– Что такое? – мрачно спросил Олег. – Этого не может быть!
Избушка походила и на церковь, и на берестяной туес, сделанный деревенским умельцем, – крыша у нее заканчивалась продолговатой луковкой, в каждой из шести стен были прорезаны окошки, да какие: одно напоминало замочную скважину, второе – знак карточных трефей, третье – знак червей, а четвертое было просто круглым. Избушка стояла на чем-то таком, что явно напоминало куриные ноги, была, казалось, способна повертываться к человеку передом, к лесу – задом, и, видимо, по этой причине над избушкой висело чужое, нездешнее небо, по которому плыли сказочные смытые облака, а тихо было так, что слышалось, как на кедрах от жары вспучивается смола.
– Наша эта избушка, старообрядческая, – сказал старик Емеля. – Кто строил, не знаю, на какой ляд – одному богу ведомо!
Старик помолчал, затем бросил мешок на землю, лег на траву и умиротворенно сказал:
– Туточки и будем жить! Ты, парень, ложись-ка рядом да глаза-то закрой.
Олег послушно лег на землю, прижавшись к теплой траве щекой, закрыв глаза, почувствовал сразу, что нет ничего ни над головой, ни кругом его, ни под ним; казалось, что он лежит на густом, теплом воздухе и мерно покачивается, и от этого тело сладко томилось, голова была легкой, словно мыльный пузырь. Война, ранение, госпиталь, возвращение домой – где все это? В мире не было ничего, кроме запаха теплой травы и упоительно покачивающегося тела, которому хотелось слиться с землей так, чтобы было одно желание – земля и он, Олег Прончатов.
Через час они поднялись, чтобы жить в избушке, на поляне, под желто-синим небом. Оказалось, что в сказочном домике есть единственная шестигранная комната, обнесенная по стенкам толстой кедровой лавкой, устланная травой. Странные иконы висели меж окнами, какие-то непонятные буквы были написаны на них, а потолка в избушке не было – конусообразный верх где-то высоко превращался в круглую маковку.
Емеля Рвачев постелил на лавки два кожуха, подостлал в изголовье свежую траву, посереди комнаты поставил жаровню, чтобы вечером зачадить дымокур. Олега он послал разводить на поляне костер, а через полчаса огонь жадно лизал котелок с картофельной похлебкой, острый нож разваливал надвое буханку хлеба. А когда варево поспело, старик положил руки на острые коленки, выставив бороденку, сказал негромко:
– Тебе, парень, похлебку не дам! Я ее, парень, сам есть буду, а ты рассказывай, что с тобой деется. Ты мне все расскажи, все!
На фоне сказочной избушки, среди трех разлапистых кедров, в войлочной шапке, старик казался тоже сказочным – такого человека, как он, на земле не могло быть, и Олег Прончатов стал отвечать не ему, а небу, избушке, деревьям, длинному озеру.
– Сам не знаю, что со мной, – задумчиво говорил он. – Жить не хочется, умирать не хочется. Одного боязно: как бы не сгорела Полярная звезда! Может, оттого нет мне покоя…
Сам того не замечая, Олег говорил с интонациями Емели Рвачева, слова произносил плавно, в каждом его слове звучали напевность старинной русской речи, дремучий простор лесной поляны с древней избушкой.
– Метится мне, что ничего вокруг меня нету, а от этого в сердце тревога. Вот в котелке похлебка, а вдруг ее нет. Вот рука моя, а вдруг не моя! И сам я себе непонятен, ой как непонятен!
Олег говорил, а его слушали кедры и небо, избушка и старик Емеля Рвачев, трава и потухающий костер – весь мир слушал Олега. Когда же он кончил, старик помотал головой и хитро ухмыльнулся.
– Когда ничего нет, значит все есть, когда ни жить, ни умереть не хошь, значит долго жить будешь! – сказал он. – Ну, теперь помолчи, парень, а я похлебку-то доем…
Емеля Рвачев съел полный чугунок похлебки, подремал на солнышке полчасика, потом, кряхтя и стеная, принялся готовить загадочное снадобье. Он нюхал и перетирал в порошок сухую траву, тряся бородой, то и дело рысцой бегал в избушку, возвратившись, приносил новую траву. Над кедрами прорезалась ранняя луна, грозились уже проклюнуться звезды, тишина колокольным звоном бухала в ушах.
Олег спокойно лежал, думал тихими мыслями – о том, что близится вечер, что подорожник пахнет детством, что рисунок на луне похож на карту Африки, но если прищурить один глаз, появляется сходство с головой теленка. Он остался спокойным, безмятежным и тогда, когда старик Емеля, закончив суетливую работу, сел рядом с ним, поглядев на вечерний небосвод, вдруг хвастливо сказал:
– А у меня, парень, имя-отчество как у батюшки Пугачева. И фамилия сродственная. Он Пугачев – я Рвачев. Это разве слабо получается? Так что поимей в виду, парень, какой я есть человек! Я тебя вылечу!
Старик неторопливо поднялся с земли, ушел в избушку, пробыв там минут десять, появился на пороге с логушком в руках. Емеля Рвачев теперь был одет в белую холщовую рубаху, волосы расчесал на прямой пробор, смазал блестящим маслом. Торжественно, величественно он прошел от избушки до костра, поставил логушек на землю, но сам не сел.
– Рыба иди вглубь, зверь – в нору, птица – в гнездо, разная червяк-букашка – в землю! – скороговорочкой произнес старик. – Дождь иди, когда надо, снег – каждый вторник, молонья будь с громом. Тьфу, тьфу!
