Половодье
Всю ночь лил тихий, но спорый дождь. Он влажно щелкал в оконные стекла, шебуршил по крыше, — на улице что-то фыркало, стонало, отплевывалось, будто захлебывалось в воде огромное живое существо.
На рассвете к этим смутным звукам примешался глухой треск, тяжкое уханье, доносившееся со стороны реки. Маркел растолкал спящего Русакова:
— Кажись, Тартас тронулся. Пойдем, Макар, поглядим.
Они вышли на волю, и было такое ощущение, словно нырнули в холодную воду. С неба сплошняком лились дождевые потоки, под ногами хлюпала вода, — все тонуло в серой водяной мгле, такой плотной и тяжелой, что хотелось загребать руками, отталкиваясь, как при плаванье.
С трудом добрались до берега. Под обрывом мощно ворочалась ожившая река. Ломались и скрежетали льдины, гудела меж ними бурливая вода. Порой раздавался звонкий треск и эхом уносился вверх по речным извивам, как лязг буферов тронувшегося поезда.
Когда дождь поутих и совсем развиднелось, на берег высыпали все обитатели Косманки, люди были возбуждены, К Маркелу подбежал Фома Золоторенко, непривычно растрепанный, до пояса заляпанный грязью.
— Бачишь, Маркелка?! — вопил он, перекрывая рев реки. — Пийшла, матушка, забунтовала, ридная! Вот бы нам так: сгарбузоваться та всей лавиною — на Колчака!..
Подошел всегда степенный Чубыкин. Но сейчас он тоже был весь мокрый, взлохмаченный и напоминал кряжистый пень-выворотень. Обнял Маркела за плечи, прогудел в ухо:
— Замерз? Иди домой, а то простынешь, парень: нитки на тебе сухой нет. Видел я, как вы тут с Макаром полуношничали...
Снова нагнало темную тучу и припустил дождь, но уже не тихий, а ливневый, как из ведра. Но люди и не думали разбегаться по домам. Они дурачились, гонялись друг за другом, устраивали потасовки, веселились, словно дети малые. Маркел понимал их радость: сломалась, наконец, долгая, осточертевшая всем сибирская зима, и река тронулась — единственная дорога, соединяющая глухие таежные села со всем остальным миром.
А Тартас на глазах взбухал и полнился шалой водою, гремел на всю округу, неся на пенистом, будто взмыленном загривке громадные крыги льда, рушил глинистые берега и, выплескиваясь из них, словно былинки, подминал льдинами вековые сосны и кедры, а толстые, железной крепости древесные коренья, что свесились с крутояра к воде, становились изжеванными, измочаленными в куделю...
Нет, не узнать сейчас родной реки! Тихая и неприметная в летнюю пору, справляла она свой буйный праздник пробуждения. Раз в году, во время ледохода, выказывала свою силушку, свой крутой и суровый норов. А летом-то... Кто бы мог подумать? Течет себе несуетно по лесистой равнине, выйдет на прогалину — в медлительных водах отразятся задумчивые облака, потом снова увильнет в зеленую чащу тальников и черемушника, к холодным омутам и мелким припойменным плесам. Водица темная, как чай, настояна на хвое и листьях, но чистая и прозрачная: каждый камешек на дне видно, словно через толстое бутылочное стекло. А тихоня-то, тихоня! Упадет с дерева хвоинка — и тонкая рябь долго идет кругами по воде, ломая отражения прибрежных камышинок...
И эта совестливая скромница гремела теперь на всю округу, вскипала и пенилась мутным потоком, громоздила зеленые льдины, и люди на берегу корчились в диких плясках, что-то орали, как сумасшедшие, будто и в них, в их душах, сломалось, прорвалось ледяное оцепенение и буйная радость хлынула через край.
Маркел сидел с удочкой на берегу Тартаса. Понимал, конечно, что ждать сейчас поклевку — дело безнадежное: мутна еще вода, не отстоялась, не успокоилась. Только в пойменных разливах присмирела река, а вон как играет мускулами на перекатах, завивается тугими жгутами в глубоких промоинах, образуя темные провалы воронок.
Знал Маркел, что в такой мутной воде никакая рыба не увидит насаженную на самодельный крючок наживу, а пришел он на берег просто так — побыть наедине с рекой, подумать. Было о чем думать. По весне в Косманку стал прибывать народ. Пробирались дезертиры из колчаковской армии, шли парни призывного возраста, подлежащие рекрутчине, много было и таких, кто с оружием в руках хотел бороться с ненавистной властью.
Но где его взять, оружие? Только у некоторых фронтовиков имелись боевые винтовки, остальные приходили с охотничьими дробовиками и берданами, с древними прадедовскими шомполками, а то и просто с топорами, вилами, самодельными пиками.
Людей скапливалось все больше. Уже не хватало изб — наскоро строили шалаши из хвойного лапника и пластяные балаганы. Не хватало продовольствия, не было надлежащего порядка. Добровольно взваливший на себя ответственность командира Иван Савватеевич Чубыкин, его первый помощник Фома Золоторенко и он, Маркел Рухтин, метались среди этой разрозненной людской толпы, стремясь направить в нужное русло стихийное половодье гнева оскорбленных и униженных мужиков.
Надо было действовать. В Косманку доходили слухи, что в урманах на таежных глухих заимках скопилось немало партизанских сил и весь таежный край настороженно затаился, как перед большой грозой. Нужно было кому-то начинать, связываться с повстанцами, объединять усилия...
Маркел не заметил, как дрогнул на воде пробковый поплавок, и спохватился только тогда, когда волосяная леска косо пошла вбок, натягиваясь до звона, а в руке ощутилась живая, упругая тяжесть.
— Подсекай! — крикнул кто-то сзади и скатился кубарем с обрыва. Маркел рванул удилище, оно согнулось в дугу.
