Сказание о Старом Урале — страница 4 из 5

Куранты Невьянской башниПо невьянским, шарташским и тагильским преданиям

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Шло второе столетие после смерти Грозного.

Время не торопилось.

История Руси по-прежнему оставалась историей страданий и подвигов народа.

Вереницей шли годы, и на многое страшнущее нагляделась Русь, пока крутилось веретено предшествующего семнадцатого столетия.

Пережил народ окончание на престоле рода Калиты, лихолетье Смутного времени, прогнал польских ставленников, самозванцев Лжедимитрия первого и Тушинского вора. Видел в пламени народных восстаний на троне Михаила и Алексея Романовых, воевал шведа и турку под знаменами Петра.

Стрелецкий бунт молодой царь успокоил с беспощадностью Четвертого Иоанна, постригом в монашество усмирил непокорность сестры, Софии-правительницы, сына родного не пожалел, когда тот пошел против отцовских преобразований.

Восемнадцатый век громыхал железом, разил пороховой гарью, корабельной смолой, табачищем.

Петр раскидывал срубы деревянной Руси. Он скручивал и подминал вековые порядки боярского властодержавия. Царь вышвыривал бояр на ухабы дорог из возков привычного, неторопливого бытия, вытряхивал их из пропотевшей парчи, приучая к «табашному мракобесию» и европейской учтивости, учил служить государству трудом, умом и карманом в одной упряжи со всем народом.

Петр верил в великое будущее государства и народа. Основанием Петербурга он поставил величие обновленной, преобразованной Руси перед взором всего мира и дал государству своему новое имя – Россия.

Тень Петра укрывала всю страну, из конца в конец. Допетровская Русь, не приемля нового быта и новых порядков, в бессильной злобе хоронилась по укромным углам. Шла в исход с родных насиженных мест в уральские и сибирские леса по тропам первых раскольников, надеясь, что туда-то не скоро дотянется рука ненавистного преобразователя.

2

К подножию Каменного пояса, на водную дорогу к нему, – еще почти безлюдную Каму, – пришел в дни Грозного род Иоаникия Строганова. Потомки этого купца Иоаникия при царе Василии Шуйском получили звание и м е н и т ы х л ю д е й. Богатство их росло на соли и железе, но при Петре, волею царя, хозяином рудных богатств Каменного пояса стал род тульского кузнеца Никиты Демидова.

Подневольным трудом ставил он по краю свои заводы. Род Демидовых правил без рукавиц, голой рукой душил волю, отнимал силу беглых «шатучих» людей, небезропотно подчинявшихся демидовским законам. Без рукавиц род Демидовых утверждал свое первенство на Каменном поясе, прикрываясь дружбой с царем, крепко давая по зубам каждому, кто осмеливался мешать.

Тянулись годы. Не стало Петра Первого и его жены Катерины, не стало Меншикова. Оспа уложила в могилу юного Петра Второго. Не стало и «кузнеца Петрова» Никиты Демидова. Его тенью, еще более угрожающей, шагал по уральскому краю сын Акинфий, человек самобытный и уросливый.

Путаные колеи ухабистых проселков и торных большаков России нарезаны колесами разных бед. От каждого десятилетия – своя колея. Сменялись схожие друг с другом, жестокие и бедственные годы под зловещий выкрик «слово и дело». Фаворит императрицы Анны Иоанновны временщик Бирон не занимал первых государственных постов и будто не пробирался к рулю империи. Но в тишине царской опочивальни он поистине плел терновый венок для народа! Это по его слову слеталась в Россию стая хищного иноземного воронья. Паутина темных интриг опутала подножие российского престола, и главные нити этой паутины были в руках «курляндского конюха». Он хитро ставил петли для уловления тех, кто испокон веков держал на плечах судьбу государства. Что за дело временщику до вопиющей нищеты чужого ему российского мужика! Пыльная пудра дворянских париков осыпалась на струпья и болячки крепостных холопов. По заводам и рудникам Урала стонали работные люди...

Колеса российской истории резали колею тысяча семьсот тридцать пятого года...

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

В Угорье – провинции Каменного пояса – река Исеть петляла среди лесных и горных угодьев. На одной из речных петель вминалась в прибрежные дремучие леса носовая крепость – Екатеринбург.

В году тысяча семьсот тридцать пятом выдалась сердитая зима. Глубокими сугробами завалила она Екатеринбург, умяла их до твердости, не поскупись на гулянки по ним вьюг и буранов. От морозов на лету замерзали вороны. Они падали на снега с распростертыми крыльями, казались на снежной белизне черными крестами. Под тяжестью снега у лесных деревьев обламывались ветки.

Восьмой час январского вечера.

Над щетиной шарташских лесов обломком ржаного каравая вставала ущербная луна. Поднялась и повисла невысоко над лесами, будто ей не хотелось карабкаться дальше по ледяной синеве звездного неба. Лунный свет на снегах не ярок, но тревожен. Гребни сугробов в оранжевых полосах, а в сугробных впадинах расплескалась густая просинь теней.

С дозорной вышки крепостных ворот, завернувшись в собачью ягу, смотрел на екатеринбургскую крепость караульный Федот Рушников. От застывшего на морозе дыхания покрылись белым пухом куржи шапка и поднятый воротник яги. В курже и густые брови, а борода побелела только у лица – вся остальная «лопата» укрыта полой армяка.

Пятый год, всякую ночь, караулит крепость Федот Рушников. Кержак он, и в этих местах старожил. Его руки касались всего, что есть в крепости, когда начинали ее строить. От нелегкой работы захирел раньше времени и теперь доглядывал с крепостной воротной вышки за тем, чего жизнь не дала разглядеть ближе.

Старый кержак любил свою крепость, в любое время года находил в ней свою красоту. Любил вслушиваться в ночной шепот людской жизни, угадывал по собачьему лаю ту или иную причину тревоги. Чутьем догадывался о том, что творится на лесных дорогах, тянущихся от окрестных селений и слободок к земляному валу крепости.

Федот помнил, как уктусский горный командир капитан Татищев отыскал место для крепости и главного казенного завода на берегах Исети. Помнил, как запрудили реку, превратив топкое болото в пруд, как потом приходилось спасать эту плотину от демидовских наймитов, норовивших ее порушить. Не обходилось дело без кровавых драк... Но не удалось тогда капитану Татищеву осуществить волю Петрову – выстроить завод и крепость. Лишь позднее, в тысяча семьсот двадцать четвертом году, осуществил постройку генерал берг-директор сибирских и уральских заводов Виллим Геннин. В честь царской жены дали имя новой уральской крепости – Екатеринбург. Он рос на глазах Федота среди извечных хвойных лесов.

