– Потому что в этом вся жизнь. Есть и пить, и ничего больше. Во славу Божию. Аминь. – Плохой Человек вздохнул и вытянул ноги.
– И трахаться, – добавил Черныш. – Не забывай про траханье.
Якуб серьезно кивнул, потому что эти слова показались ему неизмеримо глубокими. Так иногда бывает после выпивки. Он ел и пил, потому что трахаться ему было не с кем. Несмотря на то, что самогон горел в его теле огнем, золотистым, как летний день, он мог пить его кружками и вовсе не чувствовал себя пьяным. Не чувствовал Якуб себя пьяным и тогда, когда Плохой Человек кивнул ему, чтобы он наливал. И тогда руки Якуба разлили водку по всей лавке, отказавшись его слушаться, и она потекла на землю с края тонкой струйкой. Но это руки были пьяны, а не Якуб.
Самогон лился и лился с края лавки уже не струйкой, а ручейком – и не ручейком даже, а потоком, и не потоком, а бурлящей, шумящей рекой.
– Утонем, – простонал Якуб, а Плохой Человек и Черныш только рассмеялись. Шумела не река, а лес.
Ветер играл в кронах деревьев.
Он то зычно гудел, словно дуя в пустую бутылку, то издавал звуки высокие и легкие, как паутинки бабьего лета, и слышались в этой музыке человеческие и нечеловеческие голоса. Песнь леса раздавалась во всем теле Шели, и ноги сами увлекли его в пляс. Он плясал, как сумасшедший цыган, как жид-мешуга, как турецкий святой. Тропинки путались и вели не туда, куда следовало. Но это все из-за ног, потому что ноги были пьяны, а не Якуб. Хорошо, что у него не было сердца, потому что оно тоже было бы пьяно, а пьяное сердце становится темным и злым.
Каким-то чудом эти пьяные ноги донесли Шелю до двери дома отшельницы. Перед хатой на заборе сохло белье, а на поперечной жерди сидел светловолосый мужчина, молодой, ненамного старше Якуба. Он был совершенно голым, а на голове у него росли оленьи рога. «Кто ты?» – собрался было крикнуть Шеля и прогнать чужака прочь, но дверь хаты скрипнула, и во двор вывалился другой голый мужик – весь красный, с брюхом, заросшим кудрявыми волосами.
Из лысеющего темени у него росли смешные рожки, покрытые бархатистой кожицей, как у горного козла весной, а между бедер болтался огромный темный член. А когда вслед за ним вышла из дома Слава, расхристанная и раскрасневшаяся, как осеннее яблоко, Якуб лишился дара речи и застыл, беззвучно шевеля губами. Голыши тем временем станцевали дикий танец вокруг отшельницы и на четвереньках погнали в лес; толстый сопел и ревел, а светловолосый, прежде чем дать деру в чащу, помахал еще на прощанье Якубу.
Женщина подошла к юноше и положила ему обе руки на грудь. Он хотел оттолкнуть ее, но не смог.
– Кто это был? Что ты с ними делала?
– Я? Ничего. – Отшельница странно улыбнулась. Взгляд Якуба скользнул в нижнюю часть ее декольте, за расстегнутые верхние пуговицы сорочки, и она прильнула к нему. – Действительно, ничего.
– Ты блудила.
– А ты пил. – Она погладила его по лицу.
От Славы исходил чуждый, но возбуждающий запах, запах другого мужчины. И в этот момент юноше страстно захотелось, чтобы Слава пахла им. Потому он крепко схватил отшельницу и поцеловал ее. Его руки стали блуждать по ее телу, не слишком молодому, не слишком красивому, но в тот момент прекраснейшему на свете. Он целовал ее и целовал, ее лицо, шею, ямки у основания ушей. Он не мог остановиться, потому что его губы были пьяны. Его губы, а не он.
Отшельница рассмеялась, но не как юная девица, а как женщина, которая все знает и все умеет. Она утопила пальцы в палевых волосах юноши и потащила его в хату, в чулан. Краем глаза Якуб увидел в комнате лежащую в смятой постели девушку, голую и без сознания. Кажется, он видел ее в деревне, но ему могло показаться. В сенях же сидел Черныш, совершенно трезвый. Заднюю лапу кот закинул на затылок и лизал себе под хвостом.
– А ты что здесь делаешь? – пробормотал Якуб.
– Оставь его, это же всего лишь кот, – промурчала ему в шею отшельница.
– Мяу, – подтвердил Черныш.
А потом уже ничего не имело значения. Потому что Слава была женщиной, которая все знает и все умеет, и Якуб рядом с ней тоже все знал и все умел.
XXVI. Об утрате
Сказывают, что, когда ребенок умирает, родители умирают вместе с ним. Они по-прежнему просыпаются каждое утро и ложатся спать по вечерам, они тянут вперед свою жизнь и даже заводят других детей – но все равно они теперь отчасти живут в стране смерти.
И когда однажды в хижину отшельницы явился Йояким Пеклик со свертком в руках, он был похож на мертвеца. Увидев его, Слава перестала рубить капусту и вытерла руки о фартук. Пеклик, серый, как старый пепел, положил сверток на скамью и принялся разматывать холстину. Он ни на миг не поднял глаз на Славу и все время молчал.
– Сын. И хвоста нет, – произнесла она наконец. – Как вы и хотели.
Мужик по-прежнему ничего не говорил. Только кадык ходил туда-сюда, а плечи опускались все ниже, словно кто-то докладывал Йоякиму на спину тяжесть за тяжестью.
– К черту хвост. Лишь бы он был жив.