— Эх, раззява! — заорал непрошеный помощник и, не раздумывая, сиганул в воду.
Вдвоем они насилу выволокли на берег огромную щуку. Сорвавшись с крючка, рыбина пошла колесом, брызгая в глаза песком и норовя к воде. Они кинулись на щуку с двух сторон, крепко ударились лбами. Оказавшись лицом к лицу, незнакомец выпучил глаза:
— Никак, ты, Маркелка?
— Кузьма?!
— А я думал, тебя того... Я ведь по всему Омску искал тебя после восстания, — Кузьма Сыромятников поднялся, отволок щуку подальше от воды, оглушил каблуком сапога. Только тогда протянул Маркелу руку, поздоровался. Это был прежний Кузьма, — порывист и горяч, но расчетлив и точен в движениях, кажется, контролирующий каждый свой шаг, каждый поступок, и потому Маркела немало удивил его безрассудный прыжок в ледяную воду.
— А заядлый ты, однако, рыболов, — сказал он, любуясь товарищем, — я бы, пожалуй, не решился... в воду-то. Ледоход только что кончился. Сейчас простуду схватить — как на суку повеситься.
— Ты так и остался красной девицей? — серьезно спросил Кузьма, стягивая сапоги.
— Да нет... Человека недавно убил... Топором. Так то было по нужде, а тут...
— Тут тоже по нужде. Бывает и на старуху проруха...
И после, когда развели они костерок и развесили для просушки одежду, Кузьма, поворачиваясь перед огнем смуглым, витым из мускулов и жил телом, возбужденно рассказывал:
— С детства я рыбалкой заражен. Как болезнью какой. Отец несколько раз на Барабинские озера свозил — и все, прикипело. Когда туго в жизни придется — вспомню плесик, весь розовый от зори, запах мокрых камышей, синюю стрекозку на поплавке из гусиного пера... Воспоминания одни и остались, а рыбачить-то некогда было. Почитай, с отроческих лет в работу запрягся. По десять часов из депо не выпускали — грохот железа, копоть, мазут... Какая уж там рыбалка: до дому добрался и рухнул кулем. А потом — война, солдатчина, муштра. Каждую свободную минуту — за книжками. Учиться-то в школе почти не довелось...
Маркел искренне обрадовался Сыромятникову, догадывался, что пришел он в Косманку не случайно. Поэтому с нетерпением ждал главного разговора. А Кузьма наслаждался теплом костра, потом неторопливо стал натягивать плохо высохшую, парящую одежду, наконец, предложил:
— Давай еще порыбачим? Запасная удочка есть?
— Да какая сейчас рыбалка! — отмахнулся Маркел. — Дуреха случайно клюнула, а может, спросонья... Ты расскажи лучше, что там нового, на белом свете. С большой земли ведь идешь? А то мы тут — как барсуки по норам.
— Нового, брат, много, сразу не расскажешь. Я ведь из Омска, послан подпольным комитетом большевиков.
— Догадываюсь.
— Вот завтра соберемся, все ладом и обсудим. А сегодня... Давай порыбачим, а?
Прямо мальчишеская легкомысленная настырность пробудилась в Сыромятникове, не знал его таким Маркел. Они долго и безуспешно сидели над тихой водой. Поклевок не было. Уже солнце опустилось за зубчатую стену тайги, с реки потянуло прохладой, из леса, косматясь, стали выползать серые тени. В светлом еще небе протрубила поздняя стая лебедей, их печальные клики упали на тихие плесы и заводи, отозвались в глухих чащобах: клик-клан! клик-клан!
Влекомые бунтующим в крови могучим зовом предков, птицы летели сквозь тысячи верст и тысячи смертей, летели от прекрасных морей юга в родимые края, где ждали их суровые урёмы, холодные зори, дикое раздолье лесов и вод...
Трава только начала простреливать на солнечной лесной поляне, где собрались партизаны, и, помятая, растоптанная подошвами бродней и сапог, пресно пахла молодой зеленью, свежими огурцами. Мужики жадно вдыхали живые запахи земли, напоминающие о начале полевых работ, о пашне, о доме.
Расселись прямо на земле, курили, вяло переговаривались. Неуемный Спирька Курдюков крутился на поляне, приставал к мужикам со своими фокусами. Правда, Макара Русакова обегал сторонкой, так как успел получить от него увесистый подзатыльник.
— Тебя, Спиридон, дак наверно в детстве мало пороли, — высказал свое предположение Чубыкин, — оттого ты и верченый такой, что бабкино веретено.
— Не! — радостно воскликнул Спирька. — Драли меня, Иван Савватеевич, как Сидорову козу, да тока не в коня овес.
В круг вошел Кузьма Сыромятников. Зачем-то стянул с головы фуражку, скомкал ее в кулаке.
— Товарищи партизаны! — начал громко, отчетливо. — Я прислан к вам подпольным комитетом омских большевиков. Сейчас настало время всем честным людям браться за оружие. Красная Армия успешно наступает с запада. Мы должны помочь ей, ударить по колчаковским тылам. Главная наша цель — отвлечь как можно больше сил неприятеля на партизанский фронт. Вторая задача — пробиться на юг, к Транссибирской магистрали. Соединиться с партизанами, которые начали действовать на Алтае. Совместными усилиями рушить железную дорогу, громить поезда. Разрубить, таким образом, колчакию пополам, как ядовитую гадюку...
— Складно балакаешь, — заворочался сидевший у ног Сыромятникова Фома Золоторенко. — Прямо як по писаному шпаришь... А чем воевать? Кулаками? У Колчака, кажуть, и пушки, и пулеметы, а у нас... Вон, у деда Силы шомпольное ружье, якое ще при Ермаке у музеях показывали...