В поселках и слободках вокруг крепости всякая изба рубилась за счет казны. И хотя в самой крепости стали потом ладить каменные дома и заводские корпуса вокруг домен на немецкий манер, людская жизнь все же пошла торной дорогой древнерусского бытового уклада; вводили его в крепости поселенцы из раскольничьей слободки, что ютилась в соседних лесах возле Шарташа-озера.

Все помнил старик. Всякого солдата из гарнизона крепости знал в лицо, да и как не знать, если солдат этих пригнали из Тобольска на постройку и охрану крепости еще при капитане Татищеве.

Беглые, шатучие люди непрестанно вливались в население Екатеринбурга со всех российских концов. Сходились сюда, убегая от барского угнетения, от петровских строгостей; больше всего осело здесь приверженцев старой веры из-под Москвы, Тулы и лесных обителей с реки Керженца. Любых беглецов принимали с охотой, укрывали от наказаний, приобретая бесправную, дешевую рабочую силу для хилых казенных заводов. Испытал Федот и на своем горбу тяжесть трудовой доли на казенном заводе. Жестокая доля! За малые провинности людей отдавали в батоги, приковывали к тачкам в рудниках, рвали ноздри. Но все же не гнали от ворот, не возвращали старым хозяевам на расправу, и потому, несмотря на все строгости, беглые люди шли в Екатеринбург густыми «утугами», и никакие страсти не помешали Екатеринбургу с первых лет стать самым большим раскольничьим гнездом на Каменном поясе.

Чтобы наладить казенные заводы и рудники, из столицы слали в Екатеринбург иноземных наемных мастеров горного и литейного дела, больше из немцев. На тяжелые работы толпами пригоняли пленных шведов и поляков. Слава о рудных богатствах уральского края уже пошла по всем странам. Иноземцы-авантюристы с охотой ехали на службу в Екатеринбург.

Все это видел Федот. И на восьмом году после основания завода-крепости, после ухода на покой престарелого Виллима Геннина, вновь нежданно-негаданно вернулся в Екатеринбург его основатель, теперь уже статский советник и ученый историк Василий Никитич Татищев, в звании главного начальника сибирских и уральских заводов и командира войсковых гарнизонов.

Удивлялся народ, когда для командира срубили в крепости новую русскую избу. Не пожелал, вишь, жить в каменных хоромах на немецкий лад! Избу поставили в три больших горницы, с кухней и двумя горенками для слуг.

Бабы вдоволь наохались, когда домоправительницей в избе стала Афанасьевна, разбитная, проворная, хотя с виду и худосочная вдова мастера-доменщика. Она быстро нашла общий язык с барским камердинером, инвалидом Герасимом, солдатом-бомбардиром. Он заметно припадал на правую ногу после встречи со шведским багинетом в битве под Полтавой.

В крепости хорошо знали, что сподвижник и страстный приверженец покойного Петра Первого характером, как и тот, суров, горяч и крут, но в домашнем обиходе нетребователен и по-военному прост. Знали, что соединил в одной горнице опочивальню и кабинет. Во второй горнице была у него парадная столовая, но обедал в ней генерал только при гостях, а в обыкновенные дни садился за еду прямо на кухне или приказывал подавать в кабинет.

В третьей горнице хранились на полках документы по истории горного дела Сибири и Урала. Многонько было там разложено образцов медных и железных руд.

Афанасьевна и Герасим содержали избу в чистоте, но тараканы на кухне водились; сам Татищев говаривал, что русская изба без них все одно, что щи без соли.

Домоправительница ворчала на барина за то, что завел в опочивальне клетку с филином, пойманным на Каменных палатках. Шел от этой птицы дух, как от тухлого сала. Сама же Афанасьевна завела в избе кошек. Одного кота по кличке Купчик даже ревновала к Татищеву. Генерал привык к нему и позволял сколько угодно валяться в ногах постели.

Сдержанный в пище по причине давнишнего нездоровья, Татищев не чаще двух дней на неделе ел вкусную стряпню Афанасьевны, а остальные дни отсиживался на молоке и сухарях. Воскресные дни были для Афанасьевны настоящими домашними праздниками, потому что барин позволял тогда потчевать себя поутру шанежками, в обед рыбными или капустными пирогами, а вечером ему подавались на стол суточные щи с гречневой кашей...

Вот до каких мелочей знал крепостную жизнь Федот Рушников, смотревший в этот морозный вечер с вышки на крепость. Он глядел на ленивую луну, не желавшую лезть на студеное небо. Дымки из труб вставали прямыми столбиками: значит, мороз после полуночи хватит нешуточный. Недаром и снежок, наметенный ветром в караульную вышку, поскрипывает под валенками Федота, будто новая ременная кожа.

2

С прошлой осени в распоряжение Татищева дали роту драгун для охраны его особы. Разместили роту в старой караульной избе неподалеку от главных крепостных ворот.

Жили драгуны сытно и лениво: не от чего было притомиться. Зимой совсем не знали, что делать: генерал недолюбливал стужу и не покидал крепости.

Для столичных драгун все казалось диковинным в глухом краю. С ними сдружился горщик Корнил, по прозвищу Костер. Прозвище такое дали ему люди за огненную рыжесть волос. И хотя волосы Корнила давным-давно выгорели добела, прозвище прилипло к горщику навек.

У Корнила для дружбы с драгунами была веская причина: солдаты были завзятыми «шаровщиками», а Корнил издавна пристрастился к этому занятию, любил дымить «шар» в зимнюю пору. Вот и ходил вечерами к солдатам почесать язык и вдосталь надымиться даровым табаком.

Горщик Корнил появился в крае еще при царе Петре, когда начали утаптывать здешнюю землю демидовские сапоги, кованные тульскими гвоздями. Корнил слыл в крепости первым мастаком рассказывать сказы и самым дошлым мужиком. Бабы уверяли, будто ему в бане сам домовой помогает париться и хлестать веником спину.

Не побоявшись мороза, Корнил пришел к солдатам и в этот вечер.

В караульной избе жарко. Дух людской жизни стоит ядреный. От курева – сизая мгла.

Возле стола с сальной свечой сгрудились солдаты в расстегнутых синих мундирах. Корнил, поглаживая бороду, разговорился о промысле горщика.

– Слыхано, будто ты, Корнил, большой дока самоцветные камешки отыскивать? – спросил один из солдат.

– Так скажу вам, казенны-царицыны люди: сыскать дельный самоцвет – дело мудреное. Земля наша не шибко охоча на отдачу добра, а посему горщику надо умишком пошевеливать. Задабривать ее надо, уральскую нашу землю.

– Чем же ее задабривать? – поинтересовался один из собеседников.

