Сказание о синей мухе — страница 15 из 18

Материалисты выдвинули обоюдоострую диалектику, единство противоположностей. Но они не хотят признаться в том, что это единство не ведет ни к какому синтезу, что оно представляет собой два сплетенных тела страшных непримиримых врагов, стремящихся задушить друг друга. Когда же из свалки дерущихся получалась истинна? Гуманизм, как справедливо сказал Горький, уже опоздал на две тысячи лет. Сейчас два лагеря дошли до такой ярости, что могут только уничтожить друг друга, хотя немало людей знает, что для человечества выход только один — в прекращении борьбы, в объединении народов. Или родится единое человечество или погибнет весь мир.

Порой мне кажется, что и сам я всё же где-то фальшивлю, как дебютант, неуверенный в себе и боящийся публики. Я не в состоянии разобраться в своих чувствах, мысли часто противоречат и себе и здравому смыслу. Например, порой мне кажется, что я люблю Евлалию, хотя я как будто ненавижу ее. Человек — это какое-то немыслимое множество, чемодан, в котором найдешь, что угодно, — поройся только. Потом Евлалия еще красива, это тоже много значит. Людей я презираю, но как меня к ним тянет!

Я ни в чем не уверен, разве только в одном: что я не подлец. Я не подлец, но подлецы вроде Дубова считают меня предателем. Но такие как Дубов, Архангелов, Осиноватый относятся к числу тех людей, о которых потрясающе сказал Достоевский:

«Самый отъявленный подлец может быть совершенно и даже возвышенно честен в душе, в то же время нисколько не переставая быть подлецом».


Я хотел начать характеристику своих новых знакомых со слов «люди как люди». И тут же расхохотался. Когда же я, наконец, избавлюсь, от своей наивности? Ну, если скажешь: лошадь как лошадь, это что-нибудь да означает. Но сказать: человек как человек, это всё-равно, что ничего не сказать.

Розалия была прелестна, обольстительна. В ее присутствии мужчины чувствовали себя так, словно их пытали на медленном огне. Особенно выдавал это своим восторженным обожанием ее муж, Моисей Лазаревич Загс, человек тщедушный, облезлый, с геморроидальным цветом лица, большими глазами обиженного пса, липкими губами и руками. Он постоянно и неотрывно смотрел на свою жену с тысячелетней тоской и неудовлетворенностью пилигрима, прошедшего тысячи верст по выжженной пустыне, и вот, он в обетованной земле, изнывающий от жажды, но в подворье все места заняты богатыми гостями, и он слоняется по коридорам, падая от усталости, умирая от жажды.

Розалия говорила своим поклонникам, с которыми у нее были прекрасные и ровные отношения, почти деловые:

— Мальчики, поймите: мой Моська на меня вечно облизывается, но у меня же нет возможности с ним заниматься, когда вокруг такие претенденты. Притом у него слишком много желаний и слишком мало денег…

— Розита, а что ты понимаешь в жизни? — спрашивал ее очередной штатный любовник, Ричард Амчеславский, тренированный, жокейского вида, режиссер кинохроники.

Розалия отвечала, не задумываясь, как всегда:

— То же, что все наши. Долой собственность, излишества, да здравствует коммунизм для всех… Кроме меня… Кроме меня, — напевала она на мотив «Севильского цирюльника». — Мы, женщины, которые высоко котируются, это очень хорошо понимаем. С пятнадцати лет я слышу от мужчин, что они желают уничтожить старый мир и отдать мне половину нового, лишь бы потрудиться вдвоем со мной над несложной проблемой деторождения.

— Однако детей у тебя нет.

— Дуралей! Ты забываешь, что мой муж — редактор. А разве тебе не известно, что редактор может творить только тошнотворные персонажи. Разве я рискну от такого родить ребенка? Он и меня хотел бы переделать в наседку, но руки коротки. Я же не автор, который тотчас же падает… Только такие, с позволения сказать, писатели как наши, могут соглашаться, чтоб их обслюнявил мой Моська. А меня читатели любят без редакторской правки, такой, какой меня мама родила.

— Розита, я помню, когда-то ты говорила совсем другое… — робко заговорил Загс.

Розалия гневно перебила его:

— Моська, не смей вспоминать обо мне, как будто я уже умерла. Мало ли, что я говорила когда-то. Я и замуж за тебя вышла — так что из этого следует? Ты еще начнешь меня редактировать, уличать в непоследовательности, двурушничестве и прочих редакторских ужасах… Попробуй только!

Может ли быть что-нибудь прекраснее женщины, которая вся перед тобой — пленительная, разгневанная, желанная до безумия, как райское яблоко на древо познания? И вопрос: есть ли еще что-нибудь на свете, более достойное познания? Я вспомнил свою жизнь: Раю, первые годы с Евлалией, Зину, — и пламенно заговорил:

— Нет, ничего нет лучшего на свете, чем то, о чем все боятся сказать вслух.

— Я понимаю вас, Ваня, — сказала Розита. — И, может быть, я постараюсь вам помочь. Все зависит от желания.

— Можешь ты иметь жалость к человеку? — спросил Амчеславский.

