Сказ о змеином сердце, или Второе слово о Якубе Шеле — страница 53 из 66


Гряньте гусли и волынки! Это праздник, не поминки!


Якуб подошел к Богушам с полными чарками водки. Знайте, вельможный пан: крестьянин, пусть он беден и голоден, но честь свою имеет и даже пану помещику водку поставит, а что. Так он говорит. Все ждут, что Богуши будут делать: и хамы, и дворовые, и жиды. Ясно же, что Шеля провоцирует, бросает вызов. Но пан Викторин спокойно берут одну чарку, поднимают вверх. «Из своей винокурни водку пью, – говорят, – так что во здравие всем». – И залпом все до дна. И заходят в корчму, будто не водку выпили, а воду. Музыка снова звучит, скрипят гусли, гудят волынки, ухает бас. Но все равно с появлением вельможного пана воздух портится. Как будто пиво скисло и протухло. И не один хам с тревогой кидает взгляд на пана, когда же тот недоимки собирать изволит. И правда ли, что крестьян будут убивать. Так наступают сумерки, ржавые и пасмурные. Начинается дождь.


Суд начнется, лавки – в бок! Добрый пан нам даст урок.


И хотя бунт и протест зреют в крестьянских душах, все ж они исполняют приказ управляющего Мыхайла – отодвигают лавки к стенам, чтобы освободить место в центре корчмы. Бунт и протест крепчают, но страх перед паном и управляющим все еще тверд и цепко держит за горло. Когда все уже готово, Мыхайло выходит на середину и начинает зачитывать, кто сколько дней пешей барщины задолжал, а кто сколько – конной. Это занимает какое-то время. Когда же он заканчивает, поднимаются ясновельможный Викторин Богуш и говорят, что палок в этом году в наказание не будет. Мол, открывают они курорт в Латошине близ Эмауса, и если у кого какие недоимки остались, пусть рассчитывается работой на стройке. Каждому добровольцу не только будет прощена вся барщина, но и вознаграждение будет назначено достойное, а еще на работе кормить будут два раза в день. Гул поднимается в корчме – этого никто не ожидал. Явно на этих водах что-то случилось с паном Викторином, жуть какая-то.


Тут пустился Шеля в смех. Он смеется громче всех.


«Славно придумано, хитро, – говорит, – даровать крестьянам то, что и так уже императорским словом давным-давно обещано, и вдобавок загнать их на работу, одну барщину другой заменить». Якуб кивает на пана Богдана Винярского, которого пан Богуш выгнал много лет назад со двора. Винярский после изгнания стал доверенным писарем, то есть частным конторщиком по найму, что составляет официальные и личные письма для неграмотных крестьян. Пан Богдан осторожно разворачивает скрепленный габсбургским орлом документ и громким голосом читает, что именем Светлейшего Государя Кайзера, а также властью и полномочиями канцелярии Губернатора Галиции и Лодомерии отменяются в этом году все недоимки по барщине из-за стихии, бедствий и неурожая, что весной сего года обрушились на провинцию. А кроме того, всем добрым и честным крестьянам следует остерегаться, не верить подстрекателям и не отступать от Кайзера, главного их защитника и друга; ибо главнейшие враги Монархии – поляк и москаль – разом замышляют, как здесь, в Галилее восстание учинить, а может и кровь крестьянскую пролить. Подписано: Эрцгерцог Фердинанд Карл Иосиф Габсбург-Эсте, милостью Светлейшего Государя Кайзера губернатор Галиции и Лодомерии, протектор Буковины, князь Тешина и прочая, и прочая.

Корчма взрывается шумом и возгласами. Каждый пытается слова губернатора втиснуть себе в голову. Это что, в этом году барщину отменили? Крепостное право упразднено? Тогда зачем мы, болваны, все лето на господском поле пахали, сено косили, жали, а теперь картошку копать будем?

И тут на середину корчмы выходят пан Викторин Богуш, вырывают у Винярского бумагу, пробегают ее глазами и рвут на мелкие-мелкие кусочки, швыряют вверх, и обрывки падают, как снег. «Ты сам это, подлец, написал! – рвет Богуш, так что стекла в окнах звенят. – Это твой почерк, я узнаю, а ошибок здесь больше, чем скота на мадьярском пастбище; бумажку эту можешь себе в задницу засунуть». Винярский пытается огрызнуться, но пан Викторин бьют его кулаком в рыло, аж зубы звенят. А потом еще раз, с другой стороны. Хыщ! Слишком много этот Винярский себе воображает.


– Братья-хамы! – крикнул Шеля. – Тумаки нам надоели!


Якуб Шеля перепрыгивает через опрокинутого Винярского и давай лупить кулаками ясновельможного Викторина – в голову и в живот. «Не прощу, сукин сын, не прощу, а что мое – то заберу, тьфу». Что-то там еще кричит о панском самодурстве и пере… перебрежении имперскими законами. Но хромой Мыхайло уже тут как тут. А с ним и другие дворовые. С ними шутки плохи. Сверкнули острые лезвия. Кто-то достает пистолет. Трах, трах, и штукатурка сыпется с потолка. Несколько хамов бросаются в драку. Этот кричит: «Бей оборванцев!», а тот: «За Ампиратора!», а третьи поминают имя Божие всуе и желают ублюдкам на месте провалиться. Но хамы – это всего лишь хамы. Мыхайло и его сподручные в два счета одолевают Шелю и самых горячих мужиков. Два таинственных разбойника, собутыльники Якуба за столом, куда-то исчезли; позже найдутся чудаки, что скажут, будто из кабака в ту ночь выскочил самый настоящий кабан, а следом такой же настоящий олень; но после чарки разные вещи говорят люди.