– К примеру сказать, песней хорошей. Она заслушается и раскроется... А что до меня самого, хвастать не стану, но скажу: лучше многих других я тумпасное дело постиг. А еще лучше моего это дело один кержачок шарташский превзошел. Зовут его Ерофеюшко Марков. Ему камни сами в руки лезут, потому что правильно по земле ступает, ласковые песни ей поет, доброе слово говорит, она ему доброй матерью и оборачивается. Вот, для примеру, такое вам выскажу: раньше его никто не знал тайну выгона земляного дыма из тумпаса, а он дошел до той тайны, когда начал запекать тумпасы в насущном хлебушке. Ерофеюшко Марков не раз новые самоцветы находил и находками этими мастеров-немчиков с панталыку сбивал. Они, стало быть, воронами каркали, будто в нашем краю аметистов нет, а Ерофеюшко и выложил им аметисты из уральской земли. Вот какой кержачок Ерофеюшко! Не зря генерал наш еще выше меня по самоцветному делу Ерофеюшку ставит.

У меня же повадка для розыску другая, тяжело работать не люблю. Знаю пяток заветных местечек, с них и ковыряю помаленьку камешки для прокорму.

– Правда аль нет, будто ты, Корнил, для нашей крепости Екатеринбург место сыскал? – спросил один из драгун.

– Самая сущая правда. Место это я генералу показал. Только вот что, брат, генерал Василий Никитич не велит родной язык чужеродными словами тяжелить, привыкай и ты без неметчины обходиться и крепость нашу Екатерининском звать. Эдак генералу угоднее. Он немцев за воровскую заносчивость не любит. Недавно выпороть одного велел за ослушание. Тот обучал наших рудознатцев немецкими словами, хотя генерал не раз на это запрет клал. Ослушался немец, снова стал по-своему парней наших учить, все работы и снасти немецкими словами нарекать. Оттого не знающие тех слов парни в ошибки впадали. Узнал Татищев про это ослушание да немца того перед всей крепостью и опозорил. Вот какой у нас начальник. Так прямо и говорит: «В русском языке для всего слова найдутся». Теперича тот немец наказанный даже свою женку русскими словами ругает.

Генеральство в нашего Василия Никитича сам царь Петр кулаками вдалбливал... Вот и выходит, казенны-царицыны люди: не объявись я на Исети со святой Руси, Катерининску, может, и вовек на сем месте не стоять.

– С Руси-то пошто убег?

– Экий ты прыткий, Данилушка. Про какую скрытность не испужался спросить! На такой спрос без шарового дыма не по силам мне ответить.

– Набивай трубку заново, только ответь.

– Скажу. Прибег издалека. Месяца три лесами, как волк, шел...

Корнил многозначительно замолчал. Не торопясь, набил в трубку табаку, раскурил от свечи, окутался клубами дыма и начал говорить, понизив голос:

– В родных-то местах стал локтем барское пузо задевать. Как подбоченюсь, так, глядишь, локтем пузо и потревожу. Господам это не поглянулось: мол, пузо ихнее не барабан. Вот и пришел в эти места, а в демидовский капкан ногой не ступил. Стал на Исети рыбачить, к лесам привыкать. Зверье разное и люд недобрый не раз пужали. Но я свой страх пересилил, да и сам стал кое на кого страх нагонять.

– С начальником-то как повстречался?

– Обыкновенно. На закате как-то наловил чебаков да и стал над костром уху варить. Капитан и объявись передо мной верхом на сивом коньке. Спрашивает эдак сердито: «Кто таков-» Я ему в ответ: «А ты-то сам, дескать, кто-» Усмехнулся тот, говорит: «Я, уктусских и прочих горных заводов начальник, капитан Татищев». Гляжу: с виду чахлый. И высказал я ему, что, дескать, в начальниках не хожу, но сам себя как хозяина этих мест понимаю. Гляжу, капитан нахмурился, эдак сердито спрашивает: «Беглый-» А я ему, не сробев: «Как же, беглый. Кому же тут еще в лесах шляться-» Гляжу, слезает он с конька и к костру вплотную подходит. Худущий – кожа да кости! Присел на корточки, к вареву моему принюхивается: голоден! Ухой я его угостил, похлебал он в охотку... На другой день опять меня навестил. Хлеба печеного мне привез и соли чистой, а за ушицей стал мне рассказывать, что место для нового завода присматривает. Я, не будь дураком, и молвил ему, что для завода лучше этого места по всей Исети не сыскать. Он спорить не стал, понял, что кое-какой умишко у меня водится.

Через недельку наехал ко мне со всяким начальством и солдатами, велел здесь лес рубить, место чистить, за дельный совет вскорости шестью рублями меня одарил из своего кармана.

– А я слыхал, что дружбу с генералом ты через Афанасьевну заключил?

– Мало ли что люди из зависти скажут. С Афанасьевной, правда, давно дружу. Грею вдовицу ласковым словом.

Корнил, позевывая, встал.

– Одначе домой пора.

Надевая полушубок, Корнил оглядел солдат.

– А вам пора на бочок. Отчего солдат гладок, знаете? Поел и на бок! Уж такая ваша жизнь. С весны у вас редким гостем буду, в лесу стану жить вольно и хорошо. Вам такой жизни и во сне не увидеть.

– Без шару нашего соскучишься.

– И об этом загодя позаботился. Афанасьевна мне для той поры генеральского табачку помаленьку накопит...

3

Гоняя с места на место снежные наметы, январская метель четвертые сутки трудилась, как радетельная хозяйка. Еще накануне видны были стены и башни Екатеринбурга, а после метели будто не стало их вовсе. Вся крепость зарылась в сугробах.

Лихо бушевала метель.

В крепости ветер натыкался на строения и не мог развернуться во всю молодецкую удаль; только на пруду, пустырях и просеках он так вихрил снежные столбы, будто лебеди-кликуны, не взлетая, разм ахались свистящими крыльями.

Днем он посвистывал, как ухарь-ямщик, а по ночам отгонял людской сон кошачьим мяуканьем и волчьим воем.

За крепостными валами снежная буря бушевала в неудержимой бесшабашности. Косогоры сугробов росли на опушках лесов – шарташских, исетских и уктусских, деревья в этих лесах будто делались ниже – такие снежные горы громоздились у комлей.

* * *

Сквозь снежную мглистость метели догорал за лесами кумачовый закат субботнего дня.

В кухне командирской избы Афанасьевна все чаще посматривала на часы. Барин с Герасимом ушли в баню. Парятся второй час. Командир любил веники липовые и смородиновые. Их наготовили загодя. Давно ждет барина и холодный квас... Домоправительница уже начинала тревожиться.

Наконец голоса в сенях. Выглянула, всплеснула руками.

– Батюшки-светы! На руках принесли! Неужели опять до беспамятства?

Герасим с кучером Семеном внесли генерала, завернутого в тулуп. Афанасьевна забежала вперед, раскрыла постель.

– За лекарем беги! – еле выговорил Герасим. – Сердце у генерала заходится.

– А ты, ирод, где был? Опять не доглядел?

