Скатерть Лидии Либединской — страница 52 из 56

Л. Б. говорит:

— Умер знаменитый скульптор К. Я его терпеть не могла! Понаплодил этих Лениных, Марксов…

Тут Борис вспомнил, что, когда К. долбил глыбу, из которой ваял очередного Маркса на одной из центральных площадей Москвы, какой-то пьяный скульптор околачивался вокруг и уговаривал: „Лева, не порть камень!“

Заговорили о художнике Е. [63], которому исполнилось 102 года. Его показывали в телевизионной передаче: вполне бодрый старик, сообщил, что по утрам приседает по 400 раз. Напоследок даже проделал несколько танцевальных па перед ошеломленными ведущими.

Место празднования восьмидесятилетия. Иерусалим, 2001

Лидия Борисовна усмехнулась и вспомнила, что именно Е. рассказывал: в первые годы НЭПа бойко продавались футляры для ножичков, на которых был изображен Карл Маркс, идущий за плугом. Картинка подписана: „Основоположник марксизма пахает“.

Боря сказал:

— Но какова энергия! Каждый день он приседает четыреста раз.

— Может, четыре раза? — усомнилась я.

— Все врет, — заявила Л.Б. — Всю жизнь врал.

…Поздно вечером стали расходиться, Боря предложил пойти пригнать такси.

Л. Б. сказала, что у нее есть знакомый таксист Володя, который стоит с машиной обычно где-то на Ордынке. Сначала он подвозил ее несколько вечеров подряд, так случайно получилось. Совпадение.

Л.Б:

— Он, вероятно, подумал — вот сумасшедшая бабка с клюкой, все время куда-то шляется: сегодня в ВТО, завтра в ресторан, послезавтра в ЦДЛ… Потом познакомились ближе. Он дал номер своего мобильного, и я, если задерживаюсь где-то допоздна, звоню ему и вызываю. И он приезжает…

Она стояла в прихожей в новом пальто молодежного покроя с лихими какими-то крыльями — маленькая, сутулая, с лукавым молодым лицом…»

Недавно я подумала — а знал ли таксист Володя, кого возил? И понял ли, что «сумасшедшая бабка с клюкой» больше не позвонит? Или удивляется — мол, куда пропала, — и ждет звонка до сих пор?

* * *

…О существовании «скатерти Лидии Либединской» я узнала в один из вечеров, когда — как это ненароком бывает — сошлось сразу несколько обстоятельств. В Москву приехала блистательная Рената Муха, и Лидия Борисовна решила собрать у себя небольшую компанию симпатичных ей, да и друг другу людей. В тот раз за столом собрались Рената с мужем Вадимом, я с Борисом и Виктор Шендерович с Милой.

Это было одно из самых обаятельных и душевных застолий в моей жизни: так уж действовал сам дом Лидии Борисовны, ее спокойная доброжелательность, достоинство, юмор. Она незаметно, ненавязчиво уравновешивала неистовый темперамент Ренаты и остроту реплик Виктора, и каждое слово ее было в самую точку.

Когда уже поднялись из-за стола, Вадим стал фотографировать нас, заставляя то этак сесть рядом, то сгруппироваться вокруг Л.Б., так, что все в конце концов взмолились об окончании «фотосессии», а фотограф все восклицал: «Последний, последний снимочек — для истории!»

Лидия Борисовна вдруг сказала:

— Погодите… Если уж для истории…

Вышла в спальню и вынесла оттуда кусок сложенной белой материи. Не торопясь, сняла вазочку и пепельницу с круглого столика, расстелила на нем отрез. Это оказалась скатерть, точнее — скатерка: небольшая, расшитая самым причудливым образом самыми разными нитками.

— Какие странные узоры, — заметила я, еще не понимая, что нам собираются демонстрировать.

Лидия Борисовна усмехнулась:

— Узоры? Вы вглядитесь получше. Это подписи моих друзей и знакомых. Они писали, что в голову взбредет, а я все это обшивала. Давно придумала… Как вы сказали? Именно: для Истории.

Все мы склонились над скатеркой, пытаясь разобрать каракули. И сразу комната стала заполняться ахами-охами, восклицаниями, вздохами… Здесь были подписи, стихи, иронические двустишия, слова приязни и любви на память от тех, кто уже составляет пантеон блистательных имен русской литературы: Давид Самойлов, Юрий Левитанский, Михаил Светлов, Павел Антокольский, Белла Ахмадуллина, Семен Липкин, Владимир Порудоминский и многие, многие другие… Как криминалисты, как завзятые графологи мы с Виктором и Ренатой ощупывали, обнюхивали, разглядывали каждый сантиметр этой удивительной реликвии, громогласно восхищаясь, перебивая друг друга, выкрикивая вразнобой обнаруженные и расшифрованные имена, уважительно пошучивая — сколько же будет стоить когда-нибудь, на каком-нибудь аукционе невзрачный кусок этой материи…

— И аукциона никакого не нужно, — удовлетворенно сказала Лидия Борисовна. — Теперь — пишите сами.

Надпись на скатерти: «Любви, души и чувств единство царит в жилище Либединском. Д.Рубина Б.Карафелов. Май 2004»

И стало тихо. Мы смущенно переглянулись.

— Ну, вы уж… Лидия Борисовна! Прям-таки «пишите!» — заметил Шендерович. — Куда нам-то… в калашный-то ряд…

— Это он сейчас — калашный, — невозмутимо отозвалась Либединская. — Это все люди писали, не памятники. И не всегда трезвые люди. После таких вот посиделок… Шутили и писали, кто во что горазд. Так что — давайте, отыскивайте белый уголок и пишите.