И он завыл, как побитый пес. Якуб, который в тот момент латал стреху и видел все сверху, беспокойно заерзал. Потому что как-то странно и нехорошо смотреть, как плачет незнакомый мужчина. А Слава просто стояла посреди комнаты и смотрела каменным взглядом. Йоякиму потребовалось долгое время, чтобы успокоиться.
– У Анны не было молока. Я обкладывал ее грудь теплой капустой и укропом, и немного молока наконец появилось, но оно было темным и воняло.
– Мамку не нашел? – сухо спросила отшельница.
– Ну, вы же знаете. Всем бабам не хватает молока. Даже скот болеет, а то, что надоишь, пить нельзя, противно и с кровью, за полдня сворачивается и ошметки какие-то плавают. От Плохого Человека даже мы немного брали, но этого мало, мало. – Йояким плюхнулся на землю. – Что нам делать, скажите?
– О, теперь вы говорите старой отшельнице «вы», а не «ты»?
– Не сердитесь, пани Слава!..
– Теперь вы можете похоронить ребенка. Или молиться этому твоему Богу, чтобы он сына вам воскресил. Своего же смог, отчего бы ему и для вас не постараться? – бросила она язвительно.
Йояким постоял еще некоторое время. Потом отогнал муху от детского трупика и снова завернул его в тряпки. И ушел.
Когда вечером Слава лежала в постели Якуба, тот спросил:
– Почему ты так строга к Пекликам?
Падающий через отверстие в крыше свет позднего вечера полз по обнаженному телу отшельницы. Она водила пальцем по худощавой груди Якуба, долго, очень долго. Он уже думал, что Слава не ответит.
– Потому что они мне как-то, черт возьми, не нравятся.
– Люди как люди. В чем они провинились? Йояким хотел сына, как и любой мужик. Теперь ему больно.
– Пусть теперь бегает по церквам, как принято. Пусть удивляется, почему его Бог не слушает молитв. А он не слушает, потому что его нет. А если и есть, то он должен быть и глухим, и слепым, и злым.
– Не говори так.
– А что? Пусть этот Бог поразит меня громом, если я вру. – Она рассмеялась. Ни одна молния не вспыхнула. – Видишь? Нет никаких богов. Есть рождение и смерть, и жизнь между ними, а кроме них только тьма, но больше ничего, слава Богу.
– И поэтому ты не хочешь им помогать?
– А разве я не помогла? Они хотели сына? У них был сын. Как ты думаешь, благодаря кому? Благодаря этому нелюдиму из лесу, который ни на что не способен, кроме как псалтырь читать, и единственное, что может, – водку пить?
При этих словах тревога пробежала по спине Якуба. В его памяти шевельнулись едва уловимые воспоминания. Нелюдим. Змеи и мшистая долина; сон, который не вспомнить.
– Почему ты называешь его нелюдимом? – спросил он осторожно.
– Чего это ты сегодня такой любопытный? – Отшельница приподнялась на локте. – Только бы языком молоть. Подожди, я найду ему занятие получше.
Она села на Якуба, закинула бедра ему на шею, крепко обняла. Пахло великолепно, как свежий тмин и полевые цветы. Этот запах напомнил Шеле Мальву, и печаль накрыла его холодным саваном. И чем больше он думал о Мальве, тем с большей страстью он погружался в благоухающую женственность Славы.
Потом, когда все было кончено и июньская ночь окутала мир, отшельница спросила:
– О ком ты думал?
– Ни о ком, – невозмутимо ответил Якуб.
Слава встала, закуталась в шерстяной плед и бросила на прощанье:
– Закрой окно. Чтобы мары не налетели.
XXVII. О том, что видно в ночи
Сказывают, что во сне порой можно увидеть сны других людей. В ту ночь Якуб видел сны Славы.
Сны Славы снуют повсюду, одни тоньше паутины бабьего лета, другие, набухшие, как дрожжевое тесто, полупрозрачные и бледные. Ими наполнен и дом, и двор, и вся деревня – еще мгновение, и весь мир наполнится этими снами. Они парят в воздухе и прощупывают пространство вокруг себя паучьими лапками. Скоро невозможно будет пробиться сквозь их гущу, но Якубу все равно, потому что в своем сне он сам стал всепроникающим взглядом. Его самого нет, но он все видит. Абсолютно все, как Бог.
И видит Якуб, что сны Славы растут не из ее головы, а из груди. Соски набухают, и сны льются из них, как молоко. Якуб видит дремлющих по всему дому змей, притаившихся в уголках, о существовании которых он даже не подозревал. Щупальца сна касаются голов рептилий, и змеи на мгновение просыпаются, шипят в блаженном полусне и снова засыпают. А снаружи снуют мары, они подскакивают, пытаясь ухватить нити сна. Сны отступают и развеиваются в дым при малейшем прикосновении ручек мар. Духи огорчаются и хнычут. Кто знает, может быть, среди них кружит и душа сына Пекликов – трудно сказать наверняка, ибо духи детей все похожи друг на друга, так как мир еще не успел оставить на них свою печать.
Грибница сна опутала всю окрестность. Якуб видит, как она тянется к женским грудям и вымени коров – туда, где можно найти хоть каплю молока. Призрачная белая масса прилипает к соскам и застывает на них, как сметана. Она пробирается и в лесную чащу, к прячущейся под сенью старой яблони хижине Плохого Человека, и к мирно спящей козе Мокоше. Плохой Человек не спит – подобно старой, уродливой сове, он устремляет острый взгляд в ночь. Сны отшельницы шарят по замшелой крыше, и тогда Плохой Человек выходит из дома, чешет себе задницу и орет в темноту: