Сказ о змеином сердце, или Второе слово о Якубе Шеле — страница 62 из 66

Викторин слушал и молчал. По ту сторону Вислоки, где-то у подножия Ливочи, уходили в небо клубы дыма. Горела усадьба в Бобовой, а может, и в Тухове.

Абрам продолжал:

– Да, Галилея в огне. Якуб Шеля говорил, что у него якобы есть полномочия от самого Кайзера. Дескать, в столице указ специальный вышел польских панов резать, потому что те против монархии заговор плетут. Но думаю, что нет никакого указа. Просто как увидели хамы, что Шеля поквитался с Богушем, а окружная власть на это ничем не ответила, – решили, что можно бить панов. А ко двору, не обижайтесь, у каждого хама и горечь, и обиды накопились, и раны столько поколений подряд не зализаны. Вот и пошли они счеты сводить. За несправедливую барщину, за куплю-продажу людей, будто не люди они, а скот или куры, за отмену старых привилегий, за изнасилованных девок, за подожженные хаты тем, кто отправил детей в школу, за запрет уезжать из своей деревни, за налоги на тмин, грибы и ягоды, что всем даром полагаются, как вода, ведь никто их в лесу не сажал, тем более, паны… Вэй, много всего накопилось. Поговаривают, что староста Брейнль даже назначил награду за пролитую кровь. За плененного живого шляхтича вроде пять флоринов. За убитого – десять, а за каждую отрубленную руку – по два флорина. По рукам же тоже можно узнать, панские ли они, – панские руки гладкие, как у ксёндза или у молодой девки.

– За мои много не получишь, – спокойно сказал Викторин и показал обе свои руки, красные, потрескавшиеся от мороза, с омертвевшими и почерневшими пальцами.

– Вэй, пан Богуш! В голову бы мне это не пришло!

– Ты много знаешь, о чем хамы говорят между собой. И в ценах, вижу, неплохо разбираешься.

– Такова моя доля. – Тинтенфас пожал плечами. – У пана своя доля, у хама своя, и у жида своя. А доля жида такая – знать, что, с кем и почем.

Пока они так разговаривали, поднялся ветер, из-за гор потянулись стада туч с тяжелыми молочными брюхами, и посыпал снег. Викторин плотнее закутался в шубу и сжался в глубине повозки. Абрам гнал свою кобылку вперед, легко находя верную дорогу, хотя снег валил все гуще. Лошадь послушно шла, погруженная в свои лошадиные мысли, ни на что не обращая внимания.

– Говорят, много лет назад в такую же метель Якуб Шеля спас от смерти какого-то мужика.

– Да?

– Ксенес Рак его звали. Он жив до сих пор. Живет в деревне… вэй, забыл название, диковинное такое, никак не вспомнить.

– Ага.

– Говорят, наступила ночь, вьюга поднялась такая, что не поймешь, где право, где лево. Шеля подошел к Раку, вспорол бок у вола, что запряжен был в телегу Рака. Залезай, говорит, внутрь, я отвезу тебя домой, к твоей бабе.

– И отвез?

– Вэй.

– Что за бред.

– Эй, кто там едет?

– Мыто платить, сукины дети!

Кучка оборванных хамов вмиг окружила повозку. Один из них схватил лошадь за уздечку.

– Эй, какое еще мыто?! – закричал Абрам.

– За проезд по земле Якуба Шели. И не ори ты так, паршивец, а то мыто своей головой заплатишь. Вместе с бородой и пейсами, – сказал один из разбойников, вызвав громовой хохот остальных.

– Тогда все хорошо, потому что я как раз-таки в Якуба Шели гешефте, – невозмутимо ответил Тинтенфас. – У меня здесь глейт[51]. С имперским орлом. – Он вытащил из-за пазухи железнодорожный билет в вагон третьего класса из Кракова до Тарнува.

Хамы молча уставились на кусочек картона. Разинув рты, они благоговейно рассматривали отпечатанное на нем изображение двуглавого орла. Ясно: раз орел, значит, дело серьезное, а в серьезных делах обычно крестьянские головы первым делом слетают, и неважно, кто виноват.

– Там написано, что Абрам Тинтенфас может ездить, где хочет, – услужливо подсказал жид. – И бесплатно, – быстро добавил он.

Крестьяне долго изучали картонку с лицевой и оборотной стороны, бормотали что-то себе под нос, наконец один сплюнул через плечо и отдал Абраму билет.

– А там у тебя кто такой?

– Шабесгой, – буркнул Абрам, не моргнув глазом.

– Но глейту у него нету, – резонно заметил кто-то из хамов. Трудно сказать, какой, потому что все они закутаны были в овчинные тулупы и шапки, не отличались между собой, и даже голоса у них были похожие. Тут же все как один стали соглашаться с товарищем.

– Ага, нету!

– Мыто платить! Ну же!

Абрам Тинтенфас нехотя бросил хамам бочонок пива.

– Жид нас спаивает! – крикнул один из селян, и остальные тут же замолчали. – Мы ж поклялись анкаголю не пить!

– Дурак, пиво не анкаголь. Пивом напиться нельзя.

– А я могу! – воскликнул один. – Дай мне целый кувшин, я так упьюсь, что три дня не встану.

Они все спорили и ругались, один дал по морде другому, третий – первому, и Абрам слегка стегнул лошадь кнутом, и повозка тронулась в путь.

Стемнело, когда они наконец добрались до корчмы. Свет лился из окон на дорогу, изнутри доносился гул.