Она пододвинула мне угол скатерки:

— Вот тут пустой пятачок, Дина. Смотрите — кто там у вас в соседях?

— Ахматова! — простонала я.

— Вот и пишите. А я обошью…

Не помню уж, что там я написала, оглушенная великим соседством; не знаю — что писали Виктор и Рената… А сейчас, когда нет уже ни Ренаты, ни Л.Б., думаю: как точно, как емко и мудро Либединская чувствовала время, его бег, его превращение — на бегу — из будней в Историю.

* * *

Однажды Лидия Борисовна в разговоре упомянула, что восстановлено Шахматово, родовое имение Блока. Вот было бы здорово съездить. Я подхватилась, мы уговорились на ближайшие выходные и поехали. День был солнечный, синеглазый, начало лета…

По дороге Л. Б. рассказывала, как чуть ли не сорок лет назад впервые сама приехала сюда, на пепелище Блоковской усадьбы. Добиралась с приключениями, сначала электричкой, потом на попутке… Долго шла пешком по лесу, чуть не заблудилась. Нашла обгорелый фундамент по трем березам, растущим в поле на пригорке. Посидела среди кустов, в тишине, под высоченным серебристым тополем, подобрала осколок кирпича от фундамента сожженного дома и привезла Чуковскому. Старик прижал этот осколок к щеке, проговорил: «Я ни разу не выбрался туда к Блоку, а ведь он меня звал приехать»…

Л. Б. спросила: «Корней Иванович, неужели никогда не восстановят этот дом?»

Он ответил: «Лида, в России надо жить долго».

Этот разговор происходил в шестьдесят пятом году прошлого века. И вот минуло каких-нибудь сорок лет — и имение восстановлено, солнце играет в цветных стеклах библиотеки и комнаты для гостей, по окрестным деревням поштучно собрано награбленное когда-то бекетовско-блоковское добро… Тот же огромный серебристый тополь над домом, кусты сирени и шиповника… Хорошо жить в России долго!

В прихожей дома-музея я увидела на стене памятную доску с выбитыми на ней именами писателей и общественных деятелей, кто боролся за восстановление Шахматова и добился этого.

— Лидия Борисовна, тут и ваше имя!

— Ну да, ну да… — сказала она, как отмахнулась.

Потом мы спустились с пригорка на поляну, уселись на спиленных бревнах, достали бутерброды, со вкусом пообедали…

Когда в Москве уже катили по Тверской, Л. Б. рассказывала историю чуть ли не каждого дома, мимо которого ехали… И напоследок, в Лаврушинском, когда я помогала ей выйти из машины, сказала:

— Я так счастлива, что выбралась к Блоку! Вряд ли еще когда-нибудь придется…

И я тут же горячо возразила — мол, какие наши годы, Лидия Борисовна, что там, еще поездим, поколесим…

С того дня прошло несколько лет, и сейчас, вспоминая нашу вылазку, я ловлю себя на том, что весь этот день — весь! — ощущаю как цельный кристалл прозрачного счастья…

Виктор Шендерович«Главное — себя вести прилично…»

Первое чувство и слово при воспоминании о ней — легкость. Никакого мрамора, никакого «вы понимаете, с кем вы сейчас говорите»… Как будто эпохи, в которые она прожила свою жизнь, и гении, с которыми общалась, сделали ее амбиции невесомее, а ее саму — выше.

Виктор Шендерович. 2000-е

Рядом с ней сразу становилось тепло и радостно.

Ее демократизм заставлял вспомнить о «голубых кровях» без усмешки: каждой секундой общения «пресветлая графинюшка», как называл Лидию Борисовну писатель Юрий Давыдов, напоминала о божественном равенстве между людьми.

Она была поразительно естественна.

Либединская во главе застолья в Лаврушинском переулке — за большими столом с кинематографической сервировкой, с фарфором (хоть снимай кино про девятнадцатый век), по-простому ли, под рюмашку, в шестиметровой кухоньке, под коллекцией расписных разделочных досок а-ля рюс — это было зрелище и это была школа!

Истинный царь не нуждается в короне — его видно и без. Если ты был не дурак, то, конечно, помнил, с кем сейчас выпиваешь, но для Лидии Борисовны существовало только человеческое измерение: то, что называется «статус», не прилипало к отношениям вообще.

Либединская была покрыта невидимой оболочкой, отталкивавшей всякую фальшь. В этом отношении она была уж точно — Толстая!

Ее представления о добре и зле, допустимом и недопустимом, похвальном и стыдном — были просты и неопровергаемы.

Полуулыбкой и коротким жестом разведенных рук она среагировала однажды при мне на имя одного наследственного сукина сына — для нее в этом жизненном пути не было даже предмета для дискуссии. Это, пожалуй, был консерватизм в каком-то забытом значении слова, но я не припомню из ее уст ни жалоб на упадок нравов, ни какого бы то ни было вообще моралите; ни разу, разумеется, не поставила в пример себя.

Даже представить невозможно.

Это и есть вкус, наверное…

Странно подумать: по формальным признакам, с некоторых далеких пор, Либединская была советской писательской элитой, со всеми вытекающими отсюда «шапками пушистыми», — но с какой же счастливой легкостью она приняла дар судьбы: ссыльного зятя и дочь-декабристку!