— Ты мою орудию не трожь! — обиженно заверещал маленький лысый старичок, с трудом поднимая от земли тяжеленную шомполку. — Я ею ведмедя за сто сажен навылет простреливал.
— Ого!
— Силен дед Сила!
— Та вона, орудия эта, и в самделе целу батарею заменит.
— Особливо, ежели навкидки...
Мужики рассмеялись. Кузьма Сыромятников стоял, сдвинув лохматые брови. Резкое, словно вырезанное из морёного темного дерева лицо его было недвижным. Он дождался, пока смолкнет смех и галдеж, шагнул к поднявшемуся на ноги Золоторенко.
— Слышал, вы бывший унтер-офицер царской армии?
— Так точно, ваше высокородие! — дурашливо отчеканил Фома, щелкнув каблуками.
— Оно и видно. Брось-ка свои офицерские замашки, — Сыромятников перешел на «ты». — Тут, понимаешь, судьба народа и каждого из нас решается, а ему — хиханьки да хаханьки.
— Какие «хаханьки»? — искренне возмущался горячий Золоторенко. — Я шо, брешу про наше вооружение? Побачь сам — одне берданы да вилы.
Между ними встал кряжистый Чубыкин, тяжело взглянул на Сыромятникова:
— Ты, это... Шибко уж строго, парень. Пустобрехов я и сам не уважаю, дак тут сперва узнать надо человека. Не все ить на одну колодку деланы, одинаковый характер имеют... А насчет оружия Фома прав: тут и потолковать ладом надо, с чего дело начинать. Я так кумекаю, — обратился он к мужикам, притихшим во время спора, — большевистский комитет правильно поставил наши задачи: надо действовать, да не так, как мы в прошлом годе начинали — выскочили, стрельнули и опять за бабьи юбки попрятались. Не наша в том, конешно, вина, — пока учились, раскачивались, слабоваты да неопытны ишшо были... Теперь же надо начинать настоящую войну, без роздыха и без пощады... Но вот какая беда: людей у нас маловато. А надо ба всех поднять — от мала до велика. Нынче мужик раскусил Колчака, уразумел всю его подноготную. Эта сволота похлеще всех царей, вкупе взятых. Вспомните наших товарищей, недавно замученных на Пестровской заимке. Так жить дальше не можно, и выбора у нас нет, окромя как с оружием в руках драться до последнего конца.
— Правильно! — не выдержал дед Сила. — Лучше пулю принять, чем такая жисть... У меня вон последнюю лошаденку...
— Вот я и говорю, — перебил Иван Савватеевич, — самое, мол, время пришло народ поднимать.
— Воззвания писать надо, — подал голос Маркел Рухтин.
— Нужное дело, — одобрил Чубыкин. — А лучше того — по своим деревням всем податься. Бумажка — она на закрутку хороша, а живую душу не заменит, хоть стишками на ей пиши...
Маркел потупился: припомнил-таки Иван Савватеевич давний разговор, не позабыл. Мозговитый мужик, цепкий, даром что грамоты — кот наплакал. Вот и сейчас — в самый корень смотрит, главную суть наизнанку выворачивает. А Чубыкин продолжал, напряженно шевеля тяжелыми скулами, словно бы перемалывая слова:
— Через недельку уляжется Тартас, плоты ладить можно. На них и сплавиться вниз, к приречным селам. Самый безопасный путь: на реке не зацапают, за плотогонов примут. И время подходящее теперь: мужики на пашнях, все гуртом, — легче их разыскивать и разговор вести. А покеда время терять не надо. Всех, кто не обучен военному делу, поставить под ружье, сколько можно научить стрельбе, боевым приемам. Заняться этим должны бывшие фронтовики. Да не муштрой, чем в армии нас пичкали, а учите воевать по-новому, в условиях тайги и болот непролазных. Здесь мы хозяева, а дома и стены помогают. Хитрость и сноровка, знание тайги должны заменить нам хорошее оружие, каким Колчак вооружен до зубов. Верно тут балакал Фома Золоторенко: нема у нас ни пушек, ни пулеметов, и ждать неоткуда. Англичанин или тот же американец пушки нам не пришлет. Но и голыми руками медведя не сломаешь. Нужна на первый случай хотя бы рогатина, а там, даст бог, в бою кое-чего добудем. Значится, надо собрать какие ни на есть ружьишки; на што только можно, вплоть до последней коровенки, выменивать боевые винтовки, патроны, порох, ежели это добро где-нибудь будет обнаружено. Иного выхода я не вижу... — Чубыкин тыльной стороной ладони вытер вспотевший лоб, облизал серые, словно обметанные окалиной, губы. По привычке стал тискать и теребить обеими руками свою рыжую бороду. Видать, волновался: такую длинную и ответственную речь говорил он, может быть, первый раз в жизни.
— ...Теперь, что касаемо этих самых листовок и воззваний. Надо всех, кто разумеет грамоте, засадить, штобы писали призывы, да не какие-то трали-вали, а которые пронимали ба до печенок. Слова штобы были понятные самому что ни на есть темному мужику, и штобы говорили с им, как живые. Эти бумаги мы разошлем, куда сами дойти не сможем. Майк Парус наш давно рвется на такое дело — ему и карты в руки... Давайте, товарищи, отныне забудем свои имена, а будем называть друг друга кличками, какие каждый себе придумает. Этак безопаснее и для нас, и для наших семей, да и следы свои, в случае чего, легче запутать. Меня, к примеру, давно прозвали Охотником, Фому Золоторенко — Кузнецом, пущай так и останется. Хотя, — Иван Савватеевич скривил в усмешке твердые губы, — хотя, к примеру, зайца хоть медведем обзови, он все одно храбрее не станет...
Мужики зашевелились, зашушукались.
