Сказ о змеином сердце, или Второе слово о Якубе Шеле — страница 39 из 66

раз я стар, то глух? Мне с чердака все слышно. Каждый шаг и каждое движение. Да я даже слышу каждый шорох твоих мыслей.

Старик снова остановился, захрипел и облизал потрескавшиеся губы. Продолжил он не сразу:

– Наверное, опять колдовство творится. В последнее время много этого колдовства. Ну, что? Теперь у тебя лицо стало настолько дурашливым, что я даже мог бы поверить, будто ты действительно Викторин. Расскажи только, что ты с ним сделал. Сын есть сын. Болван, бестолочь и сукин сын. Это он запер меня здесь. Но он все-таки сын.

– Я не знаю, что с ним случилось, – ответил Викторин-не Викторин после длительной паузы.

– Не знаешь. Что не врешь – вижу. Не знаешь. Но догадываться – догадываешься.

Викторин подошел ближе, присмотрелся получше. Колючие лианы не только окутывали тело пана Станислава, но и проникали вглубь тела. Кожа благородного пожилого господина напоминала кору, потрескавшуюся мшистую кору древнего дуба. А из уха торчала веточка; она даже успела выпустить листочки, но теперь все вокруг выглядело увядшим и осенним.

– Вам хорошо здесь, на этом чердаке? – спросил наконец Виктор.

– Не жалуюсь. Маленький короед завелся в левом колене, порой всю ночь глаз сомкнуть не дает. Но терпеть можно, а жить надо. Мошка иногда пролетит, паучок нитку спустит. Только дети не навещают, а могли бы. Так бывает в старости.

– Подождите. – Викторин развернулся и сбежал по крутой лестнице с чердака.

– Я-то подожду, а как же. У меня это хорошо получается. Уже больше года жду.

На этот раз пану Станиславу Богушу не пришлось столько ждать, потому что Викторин вернулся всего через несколько минут. На плече у него лежал топор. Тот самый, которым он давеча рубил дрова. Неторопливым шагом он подошел к старику, взвесил топор в руке.

Пан Станислав, хоть и давно одеревеневший и не вполне живой, побледнели и стиснули потрескавшиеся веки. Жизнь или нежизнь одинаково была ему мила.

Викторин ударил раз, ударил второй, рубанул сбоку и поправил с другой стороны.

– Готово. Вы свободны.

Пан Богуш-старший открыли глаза и огляделись. Вокруг валялись обрубки опутавших его сухих ветвей, и тонкие, как виноградная лоза, и толстые, как ветка старой яблони. Те, что вросли ему под кожу, скукожились, почернели, слегка задымились и через несколько мгновений отвалились сами собой.

Затем Викторин понес пана Станислава вниз вместе с его креслом на колесиках, в котором Нестор рода провел не один год. В тот день они вместе ужинали. Прислуга испугалась. Люди боялись старого одеревеневшего деда, о существовании которого в усадьбе все знали, но все же забыли. Боялись и пана Викторина, в котором что-то переменилось. Опыт многих хамских поколений ясно говорил, что перемены бывают либо к плохому, либо к еще худшему; а если что-то, на первый взгляд, меняется к лучшему, то рано или поздно это улучшение все равно встанет боком. Потому слуги боялись так, что даже перестали шептаться между собой.

– Хорошее вино, – заключили пан Станислав, выпив до дна бокал. – Хорошее, наше. Из-под Ясла.

Викторин ничего не ответил. Вкус у него остался хамским: он предпочитал водку. Но в панских домах пили вино, и он пил. Он пил и внимательно смотрел на пана Станислава, который не был его отцом. Он напоминал то ли Старого Мышку, то ли Плохого человека. Викторин не знал, хорошо ли это.

– Я вижу, что скоро здесь что-то переменится. – Глаза старого Богуша горели, как ивовая труха или как лампада у иконы русского святого. – О, многое переменится.

XL. О Викторинах и Якубах

Сказывают, что пан отличается от хама по рождению и по владению, но это не совсем так. Страх – вот главное, что их отличает. Быть хамом – значит жить в страхе, как заяц, прячущийся в поле на меже. Это значит утром бояться наступающего дня, а вечером – завтрашнего. Владеть немногим и бояться потерять то, что есть. Гнуть шею перед теми, кто ничуть не умнее и не лучше. Хамство – это страх. А пан – ястреб на небе и лев в пустыне, и ему нечего бояться.

Вечера осенью прохладные и пасмурные. Пан Викторин Богуш проводит их, прогуливаясь по усадьбе в Седлисках. Впрочем, прогулка – не самое лучшее определение; прогулка – это отдых и удовольствие. Для Викторина это скорее не прогулка, а обход. Богуш обходит прекрасный сад и огород, и конюшни, и амбары, и каретную, и кухню, устроенную за пределами двора, чтобы снизить риск пожара и чтобы запахи стряпни не долетали до комнат. Он следит за всем зорко, как часовой, заглядывает за изгороди, в заросли крапивы и конопли, и вздрагивает от каждого хруста и шороха. Сердце бешено колотится в груди, хотя оно и змеиное.

В голове крутится последний разговор с паном Станиславом.

Это было несколько дней назад. Викторин вывел отца-не отца в сад. Станислав Богуш так и не смогли встать на ноги, но сентябрьское солнце грело приятно, а от лесов пахло грибами, грех было бы дома сидеть. Поэтому они расположились в саду, потягивая чешское пиво.

– Как тебя зовут на самом деле? – спросили вдруг пан Станислав. – Я не буду называть тебя именем моего сына. Может, это заклинание действует на других, но не на меня.