– Да не причитай ты христа ради!

– Не хайлай на меня. Клади прямо в тулупе. Голову выше подними.

Когда Татищева кое-как уложили, Афанасьевна яростно накинулась на камердинера и кучера:

– Все вы виноваты! Опять раньше времени трубу заслонили? С угаром закрыли?

– Упаси бог! Может, из-за метелицы снег в трубу набился? – смущенно бормотал Герасим.

– Метелица тебе виновата? Завсегда причину сыщет! Мухомор ты, Герасим, а не камердин!

Афанасьевна принесла из сеней горсть мороженой клюквы. Засунула по ягодке в уши Татищеву.

– Лучше хлебного мякиша! – подсказал Герасим. – Беги, Афанасьевна, живее за лекарем!

Но Василий Никитич пошевелился, приоткрыл глаз. Сказал шепотом:

– Не сметь лекаря звать! Сраму такого не потерплю. Из-за бани лекаря? Никому не можно в крепости знать про такое со мной происшествие.

Татищев слабо улыбнулся своей домоправительнице.

– Твердое слово тебе даю: больше не буду париться так.

– Сколь раз слово такое слышала, а на деле что?

– Да все хорошо поначалу шло, Афанасьевна. Правду говорю, Герасим?

– Истинную. Конфузия вышла вовсе невзначай.

– Пар был легкий, как подобает. Окатился я начисто, а в предбаннике вдруг в беспамятство впал.

– Клюквы поешьте, барин.

Татищев положил в рот несколько кислых, хваченных морозом ягод клюквы. Поморщился.

– Может, и кваском угостишь?

– Сейчас. Давно припасла.

Татищев пил квас, причмокивая губами после каждого глотка.

– Спасибо. Сразу полегчало.

– Слава те, господи. Ступай, Семен. Отойдет теперь. Прокатила беда лихоглазая. Спи, барин.

Афанасьевна на кухне снова взялась за Герасима.

– Ишь ты, герой-бомбардир! Позабываешь мои наказы? Барин в избе генерал, а в бане ты над его судьбой единый начальник. Волосом седой, а ума меньше, чем у овечки.

– Да не грызи ты меня. Сам понимаю, что не по-ладному дело обернулось.

Слушая из-за двери перебранку слуг, Татищев виновато улыбался про себя, вспоминал, как Данилыч Меншиков, бывало, говаривал: «Повинную голову меч даже казнокраду не сечет».

Засыпал он, все еще слыша сердитые укоризны Афанасьевны:

– Горюшко мне с вами. Как в баню с барином уйдете, я страхом за вас свой век укорачиваю. Весь Каменный пояс, весь Катерининск генерал наш в дюжем решпекте держит, а в бане над собой решпект взять не может. Чистая беда: как суббота – так в нашей избе банная оказия...

* * *

Стемнело. Татищев еще спал, но филин, услышав в вое метели что-то понятное ему одному, заметался по клетке, захлопал крыльями и разбудил хозяина.

Татищев заметил в темноте огонек лампады. Крепко же спал, раз не слышал даже, как входили зажечь!

Приподнял голову, закашлялся: всегда кашлял, когда пробуждался. Немец-лекарь уверял, что кашель у генерала от грудной болезни, но Татищев знал, что кашляет просто от старости и пристрастия к табаку.

Герасим, услышав, что Татищев проснулся, вошел в кабинет, зажег от лампадки четыре свечи в высоком бронзовом канделябре. Его подарил Татищеву датский капитан Беринг, посетивший Екатеринбург года два назад.

Огненные язычки свечей разогнали темноту по углам. От стола легла на медвежий ковер густая тень и наискось утянулась по полу чуть не до кровати, а на гладких изразцах голландской печки расплылось отражение самого Герасима, пока камердинер задергивал на окнах шторы.

– А поспал я хорошо, Герасим!

– Всякий сон силы крепит. Кажись, в горнице выхолодало? Эдакий ветрила любую теплынь выдует.

– Пожалуй, растопи печь. Посижу сегодня.

– Печь-то растопить недолго, только осмелюсь подать совет – до завтрева работку-то отодвинуть.

– Нет, Герасим, поработать надо. О многом надо с пером над бумагой подумать. С весны начну по-иному перелаживать жизнь в крае.

– Воля ваша. Только за одну ночь всех дум не передумаете, а отдохнуть – не отдохнете.

Когда Герасим вышел, Татищев сказал вслух:

– А ведь обиделся старик на меня, что не внял его совету.

Герасим принес охапку дров, уложил в печь, содрал бересту с полена, зажег от свечи и сунул под дрова.

Татищев прислушивался к завыванию ветра.

– Крепчает непогода?

– Полагаю, после полуночи надо доброго бурана ждать. Гляди, как лесной лешак – филин нахохлился. Говорят, здесь на Поясе филины раньше всех буран чуют.

В кабинет пробрался кот, прыгнул на постель, потерся о руку Татищева.

– Явился, Купчик? Где это ты слоняешься по такой погоде?

Герасим подал хозяину шлафрок синего бархата и войлочные туфли на беличьем меху.

Ростом командир невысок. Сухопарый. Широкоплечий. Не горбится. Седые волосы острижены бобриком. На темени лысина. Широкий лоб в морщинах. На правой щеке шрам. Кожа на лице желто-землистая. Брови нависли над колючими калмыцкими глазами. Глаза сразу выдают крутость характера. Как вспылит, обозлится, взгляд становится морозистым. Отойдет от пыла – начинает потирать руки, но обычную колючесть взгляда скроет только прищуром. Редко его взгляд теплеет. Даже радость не зажигает в нем искорки.

– Паричок наденете?

– Давай. В девятом часу молока мне с ржаным хлебом.

– Афанасьевна груздей припасла, как велели.

– Вот забыл! Что ж, отлично... Все-таки, старина, хорошо мы попарились. Только на верхнем полке лишку пересидел. Напугал тебя?

– Как не испугаться? Губы посинели, руки похолодели...

– Вот и дурак! Губы у меня всегда с синевой. Отошло для них время типичным цветом отливать. Не к лицу нам с тобой пугливыми быть. Такое ли видывали?

Герасим пошел было к двери.

– Погоди! А трубку набить?

– Виноват.

– Набей табачком, коим Беринг одарил. Да потуже!

– Крепковато зелье. Чай, в беспамятстве лежали.

– Не спорь. Из-за твоего ворчания редко его курю. Крепок, а мысль от него светлеет.

Оставшись один, Татищев заложил руки за спину, стал ходить по кабинету. Встретил взгляд покойной жены с портрета, писанного в Венеции. Радость и ласка в ее глазах, недолго гревшие его одинокую душу. В овальном зеркале заметил, что из-под небрежно надетого парика видна собственная седина. Получше надвинул парик, расправил букли. Пробежал глазами полки открытых шкафов с иноземными книгами по горному делу и стопками исписанной бумаги. Наизусть знал, где и какие бумаги лежат на этих полках.