— Меня кличьте слоном! — поднялся с земли дед Сила и стукнул кулачишком по впалой груди. — Слыхал, есть животная такая, ростом поболе дома, а ножищи — што кедры столетние. И хобот у ево...
— Дак то, можа, комар? Ежели с хоботом-то?
— Нельзя тебя, дед Силантий, слоном кликать, — серьезно сказал Золоторенко.
— Ето почему так?
— Слон, кажуть, три бочки воды за раз выпивае. А ты столько сможешь?
— Дак еслиф поднатужиться...
Мужики захохотали. Только Кузьма Сыромятников не улыбнулся, нервно тискал в руках свой картуз.
— Такие серьезные дела так не решают, — тихо сказал он Чубыкину. — И опять этот хохол...
Иван Савватеевич, сгоняя с лица улыбку, нахмурился, поднял руку:
— Мужики! Ишшо одно дело мы должны нынче решить, — выбрать командный состав нашего партизанского отряда. Комиссаром к нам прислан от подпольного комитета большевиков товарищ Сыромятников Кузьма Сергеевич. Вот он, перед вами... Возражать, думаю, не будем. Я с им балакал, — парень сурьезный, грамотный, в политике силен, да и пороху на фронте понюхал. Будет кто супротив?
— Строгий уж больно...
— Такой хуже, чем при старом режиме, в бараний рог загнет...
— А с нашим братом, мабуть, по-другому и нельзя, — раздумчиво сказал Фома Золоторенко. — Подраспустились мы трошки тут, а конь без узды шляху не имеет.
— И то верно!
— Был ба свой человек, да чтоб с понятием...
Кузьма шагнул вперед, выпрямился.
— Спасибо, товарищи, за доверие, — сказал он тихо, прежний металл приглушился в его голосе. — А теперь надо выбрать нам командира отряда.
— Дак есть же? Иван Чубыкин?..
— А может, Фому Золоторенко? Все ж таки ахвицер, в военном деле кумекает поболе, чем Иван...
— Ни-ни! — Золоторенко замахал руками. — Куда мени супроть Ивана?! Он — голова! А у моей башке ище ветер гуляе...
Командиром отряда уже официально избрали Чубыкина, его помощником и временным начальником штаба — Фому Золоторенко, а Маркела Рухтина выбрали агитатором и связным, или «летучей почтой», как позже окрестили его партизаны...
— Добре, хлопцы, добре! — Фома Золоторенко в офицерской форме, при всех регалиях красуется перед строем, — ловкий, подтянутый — одно заглядение. Такому начальнику невольно станешь подчиняться и подражать, будь у тебя в руках даже деревяшка вместо винтовки, а на ногах — разбитые лапти. Желторотые парни-новобранцы, бежавшие от колчаковской рекрутчины, «едят» его глазами, мужики постарше тянутся изо всех сил, взмылившись, как лошади под неутомимым седоком.
— Кру-гом! — зычно орет Золоторенко. — Ложись! А ну, давай ще по-пластунски, вон до той сосенки. Быстрее! А ты шо зад отпятил, Русаков? Думаешь, голову спрятав, так противник тебя не побачит?!
Люди ползут в клубах пыли, поднимаются, снова падают, измотанные, грязные, как черти, а Фома неутомим.
— Шо казав Суворов про солдатское учение, га? — наскакивает он на хилого деда Силу, который в строю норовит притулиться к рядом стоящему или присесть на корточки. — А то и казав гениальный полководец: коли трудно в учении, зато легко в бою!
— Дак ты ж не Суворов, — кряхтит старик, размазывая грязь на лице подолом рубахи.
— А ты про то забудь! Для тебя я — Суворов, и Кутузов, и Барклай... этот... Тьфу, нечиста сила, позабыл... Бего-ом, аррш!!
Золоторенко, наконец, при своем деле, которое, может, на роду ему было написано, — даром что в целях конспирации и по прежней профессии Кузнецом его нарекли.
Майк Парус тоже при деле, и трудится с неменьшим вдохновением. Он сочиняет воззвания к сельским жителям. В помощники ему выискалось два грамотея: бывший ссыльный Карнаухов, толстый угрюмый мужик, да Спирька Курдюков, которого кержаки с детства готовили на своего проповедника и потому обучили грамоте. Помощники переписывают готовое, сочиненное Маркелом: Карнаухов молча, с тяжкими вздохами и сопением елозя длинным носом по бумаге, а Спирька то и дело вскакивает со стула, носится по избе, орет и машет кулаками:
— Чо ты, Маркелка, про лиригию ни словом не обмолвился в листовке?! Што она опивум народа, и так прочее?
— Нельзя пока об этом. Верующие за нами не пойдут...
— Ну и хрен с ними! Я сам верующим был, а счас могу любого попа али проповедника Христова на гнилой осине кверх ногами повешать! Зна-аю ихние проповеди! «Возлюби ближнего, ако самого себя...» А сам, паразитина, одной рукой кадилом машет, а другой — в карман к тебе лезет али за глотку цапает...
Маркел отмахивается, подходит к окну. Мимо избы, топоча, как загнанное стадо, бегут «хлопцы» Золоторенко. Дед Сила мелко трусит позади всех, придерживая портки. Свою огромную шомполку он тащит на плече, наподобие коромысла. Но и этак ему тяжело, он опускает «орудию» на землю, волочет за конец дула.
Никто, конечно, не заставляет старика становиться в строй, маршировать вместе с другими. Он сам напросился в роту Золоторенко и теперь вот лезет из кожи, чтобы не ударить в грязь лицом.
Вечереет. На столе — груда исписанной бумаги.
— На сегодня хватит, — говорит Маркел своим помощникам и выходит на улицу.
Тишина. Ласковая, недокучливая теплынь. На фоне светлого неба серыми столбами толчется мошкара.
