нужно ли их вынуть или, может, так и должно быть. Так он и лежал. Тяжелые шторы то и дело вздымались от порывов ветра, проникающего сквозь неплотно закрытое окно. Создавалось впечатление, будто там за шторой кто-то стоял. Стоял и смотрел.
Пан Богуш еще не спал, когда до комнаты наконец добрался Винярский. Часы медным стуком пробили три четверти первого. Пан Богдан застонал, скинул на пол мундир и повалился на кровать.
– Викто́р? Викто́р, ты спишь?
– Сплю.
– Представляешь, она не захотела мне дать. Она не захотела мне дать! Шлюха!
– Пани Амелия?
– Ну, я же говорю. Шлюха. Я говорю ей: «Я слышал, что вы героев любите». А она в смех – и ничего, только доброй ночи желает, мол, поздно уже. Вот я и думаю: смеется, значит, дразнит, добрая наша. И я топ, топ, топ за ней, в будуар. Отпустите слуг, говорю я ей, ибо я всем, чем пожелаете, услужить могу с радостью. И не думайте, что я совершенно без чести и на неприятности нарываюсь. Ведь все знают, что старик – то есть пан Тадеуш Прек, супруг – привез некогда из Парижа настоящие презервативы из бараньей кишки. Ну а зачем он привозил, если сам старый? Ведь ему уже за пять десятков перевалило, в таком возрасте сам он уже и не хочет, и не справится. Это он для вас привез, я ей говорю. Вы молоды, я молод. Я могу услужить вам даже в презервативе.
Викторину пришлось покопаться в памяти настоящего пана Богуша, чтобы узнать, что это за чудо такое – презерватив. Откопал. И покраснел, как девчонка. Хорошо, что темно было.
– А что на это сказал Прек?
– Францишек Ксаверий? Как это, что сказал? Ничего, он же глухой.
Пан Богдан внезапно замолчал, перевернулся и вынул из-под одеяла нагретую бутылку.
– Что ты, Викто́р? На грелках спишь? Тебе задницу они не намяли? Тебе так холодно?
Викторин что-то грубо буркнул, повернулся спиной к Богдану, делая вид, что спит. Однако следом он выбросил все грелки из своей части кровати. Винярский рядом уже крепко спал.
На следующий день они двинулись в обратный путь рано – сразу после обеда. Викторин беспокойно ерзал, словно на ежах сидел. Как же это так получилось? Францишку Ксаверию следовало бы набить Винярскому морду за неуместное ухаживание за его матерью; ведь хоть он и глухой, он это должен был услышать. Не говоря уже о самой пани Амелии. А тут словно ничего не случилось. Только завтрак, а после завтрака кофе и пирог, а после кофе и пирога второй завтрак, а следом и обед из двух блюд и десерта. В своей прошлой жизни Викторин не предполагал, что в животе может уместиться столько.
Пока они находились в поместье Преков, Винярский смеялся и шутил. Однако назад в Седлиски он возвращался с таким лицом, какое случается у любого мужчины, чьи ухаживания были отвергнуты, не важно, пан ты или хам. Было видно, что в пане Богдане вскипает мужской норов и не находит выхода. Он ехал без хохота, дурачеств и пальбы из ружья во все, что движется.
В деревнях продолжалась уборка картошки. Запах костров витал в вечернем воздухе. До усадьбы оставалось уже недалеко, не более двух верст. Пан Богуш и пан Винярский вместе с челядью решили присоединиться к группе хамов, что пекли на костре картошку. Мужики и бабы, вымазанные в земле и копоти, кинулись отбивать поклоны, приглашать и благодарить.
Викторин взял свежую печеную картошку с черной хрустящей корочкой и горячей мякотью, разрезал ножом вдоль и вдавил внутрь немного соли и масла, которое мгновенно растаяло и растеклось по пальцам. Все изысканные яства со столов Богушей и Преков, вместе взятые, не сравнятся с этим вкусом.
Вскоре рты обоих благородных господ были черны от копоти, а губы блестели от масла. Викторин ощутил блаженство и начал тихонько посмеиваться.
– Чего ты так веселишься? – буркнул Винярский, чье паршивое настроение не исправила даже картошка.
– Оттого, что лицо у тебя кислое, как квашеная капуста. И с этой чумазой мордой и в этом мундире ты на черта похож.
– Тоже мне, ангел, мать твою, выискался.
Викторин на это рассмеялся, и, услышав панский смех, послушно захохотали и хамы. Это было уже слишком для гордости пана Богдана.
– Все! Хватит! Молчать! – заорал он и обвел всех недобрым, похмельным взглядом, задержавшись на мгновение на одной девчушке, хорошенькой, но с излишне пухлой попкой. – Ты. Как тебя зовут?
Девушка опустила глаза, покраснела и что-то пролепетала себе под маленький курносый носик.
– Как? Я не слышу, говори громче!
– Магда она, ясновельможный пан. Дочка моя. – Один из хамов, квадратный и некрасивый, низко поклонился.
– Ты поедешь с нами, Магда. Ночи прохладные, ты мне постель согреешь.
Дворовая челядь принялась ржать; парочка хамов тоже, но большинство все же умолкло. Из толпы вышла женщина, тоже квадратная и тоже некрасивая.
– Добрый пан, она помолвлена, уж сваты с водкой приезжали, свадьба у нее на святого Мартина…
– Успеем до святого Мартина, не бойся, – сказал пан Богдан. – Ну, по коням. Пора. Уже смеркается, становится прохладно.
Кто-то из дворовых схватил Магду и посадил ее перед собой в седло. Девушка хныкала и шмыгала носом, но не слишком сопротивлялась, ибо как же так, сопротивляться вельможному пану. На прощанье пан Богдан еще кинул за спину пригоршню серебряных крейцеров; Хамы набросились на них, как куры на зерно.
