Змеи облепили ее всю. Они заползали в волосы и под юбки. Они переползали друг через друга, чтобы поскорее добраться до грудного молока.
Славе нравились эти ласки. Змеи нежно кусали ее, их мелкие зубчики и проворные языки больше щекотали, чем причиняли боль. Потому что змеи, несмотря на голод и нетерпение, очень старались, чтобы Слава не обиделась. Все это длилось долго, потому что змей было немало. Когда последняя сытая рептилия отвалилась от ее груди, как пиявка, у женщины закружилась голова. Она опустилась на кровать.
– Только никому не говорите, – напомнила она змеям, медленно уползающим в только им ведомые закутки. – Чтобы только мары не узнали, а то и они придут и тоже захотят.
Она свернулась калачиком рядом со спящим юношей и тоже уснула.
XXII. О сборе причитающегося
Сказывают, что Слава выкормила Якуба своим молоком, что, конечно, не может быть правдой. В тот год весна наступила холодная и бледная, а вместе с ней пришел голод. Он заглядывал во все дома и скрежетал редкими зубами, и не было никакого способа избавиться от него – его выгоняли за дверь, он возвращался через окно или дымоход. Не было хаты, в которую он бы не заглянул. От голода высохли груди кормящих баб, а коровы давали молоко странное, красноватое и ржавое на вкус.
У Славы же не было голода, и Якуб быстро приходил в себя. Он спал, ел, иногда мылся – отшельница очень настаивала на мытье, и вновь ложился спать, хотя солнце стояло еще высоко в небе. Он чувствовал себя так, словно снова оказался в материнской утробе, и ему было хорошо. Иногда он прикасался к своей груди, как касаются языком ноющего зуба, и пытался почувствовать биение сердца; но грудь по-прежнему оставалась тихой и пустой, и это пробуждало в нем память о том, что он хотел забыть. Он забывался и проваливался в темный, теплый сон.
Хуже всего было с речью – за зиму он будто забыл слова. Якуб не сильно страдал из-за своей немоты, ведь животные не разговаривают, а живут; он же, без сердца, был никем. Однако Слава выводила его на улицу в теплые дни и говорила:
– Это солнце.
Или:
– Это дом.
Или:
– Это кошка. А это ворона.
Так и шло. Забор. Яблоня. Курица. День. Ночь. Луна. Трава. Вода. Все, из чего сделан мир. Якуб повторял слова за отшельницей, как ребенок, но они казались ему лишь пустыми звуками. Как будто это была не человеческая речь, а шелест листьев на ветру или треск ломающихся веток в лесу.
Якуб сам не очень хорошо помнил, как оказался у Славы. Не то чтобы у него была полная пустота в голове, но воспоминания и образы путались у него, как во сне. Последнее, в чем он был уверен, это ноябрьский поход в лес. А потом все смешивалось: змеи, зима, мороз, пробирающий до мозга костей, а потом тепло, пахнущая травами хата Славы, где он чувствовал себя в безопасности и был сыт, будто снова оказался в утробе матери.
Придя в себя, он спросил:
– Откуда я здесь взялся?
Женщина смерила его пристальным взглядом и сказала:
– Сегодня мы пойдем к людям.
Якуб не очень хотел идти. Он не торопился оказаться среди незнакомцев. Он отвык от общества и только при Славе чувствовал себя свободнее. Но он пошел, потому что она пошла.
Слава жила не очень далеко от крайних халуп. Впрочем, здесь, в Бескидах, деревни не похожи на те, что встречаются в других местах. В долинах дома ставят обычно вдоль дорог. Люди здесь живут кучей, заглядывая друг другу в окна. На взгорьях же постройки одной деревни могут быть отделены друг от друга порой пятью сотнями шагов. Границы же и названия поселений волнуют только панов, которым необходимо знать, какой хам кому принадлежит. Слава жила так далеко на отшибе, что крестьяне стали называть ее отшельницей, но в то же время достаточно близко к другим домам, чтобы не быть предоставленной самой себе.
День выдался солнечным, и хорошо было идти по заросшему золотой мать-и-мачехой лугу. Юное солнце дышало в затылок, и жужжали первые мухи. Якуб шел вслед за Славой, а в животе ощущалась приятная тяжесть завтрака, состоявшего из сыра, рыхлого хлеба из семян пастушьей сумки и кофе из цикория на молоке, ведь такой кофе лучше всего укрепляет.
Все утро они ходили от дома к дому, но их встречали сдержанно, хотя и без враждебности. На приветствие:
– Слава Иисусу Христу!
Слава вместо «во веки веков» отвечала:
– Я пришла за тем, что мне причитается.
И крестьяне отдавали, что имели. Те, что побогаче, – немного муки, меда или глиняный горшок с колбасой в сале; те, что победнее, – яйцо или два. Когда Слава и Якуб входили в хаты, им не нужно было говорить слова приветствия, потому что домашние приветствовали их первыми, – так же, как приветствуют кого-то важного, ясновельможного пана или священника. В одних хатах они задерживались ненадолго, по времени – на одну или две молитвы; в других женщина заводила беседу, в основном с бабами, но иногда и с очень старыми или очень молодыми мужиками.