– Я оставлю вас на задворках, в гойхаузе, – сказал Тинтенфас. – Завтра отправляйтесь в Пильзно или в Эмаус. Там ваши. – Он потер руки, отвел взгляд.

Гойхауз стоял пустым уже несколько лет: Абрам по скупости не нанимал никого в помощь. Внутри стоял нестерпимый холод, и когда жид зажег небольшую сальную лампу, клопы разбежались по углам. Викторин рухнул на груду соломы на том месте, где когда-то стояла его койка, – давным-давно, в другую эпоху, в другой жизни. Он закрыл глаза и оставил все позади.

Тита и Адама, и верного Черныша, которых он не смог защитить, потому что за всю жизнь он вообще так и не смог никого защитить, даже себя. Все пустые и сытые панские дни. Все мечты о справедливой и свободной Польше, Польше для всех, потому что такой страны никогда не будет, и всегда будут паны, кому жить хорошо, и всегда будут хамы, кому жить плохо. Все прочитанные книги, которые ничему его не научили, потому что в книгах нет ни жизни, ни правды, есть только бумага и ничего не значащие слова. Он оставил за собой и Хану, и Славу, и даже Мальву. Он оставил подземные миры и змей с их сердцами. Он оставил смерть Старого Мышки, все обиды и боли, горе, месть, даже страх. Он оставил все. Он не видел перед собой дороги, оставалось лишь возвращение. Возвращение к той самой ночи, когда они со Старым Мышкой слышали таинственное пение, а Хана танцевала на крыше в лунном свете. Он был чист, как будто его и не было. Он мог спать и никогда больше не просыпаться.

Однако спать ему не дали. Дверь гойхауза с грохотом распахнулась, и внутрь ворвались двое хамов. С криками они вытащили его наружу.

– Не надо, я сам пойду, – крикнул Викторин, но хамы повалили его на землю, стали пинать ногами, до звона в зубах, связали пеньковыми веревками и увели в корчму.

Внутри разъяренная толпа содрала с Богуша одежду и вырвала ему усы. Под толчки и пинки, под обезьяньи крики и вопли он упал к ногам Якуба Шели.

Шеля сидел на табурете у очага и потягивал трубку с длинным чубуком. Одна половина лица у него была неподвижна и спокойна, другая – искажена гневным торжеством. Он напоминал языческое божество, но не добродушное лихо из карпатского леса, а древнего демона пустыни, которому приносят в жертву детей и девственность молодых женщин.

По одну сторону от него стояла Слава, молодая и красивая, губы ее сияли алым цветом, словно она напилась крови. По другую сторону Шели – Амазарак и Азарадель в обычных обличьях, какие они принимали среди людей; даже рога не бросались в глаза, только если прищуриться и посмотреть под углом. У ног Якуба сидел пан Богдан Винярский, изгнанный некогда Викторином из поместья, а ныне доверенный писарь, разодетый пестро и безвкусно, язвительно-насмешливый шут при дворе крестьянского короля. Чуть в стороне Абрам Тинтенфас суетился с пивом, упорно избегая взгляда пана Богуша. Под ногами у него путались перепуганные жидята.

Прозванный полковником Сташек Шеля схватил Викторина за волосы и поднял вверх. Наступила тишина. Король заговорил:

– И что ты теперь будешь делать, ваше благородие? Ты снова посадишь меня в тюрьму? Нам следует убить тебя, Викторин. Мир станет лучше, и нам будет лучше жить.

– Якуб, помилуй, – отозвался Тинтенфас, в ком так не вовремя зашевелилась совесть. – Или не здесь. Это хороший трактир. И дети смотрят…

– Заткнись, паршивец, а то убью. – Якуб даже не взглянул на корчмаря. – Ты взял сребренники, вот сиди и помалкивай. Или уж тогда иди и повесься. Закончим с панами, за вас, жиды, возьмемся, придет время. Ну, Богуш, тебе есть что мне сказать? Потому что потом говорить уже будет некогда.

И Викторин, который когда-то был Якубом и так до конца никогда им быть не переставал, произнес:

– Я – это ты, а ты – это я. Прости меня за все.

Шеля вздрогнул от отвращения, сплюнул. Махнул рукой. Сташек мясницким ножом вспорол Викторину живот. Внутренности вывалились на глиняный пол, и Богуш, упав на колени, почувствовал, будто избавился от большой и лишней ноши.

Он долго умирал.

Говорят, когда по приказу Якуба Сташек заточенной косой отрезал умирающему голову, Амазарак и Азарадель прыгнули вперед, один через другого. Кто-то из демонов дотянулся до рассеченного Богушиного тела и вырвал из него сердце. Черти тут же стали драться, шипеть и плеваться дегтем. Амазарак оторвал Азараделю половину лица, Азарадель вонзил когтистую лапу в брюхо Амазарака, и на мгновение хамам показались их истинные обличья, а корчму наполнило зловоние гниющего мяса. Это продолжалось, может, один удар сердца, а может быть, два.

Вырывая друг у друга из лап змеиное сердце, черти разнесли в клочья и свою добычу, и друг друга. От них осталось немного перьев, немного шерсти и две дымящиеся лепешки навоза. И хотя впоследствии вся эта грязь была убрана, в корчме в Каменицах с тех пор всегда витал слабый запах падали и серы. И говорили в округе, что кабак проклят, и раз в год в нем гуляет сам дьявол.

Такова была судьба змеиного сердца.

LXIX. О том, во что не следует верить

Сказывают, что Галилея два месяца стояла в огне. Шестьдесят дней длился праздник смерти и вершилась месть панам. Гибли виновные в крестьянском гнете, гибли и невинные. Правда, виновные все же чаще.