Непонятное, странное произошло с Прончатовым. Через месяц после окончания войны он был демобилизован, в Тагар вернулся в конце июля и уже на следующий день, бренча орденами и медалями, сверкая иноземным глянцем сапог, облитый зеленой диагональю, неторопливо прошелся по поселку. Он дослужился до старшего лейтенанта, славился лихостью, храбростью, щегольством и потому по Тагару прошел так, что женщины ахнули. На второй гулянке по поводу возвращения Олега местная красавица Анка Мамаева сказала ему открыто:
– Пропала я, товарищ старший лейтенант! Чего хошь делай – твоя!
Две недели Олег ходил от водки и от счастья пьяный, перебывал в гостях у всего Тагара, но каждую ночь зоревал на сеновале у Мамаевых. Он играл на трофейном аккордеоне все фронтовые песий, в застолье пел приятным баском «Бьется в тесной печурке огонь…» и плясал тоже хорошо.
Однако в конце третьей недели с Прончатовым случилась беда. Произошло это в четвертом часу ночи, когда Олег на старом отцовском велосипеде возвращался домой от Анки Мамаевой, так как в пять часов утра договорился с отцом рыбалить. Августовская ночь была глухой, рассвет только начинался. Олегу казалось, что он на велосипеде несется по воздуху, как ведьма на помеле. Когда переднее колесо опускалось в низинку, сердце замирало от слабости. На Бульварной улице Олег сошел с велосипеда, чтобы на руках перенести машину через лужу, двинулся уж шаткими дощечками, как вдруг услышал скрипучий голос дверных петель – кто-то, видимо, вышел во двор.
Прончатов огляделся. Мертво и слепо стояли дома, холодно мерцал над ними алюминиевый горизонт, колодезный журавль угрожающе замахнулся рукой; пусто, дремуче, глухо. Потом раздался тонкий, жалобный стон, небо над ним мгновенно сомкнулось, сдавленно оборвавшись, стон оставил после себя ощущение боли, страха. Похолодев, Прончатов прислушался, несколько секунд не мог определить, откуда послышался стон, а потом понял, что это он сам тонко и жалобно простонал.
«Я сейчас упаду!» – подумал Олег и действительно повалился на спину так быстро, словно ему перебили ноги. Падая, он инстинктивно оттолкнул от себя велосипед, взмахнул руками и от этого ударился о землю боком, так как успел повернуться. Еще падая, еще с ужасом видя, как наваливается оловянная лужа, он потерял сознание, но последняя мысль отпечаталась в сознании надолго. «Полярная-то звезда сгорела!» – подумал он, и на этом все кончилось.
Сколько времени длилось забытье, Олег не знал, что с ним происходило, не чувствовал, но впоследствии ему казалось, что он помнит, как его куда-то несли, слышал, как рыдала у ног мать, как кричали сестренки и как его укладывали, как раздевали.
Очнулся Олег в двенадцатом часу дня, когда возле кровати уже сидел приехавший из райцентра врач Гололобов. Он смотрел на больного пронизывающими глазами, усмехался уголками губ, и Прончатову показался гигантским, занимающим всю комнату.
– Вот мы и очнулись! – сказал Гололобов.
В комнате было просторно от солнца, ослепительно сверкал в руке врача никелированный стетоскоп, позади Гололобова, пропыленный насквозь, сидел отец Олега. Он спокойно улыбался, был для своих лет молодым, красивым.
– Нуте-с, будем рассказывать, что случилось! – сказал Гололобов. – С самого начала, по порядочку.
Тут и выяснилось, что Олег ничего не помнил, остался в памяти только дверной скрип, холодное прикосновение к затылку оловянной лужи и дрожащий звонок велосипеда. Что произошло с ним, отчего началось, что испугало, когда Олег впервые почувствовал тревогу – все это из памяти ушло.
– Отлично, хорошо! – бодро сказал Гололобов. – А теперь, дорогой, послушаем сердечко.
Как много солнца жило в комнате! Казалось, что если добавить еще чуточку, то стены упадут, открыв сияющую голубизну неба, вольную просторность реки; тогда на душе станет совсем спокойно и легко, все несчастья кончатся и не надо будет тревожиться за Полярную звезду – ничего с ней не случится!
– А страхи вас какие-нибудь мучают? – спросил Гололобов таким тоном, словно подслушал мысли Олега. – Боитесь вы чего-нибудь?
– Нет!
– Ну и отлично, ну и отлично! – фальшиво-бодро воскликнул невропатолог. – Никогда не встречал такого здорового больного!
Посидев еще минут пять, поговорив о разных разностях, Гололобов и отец ушли, долго шептались в соседней комнате, но Олег не прислушивался. Подтянув ноги к животу, вобрав голову в плечи, лежал он на кровати – маленький, тихий, очень бледный. Лежал и боялся, что солнце вечером уйдет за горизонт; неотвратимость этого была очевидна, и страх перед ней был так же ужасен, как страх перед вечностью.
Прошло три дня. Прончатов пил лекарства, купался по утрам в прохладной реке, вздымал двухпудовые гири, но ничего не помогло – за три дня он вымотался, как на сенокосе; коричневая кожа сухо обтянула лицо, на локтях повисли сухонькие мешочки из сморщенной кожи, а Анка Мамаева напрасно стучалась по вечерам в его окошко твердым длинным ногтем – он затаивался, не дышал от страха, что она услышит. Когда же женщина тихими шагами удалялась, Олег думал: «Не знаешь ты про Полярную звезду, не знаешь!»