Эх, ребята! Где наш праздник, где оно, веселье?

Нам испортили гулянку Богуш-пан и Шеля.

Мужику разбили рожу. Крикнул пан помятый:

– На суку висеть ты будешь, Якуб, хам проклятый!


Народ смотрит с замиранием сердца, даже лицо Мыхайла застывает. Этого даже деды не припомнят, чтобы помещик велел кого-то в праздник урожая вешать. Палками отделать, это понятно – но вешать?! Но у Викторина Богуша такой ужасный вид, такое гневное и залитое кровью из рассеченной брови лицо, что никто не смеет ему перечить. И если уж пан велит мужика повесить, то мужику ничего не остается, кроме как повеситься. И вот Мыхайло уже ведет Шелю под руки из корчмы, коротким рыком он приказывает кому-то из дворовых перекинуть веревку через ветку раскидистой липы, что растет у дороги. Сам он крепко держит Якуба, а в его немолодых уже руках хватка железная. Слова вельможного пана могли не понравиться Мыхайлу, но приказ есть приказ, ведь Шеля поднял руку на вельможного пана. Повесить – значит повесить. На дворе моросит дождь и воет ветер. Темно. Для повешения погода самый раз.


На дворе толпятся люди. Нынче день паскудный.

Нынче Шелю будут вешать за дебош прилюдный!


Все молчат, только одна маленькая Зофья Богуш всхлипывает и хнычет, отчего совсем уж напоминает маленькую свинку. В полумраке, на краю льющегося из корчмы света, Абрам Тинтенфас кружит и раздает водку. Крестьяне берут и пьют, даже не задумываясь, а жид аккуратно записывает каждую кружку; бледное, острое лицо корчмаря сияет радостью, и в радости этой заметен далекий отблеск преисподней. Якуб Шеля тоже молчит. Одна половина его лица, отбитая, остается в каменной неподвижности, словно на нее уже легла тень смерти; другая половина скорее удивлена, чем сердита, и будто не верит в происходящее. А пан Викторин Богуш смотрят на все это: на толпу, на Шелю, на ночь, – с холодным равнодушием, свысока, как смотрит Бог. И из-за этого взгляда не сразу замечают Славу, появившуюся рядом беззвучно, как мотылек. «Давай, – шепчет, – заканчивай эту сказку, развей змеиное заклинание. Пусть один умрет, а другой останется. И все вернется на свое место: пан будет паном, хам – хамом. Давай, Якуб!» – шепчет и смотрит прямо в глаза Викторину, и от этого взгляда у него кровь превращается в лед. И Богушу вспоминаются все сказки, все колдовство, о котором он слышал и которое заканчивается со смертью, ибо никакая сила в мире, кроме Божьей, не может сравниться с силой смерти – никакая, ни змеиная, ни ведьмина, ни чертова. И вельможный пан не знают, что будет, когда они повесят Шелю. Возможно, тогда настоящий Викторин Богуш вернется на свое место, а он, реальный Якуб Шеля, повиснет в петле, засучит ногами, намочит брюки, и похоронят его как разбойника за пределами кладбища, тело будет гнить, а змеиное сердце вернется в подземный мир. Судьба, от которой он бежал, найдет его и схватит зубами. Как паук, высосет его до конца, и потом уже ничего не будет?


Медлит пан. Петля готова. Что тянуть?

Уж пора отправить Шелю в дальний путь.


Но повешения не будет. Ясновельможный Викторин Богуш повелевают Мыхайлу связать Шелю пеньковыми веревками и заключить в дворовый карцер на семь раз по семь дней. «Пан наш добрый и милосердный, благодарите его», – восклицает управляющий, но хамы все так же молчат. Они молчат молчанием душного летнего дня, в любую минуту готового разразиться грозой, ударить молнией и хлынуть дождем; в их молчании почти видны насыщенные градом тучи. И лишь Шелина баба Сальча падает в ноги вельможному пану и целует его грязные ботинки. Викторин с неприязнью отмахивается от нее. Винярский с подбитым глазом и припухшей губой еще пытается горланить, кулаком грозит, судом пугает, но Богуш ничего с ним не делает. «Давай, грози, пугай, можешь еще в округ пожаловаться», – бросает в его сторону пан Викторин. Богдан затыкается, потому что кому жаловаться? Брейнлю в Тарнуве, которому любое несчастье польского пана как мед на душу? Богуши садятся в экипаж и уезжают в Седлиски. Они не разговаривают друг с другом. Только маленькая Зофья хнычет.


Сказывают, что обжинки – славный праздник люда.

А обжинки в этот год долго не забудут.

LVI. О куколках

Сказывают, что наступает возраст, когда уже слишком поздно для любви. Это не значит, что нельзя больше любить, – можно. Но это уже совсем другая любовь, она остывшая, как потухший пепел. Некоторые люди порой пытаются этот слабеющий жар раздуть; такой огонь, однако, вспыхивает лишь на мгновение, а тот, кто на него дует, рискует обжечь себе губы.

Девушка с бесцветными волосами прибыла в усадьбу за Шелей. Говорили, что она его любовница, но пан Богуш не обращал внимания на то, что треплют злые языки. Он велел запереть Якуба в карцере, а девушку взял к себе.