Маркел направляется к реке. На берегу, в кустах тальника, встречает Золоторенко. Он затаился и кого-то выжидает.
— А-а, Майк Парус! — тихо приветствует Фома, протягивая руку. — Сидай туточки и трошки помолчи.
— Ты что, свидание здесь назначил?
— Ага. Помолчи трошки.
— А где же она?
— Сейчас мои хлопцы приволокут... Помолчи.
Маркел удивленно лупает глазами, и Золоторенко сам не выдерживает, начинает шепотом объяснять:
— Понимаешь, разведчиков обучаю. Добрых три хлопца подобрал. Зараз послал «языка» словить.
— Где же они его возьмут?
— Есть туточки один... любитель природы.
Через несколько минут внизу, под обрывом, раздается шорох. Фома вскакивает, молча подает руками какие-то знаки. Трое дюжих парней втаскивают по косогору огромный мешок и кладут его у ног Золоторенко. Мешок ходит ходуном: в нем кто-то брыкается и сдавленно мычит.
— Добре, хлопцы! — шепчет Фома. — Вытряхайте!
Из мешка вываливается человек со связанными руками и с кляпом во рту. Маркел отпрянул в испуге: Кузьма Сыромятников!
— Развязать! — хладнокровно командует Фома. Хлопцы развязывают Кузьме руки, вынимают изо рта кляп. Один из них подает Фоме аккуратно смотанную удочку и кукан с рыбой:
— Так што, обнаружено при «языке», товарищ командир.
— Добре!
Кузьма некоторое время очумело озирается по сторонам, хватая ртом воздух. Потом его начинает трясти, он со сжатыми кулаками наступает на Золоторенко:
— Ты что... Белены объелся?
— Боевые учения, товарищ комиссар, — оправдывается Золоторенко. — Тренирую разведчиков. Приказав хлопцам: взять заместо «языка» любого, кто прохлаждается на берегу, лодыря гоняет... Не думав, не гадав, шо ты попадешься, — Фома прячет в черные усы чуть приметную ухмылку.
— Сук-кин ты сын! — Сыромятников отходит к обрыву, приседает на корточки, ломая спички, пытается прикурить. Фома садится рядом, услужливо подносит комиссару огонек.
— Звыняй, коли шо не так, — миролюбиво говорит он. — Мабуть, яки замечания к моим разведчикам е?
Кузьма поперхнулся дымом, закашлялся.
— Какие там замечания?! — выдавил он, вытирая слезы. — Подкрались, сграбастали — и пикнуть не успел...
— Добрые хлопцы?
— Угу.
Связанный из четырех бревнышек плот скоро несло течением. Управления он почти не требовал: полая вода еще не сошла, отмели и перекаты были не опасны.
Маркел Рухтин глядел на проплывающие мимо берега, покрытые темной зеленью сосен, ельника да кедрача. Когда плот подносило близко к берегу, сквозь заросли проглядывали тихие заводи, над которыми пуржил белый черемуховый цвет. И вода была покрыта осыпавшимися лепестками, словно хлопьями снега. Непуганые дикие утки спокойно плавали среди этой ослепительной белизны, часто ныряли, торчком ставя хвосты, и при приближении плота даже не поднимались над водой, а улепетывали, быстро лопоча крыльями и оставляя на белой глади темные полоски чистины...
«Жизнь — она как река, — размышлял Маркел, настроенный на благодушно-философский лад. — Есть в ней свои глубины и отмели, бурные перекаты и крутые излуки, свои тихие заводи и заросшие, воняющие болотом, плесы... И есть стремнина — стремительный и могучий поток глубинных вод, который покорен лишь тем, кто сильный духом и телом...»
Он вытащил из нагрудного кармана пиджака тетрадку в черном клеенчатом переплете. Плот покачивало, строчки ложились торопливыми зигзагами, наскакивали одна на другую:
Утро весеннее, чуткое, нежное
Звезды сбирает с небес.
Смотрится в реку сквозь лозы прибрежные
Темный и дремлющий лес.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Искрится речка, туман поднимается
В ясную неба лазурь.
Плот на воде в тишине колыхается
Тенью промчавшихся бурь...
Чистой синевою смеется река, порошит в глаза черемуховым цветом, а что там впереди, за дальним окоемом? Какая ждет радость, какая печаль?
Маркел задержался в Косманке, не поплыл вместе с теми, кто отправился по низовым селам агитировать мужиков в партизаны. Отговорился срочной работой: воззвания, мол, писать не закончил, и лишь теперь признался самому себе, что схитрил, — хотелось ему поплыть одному на своем крохотном плотике, полюбоваться буйным цветением природы и хотя на часок, на минутку причалить у крутого мыса, напротив деревни Зыряновской, чтобы одним глазком, пускай даже издали, увидеть Маряну, которая снилась ему долгими ночами, томила сердце светлой печалью.
До заветного мыса добрался он к вечеру. Спрыгнул на берег, привязал плот за коряжину. Взобрался наверх по крутому сыпучему яру. Отсюда до деревни было версты четыре, не больше.
Сначала пошел, потом побежал. Вот и сосновый бор, на краю которого стоит аккуратный бревенчатый домик, приютивший Маркела той памятной лютой зимою. Добрые люди спасли его здесь от верной гибели, а судьба подарила синие, ставшие родными теперь, глаза Маряны. Сейчас он уже глядел в эти глаза, диковато-пугливые и зовущие, уже ощущал на своей щеке ее легкое дыхание, — взявшись за руки, они шли зеленым лугом, поднимая с цветов желтые облачка пыльцы, и Маряна разговаривала с этими цветами, с птицами и порхающими мотыльками на понятном только ей одной безмолвном языке...