Вот листки записей по Географии Российской. Большой труд замыслен. Хоть бы начало ему положить и направление дать, дабы кто-то другой, прочитав неоконченное, довел бы до конца сию Географию, к славе и чести любезного отечества и в память о великом преобразователе Петре.

Здесь, в этом шкафу, – записи по истории казенных заводов Сибири и Урала. Все содержится в этих записях – как возникали и как работали заводы, какие были от них выгоды и убытки. Есть сведения также о заводах частного владения, основанных купцами-предпринимателями. Много записей про исход людей с Руси за Каменный пояс. Не забыты и кержаки с их кондовым бытом. Их предания записаны со слов седых старцев, рядом с рассказами о розыске уральских самоцветов, мастерстве русских горщиков и гранильщиков.

Гранильное дело Татищев всячески поощрял, ради этого во второй свой приезд привез с собой Рефта. Генерал верил в великое искусство отечественных гранильщиков, заставляющих камень сверкать замысловатыми гранями, раскрывать взору спрятанное в нем чудо.

В том же шкафу, прямо под рукой, – проспект нового горного устава. Писал его Татищев применительно к отечественным законам. Писал давно, переделывал, переписывал статьи и параграфы устава, старался давать им подробное и внятное толкование.

Шкаф, что занимает простенок между окнами, сверху наполнен образчиками яшм и тагильского малахита.

На средних полках этого шкафа еле уместились громадные тома Словаря-Лексикона и объемистая рукопись с надписью на корках «Духовная сыну моему Евграфу».

Татищев писал «Духовную» уже пятый год. Старался передать в ней опыт собственной жизни, накопленные богатства мыслей, полезную чужую мудрость, чтобы послужила обожаемому сыну легче и разумнее наметить жизненный путь.

Сын – последняя радость, главная надежда и гордость старого генерала. В своей «Духовной» он старался не поучать, а больше писал о том, что видел на свете, слышал от разных людей или сам узнал о человеческой жизни.

Татищев советовал, например, выбор книг для чтения сына, в том числе, разумеется, и книг церковных, но предостерегал от вступления в религиозные споры. Дурные, мол, от сего бывают следствия!.. Вот, как раз сверху, попалась Татищеву на глаза свежая запись собственной мысли: «Я хотя о боге и правости закона никогда сомнения не имел, но от несмысленных и безрассудных споров не только за еретика, но и за безбожника почитан бывал и немало невинного поношения и бед претерпел. Однако, презрев такие клеветы и злонамерения терпеливостью преодолев, лицемерным поступкам и фарисейским учениям не последовал».

«Имей в виду, – читал Татищев собственную рукопись дальше, – что жена тебе не раба, но товарищ, помощница и во всем другом должна быть нелицемерной. Так и тебе с нею должно быть, в воспитании детей обще с нею прилежать, в твердом состоянии дом в правление ей вручать. Однако ж храниться надлежит, чтобы тебе у жены не быть под властию: сие для мужа очень стыдно!»

Старик неколебимо верил, что сын, прочитав «Духовную», не повторит многих ошибок отца, сможет без боязни смотреть в лицо всем людям. Сын, в чьих глазах оживало тепло глаз материнских, был сейчас далеко от крепости: учится в столице, выказывает прилежание к наукам и отличную светлость ума...

Василий Никитич попил квасу, разложил на огромном столе бумаги и гусиные перья. Залюбовался блеском природных самоцветов – золотистых топазов, лежавших возле чернильницы. Подарил Татищеву эти камни горщик кержак Ерофей Марков из шарташской слободки.

Редкие по красоте топазы. Лежат всегда на глазах. Татищев не может решить, какому гранильщику отдать их в огранку. Сделать бы из них ожерелье и отослать в Царское Село, порадовать царевну, затворницу Елизавету Петровну, дочь первого Петра!..

На папке с надписью «Терпящие отлагательства» лежал кожаный мешочек с кусками голубой медной руды из колыванских рудников Демидова. Рядом – образцы серебряной руды, добытые с немалым трудом, через подкуп кержаков. Татищев собирался отправить эти образцы в Петербург при секретном рапорте директору берг-коллегии Шембергу с приезжим из столицы немцем, советником коллегии Шумахером.

Заполучив эти куски серебряной руды, Татищев понимал, что на этот-то раз Демидову не вывернуться. Теперь, после такого рапорта, Демидова непременно приструнят, заставят отдать рудники казне и, конечно, велят подчиняться воле Татищева. Это будет наградой за все унижения, которые начальнику горного дела пришлось претерпеть от самоуправства всесильных здешних заводчиков.

Но Татищев также понимал, что действовать надо весьма осмотрительно: ведь у Демидовых в столице всюду сильные заступники и покровители! Скрип дворцовых половиц в Петербурге вовремя слышен заводчикам на Урале. Акинфий Демидов сумел исподволь приручить даже хитрого Бирона; невьянский властелин не пожалел затрат!

Вражда с Демидовыми у Татищева старая. Началась она еще в первый его приезд на Пояс...

Татищев мельком взглянул на филина. Тот, нахохлившись, забился в угол клетки, таращил зеленые, как плавленая медь, зрачки. Будто и этот предостерегал: мол, с сильным не борись, с богатым не судись!

Василий Никитич придвинул к себе ведомость пробирной лаборатории с анализом серебряной руды Демидовых. В каждой букве ведомости улика! Государственный закон преступно нарушен.

Татищев уже несколько раз принимался писать секретный рапорт на заводчика, но всякий раз уничтожал написанное: получалось нечто похожее на донос. В столице могут усмотреть в нем сведение личных счетов. Там, в Петербурге, вражда командира с заводчиком давно не является тайной. Заниматься Татищеву доносами отнюдь не с руки! И он решил отправить образцы серебряной руды с ведомостью лаборатории, приложив краткую докладную записку. Составление записки откладывал со дня на день и хорошо знал, что не напишет ее и сегодня.

Сидел за своими бумагами и образцами горный командир сибирских и уральских заводов, окутанный табачным дымом. Волей императрицы Анны он поставлен во главе не виданного по богатству края. На казенных заводах он никому не давал спуску, сурово, а порой и жестоко наказывал за провинности и ослушание. Все виновные его боялись, но зато правый, кто бы он ни был, всегда мог рассчитывать на его защиту.