Викторин потянулся за пивом, выпил, отставил жбан обратно на каменный столик, чуть сдвинул его, на палец или на два, закрыл крышку, открыл, выпил снова. И глядя не на старого шляхтича, а в сторону, где две рыжие малиновки дрались так, что перья летели, ответил:

– Меня зовут Якуб.

С этими словами он открыл свое сердце и уже собирался рассказать пану Станиславу всю свою историю, всю хамскую сказку о змеином сердце. Он даже рот начал открывать, он уловил хищный блеск в глазах старика. Пан Станислав с паучьим терпением ждали, пока Викторин приблизится.

Поэтому он не рассказал. Лишь поздним вечером до него дошло то, что осталось невысказанным. Если Якуб стал Викторином, то и Викторин должен был превратиться в Якуба, ибо колдовство не терпит пустоты, и не может быть так, чтобы одно исчезло, а другое не появилось. И тогда стало ясно, что Викторин вернется. Он вернется за тем, что принадлежит ему, вернется вопреки чарам и независимо от желаний, и не поможет тогда никакая змеиная благодарность, и вообще ничто не поможет.

XLI. О панской милости

Сказывают, что самый большой страх охватил хамов, когда пан Викторин Богуш устами хромого управляющего Мыхайла заявил, что в этом году наказания за неотработанную барщину не будет.

Объявлено это было в субботу, накануне дня святой Урсулы[28], перед корчмой Рубина Кольмана, по прозвищу Колькопф. Указ зачитал гнусавым голосом Иржи Лоза, чех, новый эконом усадьбы. Предыдущего эконома пан Богуш еще весной велели повесить, когда выяснилось, что он писал на поместье доносы тарновскому старосте Йозефу Брейнлю. Богуш, вызванный по этому делу в округ, дело представил как самоубийство. Лоза же заявил то, что ему было велено, а стоявший рядом управляющий Мыхайло швырнул под ноги толпе книгу в кожаном переплете.

– Это книга недоимок по барщине на этот год, – сказал он. – Возьмите и закопайте под крестом на перекрестке. Ну, давайте, а то вельможный пан Богуш могут еще передумать. А не будете шевелиться – угостят палкой по спине. Их благородие сегодня еще никого не побили, и руки у них чешутся нестерпимо. Раз, раз! А, и еще одно дело. – Мыхайло сделал паузу, чтобы перевести дыхание. Рубин Кольман услужливо протянул ему кувшин с пивом. Управляющий осушил почти все сразу. – Меж вами есть Якуб Шеля, Юзефов сын?

Хамы переглянулись, хмыкнули. Ни один из них не хотел привлекать к себе внимание управляющего, на всякий случай.

Отозвался кабатчик:

– Айнеклайнемитешмок, служил-таки этот Куба у меня, но запропал куда-то прошлой осенью. Ни слуху, ни духу. А жаль, хороший хлопчик был, работящий и проворный.

– Запропал он. – Мыхайло смерил старика недобрым взглядом. – Скажи ему, жид, коли он все-таки найдется, что вельможному пану Богушу есть о чем с ним поговорить. А с теми, кто встретит Шелю и забудет передать ему эти слова, я сам поговорю. – Он хлопнул березовой розгой по раскрытой ладони. – Ну, чего вы ждете? За работу!

Хамы, встревоженные и молчаливые, закопали книгу недоимок там, где было приказано. Особенно после того, как Мыхайло несколько раз стегнул их розгой, чтобы работа шла лучше.

XLII. О панских делах

Сказывают, что Доминик Рей не мог поверить в прощение барщины и, волнуясь за друга, прибыл из Эмауса, как только смог.

Сидят они на террасе втроем: пан Станислав, пан Доминик и пан Викторин. Вокруг осень. Хризантемы, астры, георгины. Тепло, буковые леса вокруг усадьбы под октябрьским солнцем будто ржавчиной покрыты.

– А на что поместье содержать будете? – медленно произносит пан из Эмауса. – Если раз хамам барщину простите, раз уклониться разрешите, то скоро никто работать не будет! Боже милостивый, крестьянин – скотина гнусная и негодная, она понимает только язык палки и батога. Если хам перестанет работать, то что? Своими руками пахать и жать будете? Ну? Ну? Ну?

– На меня не смотри, – говорит пан Станислав. – Я уже нараспоряжался. Теперь Викторин здесь всем распоряжается. Мне остается только о спокойной смерти мечтать.

– Я крестьянам оброк назначу. – Викторин дышит на ладони. Хоть и солнце, но все-таки осень, холод проникает под кожу. – Как в других местах.

– В каких еще местах? Везде хам на пана работает. И в Галилее, и в Царстве Польском – одинаково. Таков порядок, данный Богом: крестьянское дело – трудиться, наше – трудами его питатся. Аминь, черт возьми!

– В Чехии крестьяне оброк платят. Так Лоза говорит. И в Силезии, говорят, так же. А немецкие бауэры, что на поселение в Галилею и на Буковину приезжают, вообще на пана не работают.

– Чех и силезец – тот же немец, только низшего сорта и нрава более подлого. Пусть тебе этот Лоза мозги не пачкает. Скажи ему, что у нас своей лозы много, а сучья крепкие, очень крепкие – с Божьей помощью и чеха выдержат. Пусть не забывает, как его предшественник кончил. По нашу сторону Карпат суровый горный ветер дует, от ветра этого уже много кто повесился. Если ты не скажешь ему, я сам ему скажу.