Маркел не решился сразу заходить в избу: не известно, как встретит хозяин, кажется, заподозривший его тогда в чем-то нехорошем по отношению к Маряне. Он спрятался в кустах и стал ждать, не появится ли девушка во дворе. Тихо было, только куры шебуршали в лопухах да из глубины бора еле доносился стук топора. Над головою вдруг гаркнула ворона могильным, раздирающим душу голосом, от которого Маркел невольно вздрогнул.
Из избы вышла маленькая старушка в черном, перекрестилась и стала шугать прутом крутившуюся над подворьем ворону. Маркел не сразу узнал в этой старушке хозяйку дома, не так чтобы старую в то время женщину. А когда все-таки узнал и окликнул и хозяйка подошла, — поразился, как изменилась она, постарела за эти несколько месяцев!
Она близоруко пригляделась и тоже признала Маркела, зарыдала, бросилась ему на грудь:
— Марке-елушка, сыно-очек... Марянушку-то нашу... И-изверги!..
У Маркела оборвалось все в груди, он пошатнулся, привалился к пряслу.
— Нету нашей Марянушки, нету цветочка лазорева! — причитала хозяйка, обеими руками, как слепая, ощупывая Маркеловы волосы, лицо, плечи.
— Скрутили ей белы рученьки, испоганили, изнасильничали!..
Свет померк в глазах Маркела. Стало пусто и темно кругом. Он опустился на землю. Хозяйка присела рядом с ним. Долго стонала, сцепив руками голову и раскачиваясь всем телом. Потом до Маркела откуда-то из пустоты стали долетать слова, обрывки фраз:
— Больно уж любила гулять одна по лесу... Аха... Белки и бурундучки ее знали, с ладони орешки щелкали... Цветочки первые пошли, а уж радости-то... Прямо светится вся, как ясна зорюшка... Тут и вороги эти нагрянули... За рекрутами... Встретили в лесу... Семь солдатов... Не вынесла позора... На речку убегла... Так и не нашли... Тебя все ждала, выглядывала, аха...
Маркел не помнил, как добрался до берега. Все было как во сне, как в красном зыбучем тумане. Он прыгнул на плот, резанул ножом по веревке. Плот понесло, закружило. Сперва был этот красный закатный туман, потом стало темно.
Маркел упал ничком на мокрые бревна. Плот несло куда-то в темноту, а казалось, что он стремительно летит в черную бездну...
Версты три оставалось до Шипицина, когда Маркел причалил к берегу. Загнал плот в тихий заливчик, привязал, забросал его намытым водою валежником, травою, корьем. Все делал механически, как в полусонном забытьи.
Наклонился, плеснул на голову пригоршню студеной воды. А когда рябь улеглась, то почудилось: со дна залива, из темных его глубин, медленно всплыло чье-то лицо, чужое и страшное. Он пригляделся — лицо было бледное до синевы, как у утопленника. Маркел зябко поежился, с трудом узнавая свое отражение...
Он шел берегом, выдавливая на сером мокром песке белые следы. Было раннее утро, заря только разгоралась, в прибрежных темных кустах рассыпали звонкие трели невидимые зарянки. Где-то совсем близко закуковала кукушка, и Маркел бессознательно крикнул, как бывало в детстве:
— Кукушка, кукушка, сколько мне лет осталось жить?
Птица поперхнулась, видно, с перепугу и замолкла, словно захлебнувшись криком. Он с минуту подождал — кукушка молчала.
— Значит, ни единого годика? — тревожно спросил Маркел, и еще больше побледнел, и до боли сжал кулаки, и ярость вдруг охватила его, и он захрипел в припадке бешенства: — Врешь ты... поганая тварь! Я еще поживу! Мне отомстить еще надо!.. За Маряну! За деда Василька! Я еще поживу! Накличь лучше смерть на голову Колчака, проклятая птица!..
Он бежал вверх по крутояру, осыпистая глина текла из-под ног, он падал, полз на четвереньках... Взобравшись наверх, он, как подкошенный, свалился под кустом черемухи, на молодую, осыпанную цветочными лепестками, седую траву. Ни о чем не думалось, только со страшной силою захотелось домой: увидеть мать, сестру, маленького Игнашку — единственных родных людей, оставшихся на всей земле. Рассказать им о чудесной девушке Маряне... А изба родная — вот она, рукой подать, но заказана для него туда дорожка... Как они там, бедные?..
К вечеру только Маркел поднялся, проклиная себя за слабость. Снова холодное ожесточение пробудилось в нем, и он готов был теперь на все. Да, что-то сломалось, яростно перекипело в нем и навсегда закаменело, как каменеет защитная смола-живица у раненой сосны.
Он знал теперь, что надо делать. И прямиком направился к Еланским заимкам, что были верстах в семи от деревни. Там, на отвоеванных когда-то у тайги участках, находились пашни бедных, маломощных хозяев. Почва никудышная, подзолистая, редко в какой год давала она мало-мальские урожаи жита. Мужички побогаче и шипицинские кулаки занимали пашни ближе к пойме Тартаса, где земля была жирная, плодородная. Держались богатые родственной семейщиной, чужаков в свои угодья не пускали.
Маркел пришел к Еланским заимкам на закате солнца. Пахари закончили как раз работу, выпрягали из борон и сох лошадей и быков. Кое-где у крохотных избушек-заимок дымились уже костерки, до спазм в горле пахло полевым кулешом с поджаренным салом. Все было знакомо и привычно, но впервые Маркелу бросилось в глаза, что бедные мужики держатся наособицу, друг друга как бы чураются, — не то, что богатые, у которых, бывает, и стол общий, и работа артельная. Бедняк же вечно боится, чтобы его не объели, а для совместной работы объединяться тоже расчету нет: вдруг у соседей окажутся лошади или быки послабее — он ведь, скот-то, и так к концу пахоты готов на борозде ноги вытянуть... Так было спокон веков — все боязни да оглядки, потому-то и давили кланом своим богачи, хотя числом их было много меньше.