Знавшие Татищева со времен первого пребывания на Урале замечали, как он постарел, но при этом полностью сохранил и прежнюю крутость, нетерпеливость характера и энергию в делах. Энергия у него была особенная, свойственная именно людям петровской выучки. У императора Петра Татищев был любимцем. Пушки, спроектированные им и отлитые Демидовыми, начали Полтавскую битву и решили ее исход. Любил и отличал его царь за то, что с полуслова понимал любой замысел, любой приказ. По воле Петра Татищев исколесил всю Европу, пополняя знания как в военном, так и в горном деле. Узнал о рудных богатствах Урала, о хищническом хозяйничанье Демидовых и высказал Петру смелую мысль завести там крупные казенные заводы. Царю понравилось предложение капитана артиллерии. В руки ему Петр отдал судьбу рудных богатств Сибири и Урала.

Татищев увидел Урал впервые, также под снегом, в 1720 году, когда выбрался из кибитки, заметаемой метелью, на Уктусском заводе. Артиллерийского капитана ошеломило суровое, дикое величие здешней природы. Но убожество местного казенного заводика огорчило нового горного начальника. Лень, жестокость, безудержное обкрадывание казны – вот что застал здесь Татищев. Частные заводчики вообще не подчинялись никаким законам. Татищев сразу показал им свою крепкую руку, навел кое-какие порядки и оказался один на один со всей волчьей стаей.

Демидовы уже правили Уралом, успели создать государство в государстве из своих заводских вотчин.

Пользуясь личным покровительством царя, они смеялись над его же законами. Татищев оказался первым, кто осмелился прикрикнуть на Демидовых, чем немало озадачил заводчиков.

Татищева горько удручал главный казенный завод на мелководном Уктусе, притоке Исети. Надо было найти лучшее место для нового главного завода. В лесных дебрях углядел подходящий участок на самой реке Исети, где и возникла крепость Екатеринбург. Без проволочек он сразу начал строить завод, не дожидаясь даже ответа петербургской берг-коллегии на свое донесение о задуманном.

Решительность Татищева не на шутку напугала Демидовых. Никита Демидов поскакал к царю с жалобой, что Татищев несправедливыми придирками и ревизиями тормозит работу его заводов. Пока Демидов обивал петербургские пороги, Татищев расчищал площадку для будущего завода и запруживал Исеть.

Демидовы всеми силами мешали его работе. Сманивали мастеров. Поджигали леса вокруг строительства. Прорывали плотину. Волновали работных людей страшными слухами. Заводчик Акинфий Демидов не допустил посланного Татищевым шихтмейстера к записям в заводских книгах о выплавке чугуна.

Наказать всесильного невьянского заводчика Татищев решил смело и жестоко. Он приказал военным патрулям закрыть дороги и не пропускать в Невьянск обозы с хлебом. На демидовских заводах возник призрак голода.

Испуганный Акинфий подал отцу весть в столицу. Демидов добился свидания с царем, оболгал Татищева. Царь обещал защитить его от жестокости горного начальника.

Но опытный Никита, понимавший лучше других, что сынок Акинфий переборщил в войне с Татищевым, воротясь на Урал, прикинулся покорным слугой горного начальника и явился к тому мириться.

Однако примирение с этим опасным врагом уже не понадобилось. Царь сам встал на сторону заводчиков. Этим был нанесен тяжелый удар по престижу Татищева. Потом берг-коллегия не утвердила татищевский проект нового главного завода на Исети.

Расследовать действия Татищева приехал особый советник берг-коллегии Михаелис. Упрямый немец, не понимавший русского языка, подкупленный Демидовыми еще в Петербурге, осмотрел место для нового завода, не одобрил его и окончательно угробил проект Татищева.

Последняя ссора с Демидовыми сыграла в этом самую подлую роль. Демидов пошел дальше, не остановился и перед прямым обвинением горного начальника во взяточничестве. Царь и этому поверил.

Оскорбленный до глубины души, Татищев кинулся в столицу. Свидание с царем кончилось неудачей. Несмотря на все доводы, Петр не изменил решения, не захотел обидеть Демидовых, много сделавших для оснащения войска российского. Не удалось Татищеву снять с себя и обвинение во взяточничестве. Последовала опала. На Пояс вместо него отправился старый ученый немец Виллим Геннин. Человек этот знал толк в горном деле и подробно написал в столицу о полной правоте Татищева. Царь упрямо опять не пожелал переменить решение: он держался обещания, данного Демидову.

Татищев уехал за границу. Но, околдованный Уралом, он не мог не мечтать об осуществлении своих помыслов. Посещая немецкие, французские, польские рудники, заводы и школы, упорно копил знания, набирал опыт в горном деле для будущих уральских заводов.

Петр умер. Екатерина и Меншиков немедленно вызвали Татищева домой и определили его в берг-коллегию. После внезапной кончины юного Петра Второго Татищев во главе целой группы дворян – птенцов Петровых решительно пошел на борьбу с партией верховников, пытавшихся ограничить кондициями самодержавную власть Анны. Татищев был среди тех, кто помог Анне взойти на престол как неограниченной монархине. Он снова попал в милость и получил возможность вернуться на Урал, чтобы осуществить заветную мечту, уже хорошо выношенную мечту о сказочном крае.

Даже недоверчивая и осторожная императрица выслушала с интересом его доклад об Урале. Она согласилась с его доводами и поручила ему составить инструкцию по управлению горными заводами. Подписав ее, императрица дала в руки Татищеву могучий рычаг для управления краем. Окрыленный, он снова покатил за две тысячи верст от столицы, в знакомые места, после двенадцатилетней разлуки с Уралом. Он возвращался туда стариком-вдовцом в 1733 году. Но это был уже не артиллерийский капитан, а важный сановник, вооруженный новейшими знаниями, один из самых образованных людей в государстве. Теперь-то он хорошо знал демидовские повадки, их систему подкупов; инструкция, подписанная Анной, отдавала частных заводчиков полностью в его подчинение.

Никита Демидов уже покоился в могиле.

Богатство рода Демидовых на Урале перешло в руки Акинфия Никитича.

Татищеву пришлось поселиться в Екатеринбурге. Честь основания города-крепости принадлежала ему, но осуществил татищевский проект Виллим Геннин. Он во многом отступил от первоначального замысла русского капитана артиллерии с колючими глазами. На деле новый завод на Исети оказался далеко не таким, каким хотел его видеть и показать России Татищев.

Демидовы, конечно, никак не ждали вторичного появления на Урале своего заклятого врага. С Генниным все шло гладко, он покорно ходил у них на поводу, водил дружбу. Акинфий Демидов знал, что Татищев, верный себе, дружбу отвергнет. Значит, борьба должна продолжаться и будет не легкой, потому что минули петровские времена, вокруг престола сгрудились новые люди, не способные оценить демидовских заслуг перед государством.

Понимал и Татищев, как неимоверно окрепли Демидовы на Урале, захватив в свои руки лучшие рудные богатства края, держа остальных заводчиков в полной зависимости. Дело у Демидовых было поставлено много лучше, чем у Геннина. Акинфий собрал на свои заводы лучших рудознатцев и литейщиков; у него много рабочих рук, так не хватавших казенным заводам.