Викторин до конца пути не проронил ни слова. Для того он и стал паном, чтобы брать себе девок по своему желанию, потому что девка – панская вещь, а портить ее – панское право. Он мог себе там, у костра, еще какую-нибудь выбрать, ведь была парочка покрасивее этой Магды. Мог, но не взял; как-то не смог.
До усадьбы оставалось менее четверти часа езды. Они прошли без разговоров, хотя и не в тишине. За лошадьми бежала мать Магды, причитала и просила сжалиться, ведь перед людьми какой позор, переспанку никто замуж не возьмет. Она шла так до самого двора, а когда пан Винярский слез с лошади, упала к его ногам и стала целовать грязные офицерские сапоги.
– Пошла вон отсюда, старая баба! – разозлился пан Богдан. – Я велю управляющему тебе все кости пересчитать, а под конец собак спущу!
Баба, должно быть, больше управляющего и собак боялась позора, потому продолжала голосить.
– Пошла на хрен, грязная корова! – Пан Винярский сорвал с плеча двустволку и выпалил бабе под ноги, так что земля во все стороны разлетелась. – Прочь с моих глаз! Вон! А то вторую пулю в голову пущу! Я, сука, не шучу!
Может быть, старая и убежала бы наконец, испугавшись выстрела; она подскочила, как молодая козочка, схватилась за голову и заойматерьбожила. Может быть, она и сбежала бы, если бы не случилось нечто неслыханное.
Пан Викторин Богуш, оставаясь в седле, подъехал к пану Богдану и ударил его хлыстом по лицу. Винярский замер, все замерли.
– Я тоже, мать твою, не шучу. Убирайся со двора, немедленно.
Викторин старался говорить спокойно, но голос его все равно дрожал. От переживаний мороз пробежал по коже.
– Я этого тебе не оставлю, Богуш. Мы будем стреляться!
Викторин еще раз хлестнул Винярского, вырвал у него из рук ружье и ударил прикладом по голове.
– В задницу себе стреляй. В самую сраку.
Богдан Винярский, бормоча что-то невнятное, отступил на шаг. А потом еще на один. Викторин же продолжал наступать на него, и Винярскому оставалось только выбежать на дорогу.
– Я тебе этого не прощу! Крестьянофил выискался! Зимой, помнится, ты сам столько девок перепортил, а теперь другу перепихнуться запрещаешь? Мы встретимся в суде! В суде, слышишь?! – и он стал грозить Богушу кулаком, но на сей раз осторожно и издали.
Викторин выпалил в воздух; треснуло, словно кто сломал толстую ветку, гул далеко разнесся в вечернем воздухе. Герой наполеоновских войн ретировался и двинулся по проселочной дороге, так что пыль поднялась.
– Чего уставились? – рявкнул Викторин Богуш всем стоявшим вокруг: и дворовым, и прислуге, и Магде, и ее некрасивой, квадратной матери. – Нечего пялиться. Все за работу, быстро!
Он слез с коня и двинулся к усадьбе, попутно сбивая грязь с сапог. Однако кое-кто из прислуги все еще стоял во дворе, наблюдая исчезающий вдали силуэт Богдана Винярского. Ветеран Лейпцига и Рашина уходил прочь в вечернем сером костюме, и в его облике вовсе не было ничего ни гордого, ни геройского.
– Жаль, что ему пан Викторин дурную башку не прострелили. – Хромоногий Мыхайло, управляющий, харкнул на землю. – Я никогда этого сукина сына не любил.
XXXIX. Об отце
Сказывают, что отношения между отцами и сыновьями по какой-то причине часто трудно складываются.
Однажды, несколько лет назад, когда Викторин был еще настоящим Викторином, а Якуб – Якубом, пан Станислав Богуш занемогли. Хотели они утром встать, но что-то щелкнуло у них в спине. Боль дошла аж до зубов, но тут же прошла. Встать, однако, так и не получилось. Уже никогда.
Пан Викторин Богуш привезли из самого Тарнува медика с дипломами. Доктор посмотрел пану Станиславу в глаз, заглянул в ухо, прислушался, постучал, пощупал, пробормотал какие-то заклинания на латыни и наконец вынес вердикт: паралич, вызванный полирадикулоневритом. Викторин кивнули с умной миной и спросили, что делать дальше. А доктор ответил, что ничего, надо ждать. Может, само пройдет до Рождества. Или, может, до Пасхи. А может, и вовсе не пройдет, кто его знает. А жить пан Станислав будет, если только не помрет.
У молодого пана Богуша посла таких вердиктов кровь ударила в голову. Медика он велел угостить кнутом, хотя это был человек ученый, а не хам какой-то, а потом велел облить его постным маслом и обсыпать гусиным пером. И так пану доктору пришлось возвращаться в Тарнув пешком, потому что в каждом попутном дилижансе его принимали за сумасшедшего. Дело закончилось в окружном суде, но Богуши были достаточно богаты, могли себе позволить иногда платить штрафы за маленькие забавы и удовольствия.
Другие доктора, местные и приезжие, ставили не менее загадочные диагнозы. Этих пан Викторин не избивал и не выставлял на посмешище, потому что, хотя они и давали заболеванию разнообразные латинские звания, все сходились в одном: паралич не отступил или отступит Бог знает когда, а как известно, Бог неохотно делится своим божественным знанием. Хотя кто знает этих врачей. Все они либо немцы, либо евреи, либо чехи. Последних, падких на обещания Кайзера, в последнее время слишком много развилось в Галилее, особенно всяких клерков, военных и собственно врачей. Польских медиков пан Викторин не знали – какой истинный поляк согласится приложить руку к столь мерзкой науке, как медицина.