Против всяких ожиданий, земляки встретили Маркела с радостью и любопытством. Знали, откуда он пришел, догадывались — зачем. Видать, успели хлебнуть лиха по ноздри и не раз, наверное, говорили меж собой, как вырваться из кабалы этой каторжной, и каждый в отдельности задумывался не раз о злосчастной жизни своей. На парня налетели с расспросами, тормошили, торопили, не замечая его усталости.
— Нет, мужики, так дело не пойдет, — решительно выпрямился Маркел. — Забыли вы тут, под Колчаком, и обычаи наши русские. Гостя ведь накормить сперва надо, а потом и беседу с ним вести... Хорошо бы всех в кучу собрать, да вместе и поужинать, как вон кулачки-богатеи делают.
— А ведь и правда, мужики, язви вас в душу-то! — закричал Степша Буренков, хромоногий, но разбитной, веселый и горячий норовом парень. — Чем мы хуже других? Тока и знаем, што с утра до ночи хребтину гнем да как волки друг на друга косимся...
— Не шибко оно баско, вместе-то, — рассудительно прогудел старик Нечаев, дальний родственник Маркела. — Застукать могут за разговорами... За нами ить следят. То милиционеры, то дружинники частенько наезжают.
— Спужался, едрена корень! — кипятился Степша. — Да чо же это такое?! Скоро от самих себя прятаться зачнем!..
Его поддержали. Вскоре вездесущие ребятишки обежали все Еланские заимки, скликая пахарей в одно место. Мужики явились со своими тряпичными узелками, кто и горячую кашу, и кулеш в котелках притащил, — всего набралось человек с полсотни.
И вот запылал посреди поляны большой артельный костер, люди оживленно переговаривались, угощали друг друга кто чем мог.
— Вот так бы и жить сообща, в мире да радости! — не унимался Степша Буренков. — Скажи-ка теперь свое слово, Маркелка, не томи душу.
Маркел поднялся у костра и сразу выпалил:
— Пришел я за вами, мужики! Небось, слышали о партизанском командире Иване Чубыкине? Он зовет вас к себе... с оружием в руках за Советскую власть бороться.
— О-го!
— Круто берешь быка за рога, парень!
— А пахать и сеять кто же за меня будет? Можа, абмирал Колчак?
— Бабы с ребятишками работу закончить смогут, — насупился Маркел. — Прямо скажем, немного уж у вас тут осталось.
— Молоде-ец, — протянул старик Нечаев. — Не таких мы речей от тебя ждали...
— Каких же? Думали, я пришел Советскую власть вам объявить, которую кто-то уже завоевал, пока вы здесь пашете?
— Да каких деду еще речей надо? — поддержал Маркела Буренков. — У него все речи на спине прописаны. Заголи-ка, дед Нечай, рубаху, покажь те письмена, какие колчаки шомполами на спине твоей прописали! Еще тебе мало? Еще каких-то речей ждешь?
— А ты дак чо? Так счас прямо сорвешься и побежишь к Чубыкину? — окрысился старик Нечаев.
— Ну, можа, и не сейчас, — поумерил свой пыл Степша. — А итить все одно надо... Знать бы тока, верное ли дело затеял Чубыкин? В прошлом-то годе он тожеть вроде начинал, пугнул колчаков здорово, а потом опять все по-старому пошло...
— Потому и получилось так, что рассуждали многие, как вы вот сейчас — кто в лес, кто по дрова, — перебил Маркел. — Давайте, отсиживайтесь, ждите, когда свободу вам на блюдечке поднесут. Пусть другие воюют, кровь проливают, а вы — ждите с моря погоды... Хватитесь потом, да поздно будет. А ведь сейчас самое время выступать — весь урман поднимается. У соседей наших, в Тарском уезде, партизаны Избышева уже начали шерстить колчаков. Слышали, небось?
— Слышать-то слышали...
— С посевом вот как, язви его... Погодить бы трошки...
— А для кого сеете-то? — напористо гнул Маркел. — Опять осенью колчаки придут — и плакал ваш хлебушко. Забыли уже, как в прошлом году было?
— Так-то оно так...
— Выступать надо, мужики.
— Надо бы...
В яркий круг костра из темноты вдруг вышагнул человек, высокий, статный, накрест ремнями опоясанный и с наганом на боку. Все притихли, узнав шипицинского милиционера Леху Маклашевского.
— Говорил же тебе, — испуганно шепнул Маркелу старик Нечаев.
Леха оглядел всех внимательно, помолчал. Достал кисет, свернул цигарку. Сказал спокойно и тихо:
— А я ить весь разговор ваш слышал... Тутока, за кустами стоял. Дак кто это выступать собрался, к Чубыкину бечь? У кого шкура выделки просит? У тебя, дед Нечай, спина по шомполам затосковала?
— А я чо? Я ничо... — попятился старик Нечаев.
Остальные молчали. Молод Маклашевский, но хитер — на мякине не проведешь. Ровесник Маркелу — в детстве коней в ночное вместе гоняли. Да вот разошлись стежки-дорожки: Леха по тятькиному кулацкому следу пошел, в начальники выбился. Сейчас он будто впервые заметил старого дружка, подошел к нему, по плечу хлопнул:
— Маркелка? Ты откуда здесь? А сказывали, што тебя давно уже повесили.
— Шутят, Леха, не слушай людей, — отступая и весь напрягшись, улыбнулся Маркел. — Я вот тоже слышал, что тебя мужики наши кокнули.
— А меня-то за што? Я худого пока не делал. Небось, позабыл, как тебя от смерти спас, когда в сене ты спрятался, а я саблей мимо шуровал?
— Как забыть? Помню, — Маркел глядел Маклашевскому прямо в глаза, продолжал улыбаться.