Сделав длинную паузу, старик свинцовыми глазами посмотрел на Олега, прищурившись, продолжал беззвучно шевелить губами, потом сел на землю и сказал:
– Что пить будешь, смахивает на бражку, но не бражка, вкусом сшибат на медовуху, но не медовуха, дыханье прерыват, ровно спирт, но не спирт. Пить будешь большим глотком, чего пьешь – не гляди! Станешь ты ровно пьяным, но пьяным не будешь. Чего хошь – делай! Песни захочешь орать – ори, землю кусать – кусай, кедры крушить – круши! Все тебе можно!.. А теперь глаза закрой, досчитай до тринадцати и опять открой. Если увидишь, что чего не так, молчи, ровно трухлявый пень!
Слова с толстых губ старика стекали медленно, ровно; они катились, как бисеринки с нитки, обволакивали, убаюкивали, их хотелось ловить на раскрытые ладони, перекатывать. Олег послушно закрыл глаза, начал считать до тринадцати, а когда досчитал и открыл глаза, Емели Рвачева на поляне не было. Перед Олегом стояла большая эмалированная кружка с питьем, чуть поодаль, неизвестно откуда взявшись, лежала березовая дубина, половинка мельничного камня и веник из крапивы.
– Пей большим глотком, что пьешь – не гляди! – откуда-то донесся голос старика. – Выпивай все, зла не оставляй!
Олег поднял кружку, усмехнувшись своему спокойствию, отпил большой глоток. Как было приказано, вкус питья он разбирать не стал, но дыхание перехватило, и он, выдохнув воздух, выпил кружку до дна.
– Сиди, как сидишь, гляди в себя! – донесся голос старика. – Ты дурак, мозга у тебя за мозгу заходит, сердце – хреновое.
Трудно было понять, откуда доносится голос: в первый раз он звучал со стороны избушки, потом начался в кустарнике, а закончился возле широкого кедра. Олег усмехнулся этой несообразности, заглянув в себя, ощутил терпкое и звонкое головокружение, но опять раздался голос Емели, который теперь, казалось, скрывался в тальниках:
– Глаза закрой, досчитай до тринадцати. Он досчитал, открыл глаза – на земле стояла новая, алюминиевая кружка с питьем.
– Пей большим глотком, чего пьешь – не гляди!
После второй кружки у Олега сдвоило сердце, холодок пополз в желудок, горячая волна прилила к голове, он выпрямился, мгновенно похудев щеками, огляделся так, словно впервые увидел поляну, избушку, темный кедрач. Он закинул голову, дерзко посмотрел на Полярную звезду, которая, растопырившись, висела над поляной. «Что хочешь делай! – вспомнил Олег. – Песни захочешь орать – ори, землю кусать – кусай, кедры крушить – круши!»
– Не сиди дурак дураком, – откуда-то раздался голос старика Емели. – Сам ты человек гнилой, мозга у тебя слабая, волос жидкий. Главное же дело, что ты дурак!
В глазах Олега поднялась и вспучилась избушка, маковка от крыши отделилась и брякнулась о ручку ковша Большой Медведицы; от этого Полярная звезда вздрогнула, растеклась, словно ее размыли, и по всей поляне пошел набатный звон. Вскрикнув, Олег вскочил на ноги, распрямившись, почувствовал, что он сделался тонким и длинным, словно его растянули. Потом ему показалось, что весь мир полыхнул розовым огнем – осветились вершины кедров, опустилась на место и стала бордовой маковка избушки, алые языки, лизнув проклюнувшиеся звезды, начисто сожгли их. «Ах так! – злорадно подумал Олег. – Ни одной не осталось! Ладно!» Он поднялся на цыпочках и, напружинившись, сделал такой длинный прыжок, что сразу оказался возле того места, где лежала березовая дубина. Схватив ее, он крутанул тяжелое дерево над головой, держа дубину так, как, видимо, держал палицу первобытный человек, бешено, хрипло и торжествующе закричал:
– Уля-ляй! Уля-ляй!
Олег присел, согнувшись, словно на четвереньках, двинулся к кедрачу, начав действовать бессознательно, – с диким ревом он бросился к избушке, вытянувшись, полыхнул дубиной по лиственничным бревнам, едва сохранив равновесие, вторым ударом вдребезги разнес ромбическое окно. Не зная, что делать дальше, он громко закричал, оглядываясь по сторонам, сверкая глазами, но из кедрачей снова послышался голос старика:
– Ирод проклятый! Трус, Июда, дурак!
Бросившись на голос, Олег на бегу сокрушил треногу над костром, единым взмахом дубины снес головы двум молодым елкам, врубился в кедрач. Беспрерывно размахивая дубиной, он, согнувшись, прокрался кромкой кедрача к избушке, затем слепо бросился к кустам, а потом, когда голос снова переместился, отпрянул в центр поляны, схватив половину жернова, метнул его в кусты, так как казалось, что голос старика теперь звучит со всех сторон. Олег высадил еще одно окно, расколотил перила резного крылечка, но он постепенно замедливался, затихал, уже не скачками, а рысцой перебегал от избушки к деревьям, охрипнув, кричал все тоньше, все жалостливее. Становилось темно и прохладно, костер образовывал вокруг себя бордовый колеблющийся круг.
Окончательно замедлившись, Олег, шатаясь, подошел к костру, опершись на дубину, стал бессмысленно глядеть на огонь. Его похудевшее лицо понемногу теряло звериный оскал, стиснутые зубы размыкались, плечи опускались, детское беспомощное выражение ложилось на окровавленные губы. Потом он жалобно всхлипнул, пошмыгав носом, тихо и горько заплакал.