Розалия смеялась. Ее высокая грудь в красной шелковой кофточке вздрагивала, как знамя на ветру:

— И это говоришь ты, Ричард Комариное Сердце! Как будто сегодня есть на свете человек, который может пожалеть другого. Будьте уверены, что если бы вдруг появился этот смешной старик и задумал бы устроить всемирный потоп, он не нашел бы десяти праведников и даже подходящего кандидата на пост капитана Ноева ковчега. Мне нравятся эти гуманисты. Спросите Моську, и он вам скажет, что такое гуманизм.

Розалия покровительственно кивнула мужу, и он, воодушевившись яростной надеждой на возможность ночной награды, задыхаясь прокричал фистулой:

— Ха-ха! Гуманизм! Почему я должен ломать себе голову над спасением тунеядцев, которые только о том и думают, чтобы уничтожить друг друга? Мир накануне гибели. Нынешнее человечество ясно доказало, что оно вполне достойно гибели. Я — гуманист и потому считаю, что надо с ним покончить. Возможно, что кое-кто уцелеет, но, по правде сказать, я не уверен, что они сделают что-нибудь хорошее, если среди оставшихся будут люди старше трех лет.

— Браво, Моисей! — захлопал в ладоши Ричард Амчеславский. — Вот это коммунист!

— Ты не думай, Ричард, что ты уже все знаешь про коммунистов. Я могу тебе шепнуть, что нас еще, может быть, не успеют съесть червяки, как коммунисты начнут дубасить друг друга, а американцы, вроде Моргана, будут хлопать в ладоши от радости, что за дешевую плату смотрят такой спектакль. И увертюрочку к этому спектаклю мы уже воздели: два вождя коммунизма, Сталин и Тито, — ну, остальное ты понимаешь.

Моисей Загс меня заинтриговал. И я с ним стал беседовать. Как-то рассказал ему о своих злоключениях. Он потирал свои липкие руки, слушал меня с наслаждением, потом сказал, слегка повизгивая:

— Правильно! Я тоже действую на манер Дубова. В нашей редакции я не пропускаю ни одного произведения, где есть хоть намек на истинное положение вещей. Каждый человек, и в особенности писатель, который говорит правду, — враг народа. Довольно и того, что о правде шушукаются. Наши редакции находятся в руках надежной банды. Ни один уважающий себя редактор не допустит и слова правды.

— Хорошо что еще случаются ошибки, вроде как у нас женщин — выкидыши, — сказала Розалия.

— Ну, это редкость, — злорадно подхватил Загс, — мы абортируем правду в самом зародыше, и теперь уж ни одна благонамеренная творческая личность не забеременеет правдой — они никогда не балуются со своими музами без предохранительных средств.

— Ага. Ты хочешь сказать, Моисей, что этот метод и есть социалистический реализм, — сказал Амчеславский.

— Можно согласиться. Ведь никто на свете не знает, что означают эти два слова. И вообще — творческий метод! Это всё равно что говорить о творческом методе производства людей. Каким методом сделали красавицу Розалию или урода Моисея Загса? А? Произведение искусства — это самое великое чудо на свете. Но у нас говорят, что чудес не бывает. Поэтому я считаю своим партийным долгом уничтожать чудеса. Хорошо графу Толстому — Льву, и другим львам, что они вовремя догадались умереть. Будьте уверены, попади в наши руки «Война и мир» или «Братья Карамазовы», так мы бы из них «Бруски» сделали! Я бы поработал годик с автором, и из этого беспутного Ивана Карамазова вышел бы кавалер золотой звезды. А вы говорите…

— Моська, ты становишься на моих глазах слоном. Мальчики, я боюсь с ним остаться на ночь, понимаете? Он же может, пользуясь вашим отсутствием, сделать из меня героиню Бабаевского, и вся моя работа под Достоевского пропадет даром.

— Не бойся, Розита, он слишком вошел в свою роль редактора. Но с такой девочкой, как ты, даже редактор может стать человеком, — сказал Амчеславский.

— Ричард, прошу без личностей, — сказал Загс.

— Моисей, разве мне нельзя как другу сделать тебе комплимент? Не будем ссориться. Слава Богу, у нас есть что делить. Друзья, приглашаю всех в «Прагу», выпьем, потанцуем. Я получил гонорар за свою колбасную картину — показал, знаете, пользуясь методом социалистического реализма, расширенное воспроизводство колбасы.

— Да? Когда же она выйдет на экран?

— Это другой вопрос. В припадке вдохновения я увлекся и на пленке произвел слишком много колбасы, сосисок, сарделек; но, говорят, что публика может начать скандалить, станет в очередь перед экраном — ну, сами знаете, что из этого получится. Так что пока ее решили не выпускать на экран.

— О, Боже мой, — внезапно опечаленная и помолодевшая, как березка в мае, сказала Розалия. — Я люблю всё красивое, но даже самая красивая ложь безобразна.

— Ты слишком умна, Розита, — сказал Амчеславский, — так ты можешь испортить себе жизнь красавицы, признанной всеми.

Розалия его не слушала. Я смотрел на нее с восхищением. И все вокруг показалось мне окрашенным геморроидальным цветом Моисея Загса. Тень, падавшая от него на жену, поглощала ее красоту, как ночной сумрак, обесцвечивающий самые яркие цветы. Я посмотрел с ненавистью на Загса, Амчеславского и свое отражение в зеркале. И не осмелился больше взглянуть на Розалию — ведь она принадлежала этим грязным скотам. И вся земля принадлежала им. — Я пришел не вовремя, час мой еще не пробил, но не кричите — я ухожу от вас, ухожу навсегда.