В конце недели отец решил везти Олега в областной город. У директора леспромхоза уж был выпрошен катер, Гололобов уж назначил для сопровождения медсестру, в областном городе обкомовское начальство уже договорилось со знаменитым профессором, чтобы он принял сына известного председателя колхоза, как все переменилось…
В конце недели, часов в девять вечера, когда на небе вспучилась ранняя луна и скворцы в палисаднике пели сытые песни, в калитку прончатовского дома постучал старый старик Емеля Рвачев. Имел он в руке березовый посох, на голове – войлочную шапку времен крепостного права, на плечах – холщовую рубаху, а на ногах, как полагается, лапти с онучами. На дворе у Прончатовых жили две злющие собаки, кобель Крючок был под вечер спущен с цепи, но он первым ласково подбежал к старику, ткнулся носом в его колени. Не обращая на собаку внимания, Емеля Рвачев сдернул с головы шапчонку, перекрестившись двумя перстами, напевно сказал:
– Ну, здорово, Марея, здорово, председателей! Вы не сидели бы на крылечке, а подмогли бы мне. Нога по ровному-то еще ничего, еще идет, а вот подняться куды – так это я не могу!
Олег Олегович Прончатов-старший и его жена Мария Яковлевна радостно бросились к Емельяну Рвачеву, взяв его под руки, завели на крылечко, где и посадили на кедровую табуретку. Он удобно устроился на ней, положив на пол котомку, закрыл глаза и стал пахнуть на весь двор. Овчиной и разнотравьем, печной сухостью и рыбой, жарким ветром и солодом пахло от Емели Рвачева.
– А кобель-то ничего, – наконец задумчиво сказал он и движениями плеч почесал спину. – Только скучно ему. Одно дело сидеть на дворе, другое дело – медведь!.. Ты, председателев, на месте, однако, не стой, на меня сурьезным глазом не гляди, а вали-ка за сыном. Пущай он предстанет предо мной, как лист перед травой…
Когда Олег Прончатов-младший появился на крыльце, Емеля Рвачев на его приветствие не ответил, а, наоборот, бороденку задрал к небу, приосанившись, так строго посмотрел на больного, что глаза сделались тонюсенькими щелочками. Потом старый старик Емеля опять закрыл глаза и самодовольно сказал:
– Ты садись, парень, садись! Опосля того как я твой шаг услышал, мне твоя болезнь ясная. Так что ты сиди себе и молчи!
Все притихло на прончатовском дворе. Свернулся уютным клубком возле крыльца свирепый кобель Крючок, угомонилась беспрерывно бегающая по цепи сучка Репа, катилась по нежной траве предвечерняя тень от сквозного розового облака, загорались красным окна соседних домов. В пегой бороденке Емели Рвачева путались солнечные соломинки.
– А вот вылечу я вам сына! – после длинной паузы сердито сказал он. – Лечить буду десять ден, во всем ему сделаю переворот. Что было верхом, станет низом, что ходило впереди, то будет с хвоста, чего не было, то будет, а что было, того не найдешь… За леченье возьму кобеля. Глаз у него ровно крыжовник, носом он к месяцу, под брюхом у него – благодать!.. Энта вон сука – мать егойная?
– Мать!
– Этого кобеля мне отдашь!
Емеля Рвачев поднялся с табуретки, запахнув пуще прежнего, с длинной улыбкой положил руку на голову Олега. Старик только-только прикоснулся к волосам пальцами, как по телу Прончатова пробежали легкие, завихрящиеся искорки, мускулы обмякли, дыхание утишилось; Олег, закрыв глаза, затих под рукой старика.
«Все это было когда-то. И запах этот был, и рука была, и скрип лаптей…» – подумал он.
– Ты, парень, как есть, так и вали за мной! – строго сказал старик. – Не оглядывайся ни на мать, ни на отца, ни на дом родной. Ты только на меня гляди – я тебе мать, отец и дом родной!
Опираясь на посох, увлекая за собой подвывающего от тоски кобеля, Емеля Рвачев двинулся к калитке, бесшумно отворив ее, вышел на улицу. Он уже был метрах в двадцати от ограды, как Олег поднялся с крыльца, плавной, качающейся походкой двинулся за стариком, глядя ему в спину. Он на самом деле ни разу не оглянулся ни на мать, ни на отца, ни на дом родной. Когда Олег догнал старика, кобель Крючок, подняв голову к ранней луне, тонко, по-волчьи завыл.
Олег Прончатов и старик Емеля Рвачев сначала долго ехали по реке обласком, потом – уже под утро – высадились в устье неизвестной речушки, отдохнув чуток, пошли березовыми колками. За два часа они отмахали километров десять, хотя не ужинали, не завтракали. Еще через километр старик остановился возле тальниковой заросли, раздвинув ветви, открыл спрятанный там второй обласок, под которым лежали весла, торба с хлебом и луком. Однако Емеля Рвачев к еде не притронулся, посапывая носом, задирая бороденку, велел Олегу тащить обласок к озеру, что синело за тальниками.
Озеро длинно-длинно уходило вдаль, за ним зеленел старый кедрач, которому не было ни конца, ни краю. На взлобке бора куковала кукушка, жадно кричали над озерной синью бакланы, мучительно извиваясь, тоскуя по солнцу, выплескивались на поверхность сверкающие рыбы. Озеро казалось бескрайним, взмахи весел длились вечность, все кругом тоже было вечным, мудрым, простым. Когда озеро наконец кончилось, они вышли из обласка, пропахшие влагой и водорослями, пошли кромкой кедрача, и шагов через пятьдесят открылась поляна – три отдельных кедра, голубой клочок высокого неба и сказочная, невозможная в реальной жизни избушка.