Узелок, полный всевозможного добра, уже начинал тяготить спину Якуба. Пот уже стекал по лбу, когда они надолго остановились у одной беззубой бабульки, живущей в одиночестве в разваливающейся халупе. Бабушка их ничем не угостила, хотя была очень рада Славе. Все сели под терновником, таким же горбатым и гнущимся к земле, как и хозяйка. Куст уже покрылся цветами, их сладкий аромат кружил голову, а воздух кишел черными осами с продолговатыми тельцами и тонкими, как нитка, талиями.
Якуб вытянулся в тени зелени и не прислушивался к разговору женщин. Потому что это была такая обычная бабская болтовня.
– Как ваши ноги, Агата? Пухнут по-прежнему, как я вижу.
Бабка со стоном зашамкала.
– Нет, Агата, не поможет оборачивание в кошачью шкуру. У вас больное сердце, вот вода в ногах и собирается.
Бабка зашамкала.
– Если очень нужно, я спущу вам эту воду. Но погодите. Если я сейчас спущу, то еще больше соберется. Я принесла вам мазь от опухания. Хвощ тоже пейте, будете хорошо писать. Вы будете много мочиться, и эта плохая вода наконец-то сойдет.
Бабка зашамкала.
– Нет, не любовник. Помощник.
Бабка зашамкала, захихикала.
– У вас одно в голове, Агата.
Бабка зашамкала.
– Нет, Агата, не поможет оборачивание в кошачью шкуру. У вас больное сердце, вот вода в ногах и собирается.
Бабка зашамкала.
– Хорошо, я выгоню из вашего тела лихо. Только для этого нужно сначала сплести венок из мать-и-мачехи и одуванчика.
Бабка зашамкала и бодро кинулась собирать желтые цветы, которые вокруг ее халупы было в избытке, и ее нисколько не беспокоили ни больное сердце, ни опухшие ноги. Слава сорвала в тенистом ущелье пучок незабудок и ловко сплела из всех цветов венок. Якуб смотрел на нее и ничего не делал, потому что мужикам не разрешалось рвать цветы: во-первых, потому что не подобает, а во-вторых, потому что они могут потерять свою силу.
Слава усадила старуху обратно под терн, надела ей венок на седовласую голову и стала обходить ее по кругу, противосолонь, бормоча себе под нос:
Ох, болихо-лихонько,
Что сидишь ты тихонько?
Вот невестушка-старушка.
Кости стары, прах и стружка.
В жены девку не бери,
Выходи же изнутри.
Ох, болихо-лихонько,
Что сидишь ты тихонько?
Есть невестушка другая,
Свежая и молодая,
Губки алы, грудь бела,
Я венок тебе сплела.
Поскорей в венок войди,
Выходи же, выходи.
Так она бормотала трижды и в последний раз сорвала с бабкиной головы венок. Она достала из-за пазухи толстое стекло и приказала Якубу разжечь с его помощью огонь, ибо это должен был быть огонь, зажженный не человеческой рукой. Только быстро, потому что лихо в тот момент как раз сидело в венке и ждало обещанную молодую девушку, чтобы перебраться в нее вместе с болью из тела старой Агаты, а если бы оно поняло, что его обманули, оно умчалось бы дальше в мир вредить людям. Якуб набрал сухих веток и соломы и сделал, как ему было велено. Слава пропела что-то и прошептала, а затем швырнула венок в пламя. Он скрючился, почернел, затянулся белым едким дымом. До конца не сгорел, потому что травы были свежие, но женщина сказала, что этого достаточно.
– Готово, Агата. Лихо сожжено. На некоторое время вам поможет.
Бабка зашамкала.
– Вернется, вернется. Ясно, что вернется. Оно всегда возвращается.
Они посидели еще немного, потому что день был приятный, и никуда не спешили. Бабка шамкала, а Слава терпеливо объясняла. Нет, он помощник, а не любовник. Нет, кошачья шкура не поможет. Я же только что изгнала из вас лихо, Агата. День, два, и вы почувствуете облегчение.
Под конец старуха заплатила Славе сливовой косточкой. Отшельница поклонилась в знак благодарности.
Солнце заметно склонилось к закату, когда Слава и Якуб добрались до последнего дома. Хата как хата, не зажиточная и не бедная, стояла в тени могучего ореха и радовала глаз голубизной стен. Рядом небольшой коровник, курятник и амбар. По двору черный петух гонял стайку кур. Никаких странностей мира. Слава, однако, приближалась ко двору, почти крадучись. Как будто там жили не люди, а львы или волки. Прямо у плетеной изгороди она сделала какой-то странный жест, чтобы отогнать вражьи силы, и быстро перекрестилась левой рукой, словно отгоняя мух.
Хозяин, молодой и с широкими усами, как раз рубил дрова. Увидев Славу и Якуба, он смерил их неприязненным взглядом. Они стояли так некоторое время, глядя друг на друга, как коты, пока мужчина не сказал:
– Садитесь. Чего вы стоите?
Они уселись на однобокой скамейке во дворе, где молодой лук стрелял вверх побегами. Хозяин присел на пороге.
– Анна? Пива подай, гости пришли.
Из мрака сеней вынырнула женщина, молодая, красивая, из-под платка выбивались ржавые пряди. Она несла две оловянные кружки со стекающей пеной. Разноцветный кушак опоясывал ее вздувшийся живот.
– Кто?.. – начала она, но осеклась, увидев Славу. Не говоря ни слова, она протянула кружки отшельнице и ее помощнику.