ни привозила я к нему в подмосковную Новую Деревню: Фазиля Искандера, Юрия Казакова, Анатолия Жигулина, Зиновия Паперного и, конечно, Лиду, — всех он встречал как родных, для каждого распахивалась дверь его уютного кабинетика, к услугам гостя были книжные полки, богатством своим превосходящие любой религиозный спецхран.
Стала ли Лида от этого общения более твердой в вере — не могу сказать. Возможно, она не нуждалась в этом. Она родилась христианкой — и это врожденное, родовое свойство, как мне думается, помогало ей выстоять и оставаться самой собой во всех передрягах сталинского и послесталинского времени.
Когда Лидия Борисовна пригласила нас с Павлом на празднование своего семидесятипятилетия, я написала стихи:
Лидии Либединской
Четвертый год говели,
Свободу обретя…
Но тут в одной купели
Запрыгало дитя.
И не нашел изъянов
В малютке дорогой
Сам Вячеслав Иванов —
Не Кома, а другой.
Все имена с обидой
Философ отвергал.
Жену-то звали Лидой,
Зиновьевой-Аннибал.
Так Лидией назвали
ТолстУю в честь нее,
И в этом людном зале
Мы чествуем ее…
Дружками в школе стали,
Пусть на недолгий срок,
Бедовый Вася Сталин
И Коган-Нолле-Блок.
Творений их не вспомню,
А в Лиде жив Господь:
Любовью душу полня,
Распятерила плоть.
Кто тут, кто в дальних далях.
Но всех собрал наш зал.
И даже некто Гарик
Ей гарики читал…
Народ ни на мизинец
Не вырос — только сдал.
«Трагический зверинец»
Еще трагичней стал.
Но Лида тех, минувших,
Пустила в оборот,
И лучшие из лучших
Попали к ней в блокнот…
Для скольких смертных Герцен —
Музейный идол, прах.
А Лида щедрым сердцем
Нашла его в горах
И, презирая люто
Того, кто жмот и жлоб,
Спустила всю валюту,
Купался в розах чтоб…
Что до небесных планов,
Оттуда факс упал:
«Горды тобой!» — Иванов
И Лида Аннибал.
Ирина Желвакова«…И впредь храните верность нашему Герцену»
Воспоминания налетают, наплывают, кружатся в вальсе прожитого времени. И разлетаются, не в силах охватить целое, главное… Слишком невероятна личность этой необычайной женщины. Слишком велика ее восхищенная открытость миру, слишком безграничен дар деятельной любви к самым разным людям… Скажешь: человек-легенда, и не преувеличишь.