Татищеву было ясно, что Геннин, человек честный, немало сделал, чтобы улучшить работу казенных заводов, но, подпав под влияние Демидовых, смирился с мыслью, что демидовские всегда должны стоять выше казенных. Геннин привлекал на казенные заводы многих иноземных мастеров-хищников, чего не допускали у себя Демидовы.

И сам Татищев сознавал, что без хороших учителей дела не наладишь. Своих рудознатцев и литейщиков не хватало, самые талантливые не шли на казенную службу: хозяева частных заводов – Демидовы, Строгановы, Турчаниновы, Осокины – платили лучше. А мастера-иноземцы, получая большое жалованье, отнюдь не спешили передавать знания и навыки русским. Да и на подкуп иноземцы податливы! Они подчас намеренно задерживали те или иные нововведения на казенных заводах, чаще всего по тайному сговору с Демидовыми. Их железо с маркой «Старый соболь» славилось по всей Европе. Одна Англия покупала его сотнями тысяч пудов. Казенное русское железо не выдерживало такой конкуренции.

Для Татищева не было тайной, что не только горное дело Урала и Сибири, но и судьба всей России попала в руки придворных интриганов-иноземцев, Бирона и его присных.

Малейший каприз всесильного временщика мог в любой час снова лишить Татищева и чинов, и положения в крае. Татищев прилагал все силы, чтобы сделать казенные заводы доходными. Лишь тогда удастся прибрать к рукам и подчинить своей власти Демидовых. А для этого требовалось многое. Прежде всего, найти богатое рудное месторождение и завладеть им раньше Демидовых. Требовался и приток новых средств в казенную промышленность Урала. Татищев рассчитывал, что немалые средства может дать Уралу гранильное дело. Дивные природные камни-самоцветы, отделанные вдохновенной рукой мастера-гранильщика, могут обогатить край, помочь его процветанию.

Татищев старался наладить гранильное дело русскими руками, близко не подпускал к нему иноземцев. Только со шведом Рефтом Татищев советовался в трудные минуты. Никто не смел влиять на свободный полет вдохновения русских умельцев по камню, подчинять их фантазию каким-либо иноземным шаблонам...

Крепкий табак, подаренный Берингом, уже начинал одурманивать голову. Татищева клонило ко сну. Кот забрался на генеральские колени, мурлыкал усыпляюще...

И вдруг сквозь завывания метели – колокольцы.

Ближе и ближе! Кто бы это в такую непогоду? Смолкли у самой избы... Фыранье лошадей. Голоса.

С канделябром в руке Татищев вышел в столовую.

– Кто там?

– Из Питербурху офицер.

– Проси.

Герасим пропустил в столовую молодого статного офицера.

– Да быть не может! – от удивления Татищев даже перекрестился. – Господи! Князь Дмитрий!..

4

Третьи сутки, как утихла буранная метель. Екатеринбургская крепость тонет в новых, причудливых сугробах, теряется в темноте.

В татищевской столовой на круглом столике горят свечи. Пламя то держится ровно, то начинает прыгать и помигивать, и тогда по боку свечи стекает и тут же застывает оплыв, а в горнице усиливается запах разогретого пчелиного воска.

На диване князь Дмитрий, гостящий у Татищева пятый день.

Василий Никитич Татищев, заложив руки за спину, шагает по комнате. Он в парике и мундире, но на ногах не ботфорты, а домашние туфли.

Приезд петербургского гостя взволновал горного начальника. Свежие вести о сыне, о друзьях! Письмо от секретаря Академии наук профессора Тредьяковского!..

Дни и ночи почти не расставался хозяин с гостем, а когда тот изнемогал от ночных бесед, хозяин маялся с самой нанавистной ночной собеседницей – бессонницей.

Татищев был несказанно рад, что молодой гость, сын давнишнего друга, адмирала петровского флота, так живо интересуется здешним краем. Всякий вечер, перебрав петербургские новости, разговор возвращался к Уралу.

Говорил, собственно, главным образом Татищев, а гость внимательно слушал.

Теперь, воочию увидев Урал, наслушавшись рассказов Татищева, молодой князь поверил, что самые сказочные, самые красочные небылицы об этом крае могут обернуться былью, да такой, что поспорят с любой фантастической сказкой.

Татищев рисовал князю удивительное будущее этого пока еще глухого лесного края, где человеческие законы пока бессильны перед законами суровой природы, где голоса правды и справедливости слабее жестокой силы зла, где жадность и корысть открыто становятся поперек пути добру и чести.

Но суровость здешних стихий кует характеры. Она в известной мере даже уравнивает людей. В зимний буран люди, застигнутые стихией, каких бы званий и рангов они ни были, лелеют одну мысль: как уберечь тепло жизни, сохранить тепло собственного тела под рваным ли зипуном или под медвежьим тулупом.

Жестокость природы делает людей цепкими, осмотрительными. Скупы ее житейские блага, редки улыбки. Зато как ценят их здесь!

Те, кто укорачивает свой век в шахтах, трогательно любят каждый проблеск здешнего солнца, умеют сравнить в грустной песне звезды небесные с игрой самоцветных камней. Души этих людей суровы, глаза бесстрашны: чем еще напугаешь уральского рудокопа? Чем ему пригрозишь?

Те же, кто угнетает бесправную людскую жизнь, боятся здесь темных углов, крестятся перед каждой дорогой, перед буреломом и пнем, боятся собственной тени, отражения в зеркале.

Гонимые здесь не стонут. Скрежеща зубами, накапливают годами тайный огонь мстительной злобы. Непосильные горести смывают не слезами, а соленым потом. Они твердо верят, что настанет час, когда здешний лесной закон отдаст им во власть обидчика. Верят, что за надругательство над их душами и телом расплата будет беспощадной: бултыхнется истязатель в глубину лесного озерка-омута, и последней памятью о нем разойдутся круги по черной воде, подернутой зеленоватой ряской...

Да, в этом крае жизнь и смерть, радость и страдание ступают одинаковой походкой, с развальцем; все глаза хмуро ощупывают собеседника взглядом исподлобья. Людской кровью политы не одни кожаные плети надсмотрщиков, но и ножи мстителей. Здесь порой трудно отделить честь от бесчестья... Словом, многое понял князь Дмитрий из рассказов хозяина горного края. Начинало ему казаться, что человеческие характеры, выкованные под здешним молотом страданий и борьбы, дадут когда-нибудь поколения подлинных богатырей, о которых сам буранный ветер споет еще не слыханные доселе былины!

Татищев остановился у стола, заговорил твердо и непривычно громко:

– Взял я, князь, на свои старческие плечи бремя заботы о казенных заводах. Обещал императрице их наладить и законность во всем крае утвердить, узду наложить на заводчиков, кои не хотят отучиться от пакостного уральских недр расхищения, не отдавая положенную по закону часть барышей в казну.