— Выходит, здря я старался... Думал, ума-разума наберешься.
— Выходит, зря.
— Ну, это!.. — вскипел вдруг Леха, кончая игру. — С мужичками мы завтра разберемся, выясним, по ком из них петля плачет. А ты — идем со мной! Теперь-то уж не жди от меня пощады!
— А ты — от меня, — улыбнулся Маркел.
— Што-о?! — Леха отскочил назад, рванул кобуру, выхватил наган. — Идем, а то пристрелю на месте!
Пытаясь выбить наган, кто-то сзади ударил его под локоть. Грохнул выстрел. Стоявший рядом с Маркелом старик Нечаев схватился за живот, упал, забился в судорогах. На Леху кинулись со всех сторон. Кто-то вгорячах ударил его поленом по голове. И сразу все затихли, расступились.
— Кажется, готов...
— Царство ему небесное!
Старик Нечаев тоже вскоре скончался...
Костер потух. В темноте мужики сидели и лежали на земле, молчали. Только красные огоньки самокруток вспыхивали и гасли. Ночь уходила к рассвету.
— Што вот теперь делать? — не выдержал один.
— Наломали дровишек...
— Может, простят?
— Может — надвое ворожит.
— Не простят, мужики, — вздохнул кто-то. — Ежели за долги порят нещадно, то за такое — точно повесят...
— Уходить надо, пока не поздно, — поднялся Маркел. — Сколько вам об этом толковать?
— Уходить?! — раздался злой голос. — Куда уходить от семьи, от детишек? Это ты заварил кашу, а нам теперяча всем расхлебывать!
— Он нарочно так сделал, мужики! Штобы домой нам возврата не было!
— Тебя первого и хлопнуть надо было, сволочь большевистская!
— Ну, вы потише! Расходились тут! — крикнул Степша Буренков. — Привыкли с больной головы на здоровую валить! Поленом-то кто ударил, Маркел, што ли?
— А может, сделать этак, — рассудил тот, кто надеялся на прощение. — Может, уйти Маркелу одному, мы скажем, што он убил Леху... Ему-то терять неча.
— И правда, сматывайся, Маркелка! Нас тада могут простить.
— Никуда я отсюда не уйду!
— Как не уйдешь? Тебя же первого на первом суку и повесят.
— Всех повесят! Всем надо уходить! — выкрикнул Маркел, потеряв терпение.
— Вот если тебя счас прибить, нам ничо не будет, — сказал кто-то тихо, но так, что слышали все. И все промолчали.
— Убей, если я в чем-то перед тобой виноват, — так же тихо отозвался Маркел. — Но только жизнь я задаром отдавать не намерен. Давай один на один?
— Дак а в чем твоя вина, парень? Понимаем — не за собственную шкуру печешься.
— Семь бед — один ответ, — вздохнул кто-то.
А между тем развиднялось. Серые тени наползали из леса, небо клубилось белой мутью. Тревожное было небо... И тут один хватился — кум исчез!
— Филька-то Казаков иде же? Кум-то мой?
— В деревню, поди, побег, доносить. Штоб себя выгородить... Известный подкулачник.
— Пойдемте, мужики! Поздно будет! — снова заволновался Маркел.
— Легко сказать — пойдемте... А лошадей, а быков куда? С собой забрать — полный разор хозяйству будет. На ребятишек кинуть?..
— А еслиф каратели нагрянут да отнимут?
— Оружие-то есть при вас какое? Приготовить бы надо на всякий случай, — сказал Маркел.
Мужики разбежались по своим заимкам, из заветных тайников доставали ружьишки, у кого и винтовки боевые нашлись. Время тревожное — всяк держал оружие при себе.
Только в лесочке успели собраться — вот они кулацкие дружинники, еще пять милиционеров с ними, а во главе — сам шипицинский урядник Платон Ильин.
— Иде вы тут, сукины дети? — загремел на всю округу урядник.
Дружинники двигались к лесу, держа оружие наизготовку. Степша Буренков вышел из кустов им навстречу, крикнул:
— Не подходи! Нас поболе, чем вас, и у нас тоже ружьишки имеются! Договориться сперва надо, чо к чему... Не подходи, стрелять будем!
Дружинники остановились, толстый урядник Ильин спрятался за их спинами. Тогда вышел вперед поп Григорий Духонин, медленно направился к лесу, выкрикивая на ходу:
— Остановитесь, православные! Не допущайте кровопролития! Себя не жалеете — пощадите детей своих! За смирение бог простит все грехи ваши, а власти даруют вам свободу!..
— Можа, и правду говорит отец Григорий? — сказал тщедушный мужичонка, стоявший рядом с Маркелом. — Не обманет, поди, коли клянется божьим именем? А, мужики?..
— Дак зря турусить не будет, договоренность, должно, у их есть...
Тогда Маркел вырвал у мужичонки ружье, выстрелил вверх. Поп с перепугу взбрыкнул козленком и ткнулся бородой в землю. Остальные тоже залегли, открыли беспорядочную пальбу.
— Отходи! — приказал Маркел.
Мужики, пригнувшись, побежали в глубь леса, отстреливаясь на ходу. Видя такой оборот дела, дружинники побоялись, наверное, преследовать, вскоре позади выстрелы затихли.
Когда вышли на берег Тартаса, все заметно оживились и повеселели.
— Вот так, растуды их в копалку! — возбужденно кричал Степша Буренков. — Спужались? А нас ведь — всего-то горстка! А ежели бы всем миром навалиться?!
— Свобода, братцы, ура!
— Нашего брата, мужика, раскочегарить трудно, а уж зачнем — самому черту рога обломаем, не тока Колчаку!
Маркел молчал, улыбался. И не улыбка это даже была, а жесткая складка на его мальчишески припухлых губах...