Князь понимающе кивнул. Татищев продолжал:

– Второй раз я здесь. Оба обещания на этот раз выполню, несмотря на все помехи, чинимые здесь и в Петербурге. Слава богу, жить в ладу с природой научился, от треска сучка не вздрагиваю. Работный люд мне верит и немало тайн мне открыл. К послушанию людей надобно приводить справедливостью. Сызмальства не любил жестокости к людям. Матушка моя учила меня быть ласковым ко всем. А царь Петр приучил к требовательности суровой, до жестокости во всяком большом деле. Так обучил, что губы от прижима к зубам стали у меня тонкими.

Молод ты, князь Дмитрий, но вижу, что, наглядевшись на теперешние дела в столице, и ты понял, елико тяжко возвеличивать родное русское достоинство перед теми, в чьих руках очутилась ныне честь Российской империи. Чай, понял, что любая заморская вонь нашим столичным вельможным лизоблюдам ароматными духами кажется, а от запаха насущного хлеба они носы затыкают кружевными платочками.

Покажет им Василий Татищев трудом уральского народа, что может Россия прожить уральским железом и медью, заперев ворота для металла иноземного.

Весной хочу по-новому взяться славу Каменного пояса утверждать. Задумал еще тогда, когда насильно и несправедливо оторвали меня от горного дела. Многими бессонными ночами обдумывал. Теперь вот решил за дело браться, никого не спросясь. Ведь валил же я в этом месте леса для завода, тоже никого о сем не спрашивая? И видишь, прав оказался!

Сейчас хочу перво-наперво культуру камня ввести.

Последние слова Татищев высказал каким-то особенным голосом, будто говорил о самом близком и сокровенном...

– Разумеешь, князь Дмитрий, что за смысл в сии слова влагаю? Об уральских самоцветах веду речь. Все драгоценные камни, известные миру, есть в уральской земле. Наличествуют в ней и такие, о коих еще нигде на свете понятия не имеют. Надо только искать. В этом мне помогут здешние горщики, а гранильщики наши оживят каменья русской искрой народного вдохновения.

Не видал ты еще лиц уральских горщиков! Подчас истинным вдохновением пылают. Что за сила колдовская у них сквозь покров земной самоцветы угадывать? Жаль, что сейчас зима, не могу тебе эту колдовскую силу на деле показать. С ними, князь Дмитрий, я еще и золото в этих горах сыщу, свое уральское золото, чтобы кичливая Европа от зависти зубами заскрипела. Сколько раз за границей мне приходилось слышать обидные слова, будто у России нет золота. А вот есть!

Татищев показал на ладони несколько тяжелых камешков с прожилками кварца.

– Минералы эти, князь, всегда в горах золоту сопутствуют. Будет и у России свое золото. И найдут его именно у нас, в крае Каменного пояса... Трудностей предвижу много. Невесело запоют мои помощники на казенных заводах. Жестоко стану вышибать из них леность, от подкупов отучать. Примусь за иноземцев. Заставлю их делом русский хлебушек отрабатывать, по-настоящему рудознатцев моих обучать. Наш мужик обученный быстро иноземцев за пояс заткнет.

– А если, Василий Никитич, твои немцы подчиниться не захотят?

– Не захотят подчиниться? Сгоню из края, пешком заставлю в свою Саксонию шагать... Немцы уже многое познали про земные тайны Урала. Знают, что нет счета его рудным кладовым. Знают – и молчат. Воруют исподтишка у меня под носом. Найдут горщики новый самоцвет, а немцы постараются его достоинства умалить. Сыскал Кожевников изумруд – охаяли иноземцы и ценность его, и цвет, а он под стать индийским оказался. Они приехали сюда учить, а не учат. Онемечивают край. В крепости у нас даже чистой русской речи без немецких слов не услышишь. Я настрого приказал по-русски говорить и крепость нашу Катерининском называть.

Немцы мой замысел уже чуют. Поняли, что не испугаюсь кое-кому и по загривку дать. Заскулят небось, как щенята. Начнут в Петербург доносы слать, а я с доносчиками намерен по-демидовски поступать. Был человек и потерялся... Не то заблудился, не то звери съели... Спорить намерен до победы или до смерти.

Генерал ушел в опочивальню за трубкой, раскурил ее от свечи.

– Вчерась ты, князь Дмитрий, меня про Демидовых расспрашивал. На Урале это сила самая могучая, но сила беззаконная и темная. Настоящую жизнь рудного Урала тульский кузнец Никита Демидов разбудил. Не объявись они здесь, ковыряли бы наши мастаки руду на казенных заводах и наплавили бы железа на несколько крыш. Демидовы Урал для России открыли, Петру помогли флот создать, войско преобразовать, врагов разбить. Демидовы – тульская щука, пущенная Петром, чтобы на Урале карась не дремал. Вот я чуть было в караси и не попал, да все ж не по зубам тульской щуке оказался.

Сановная столица считает их моими врагами. Не скрою, мне они враги, но достойные. С ними не зазорно мериться силой, не зазорно у них и учиться. Почему эти недюжинные умники стали моими врагами? Потому, что хотят жить без государственного закона. Мешают мне эти законы защищать. А служим-то мы одному делу: возвеличению края. Различие наше самое пустяшное: они воры, а я с ними в компании воровать у государства не согласен. Врагом Татищева почитают за то, что он давно их козырные карты подглядел и игру распознал.

Крепко осерчал на них, когда меня из края убрали. Прошла эта обида. Хотел бы увидеть их своими друзьями, законопослушными преобразователями уральского края. Выучка у меня петровская, умею ценить и заслуги врагов. Повторяю: я и Демидов служим государству каждый по-своему. Не будь Демидовых на Урале, не было бы здесь ни меня, ни даже моего Катерининска. В чем скрыта тайна их удач? В том, что на своих заводах все ладят русскими руками, не допускают иноземцев, до всего доходят своим разумом.

Царь Петр отдал край Никите Демидову, но осилил Урал не он, а сын Акинфий. Он для края величавее отца оказался. Отец подкупал и кланялся. Сын тяжело работает и крупно ворует.

Татищев вновь от свечи раскурил погасшую трубку и продолжал:

– Живут Демидовы по-царски, пышнее иных столичных сановников. Меня бы озолотили, да в моем мундире велю шить мельче и теснее карманы...

Чем создано богатство Демидовых? Жестоким трудом подневольного люда. Но этот люд скоро по всей Руси прослывет «уральцами» за стойкость против любых напастей. Может, сами того не хотя, Демидовы не одно железо, но и новую породу людей отковали. Работный люд Демидовых ненавидит люто, клянет каторгу демидовскую. Но достаточно царскому закону задеть права Демидовых, как ненавидящий их здешний народ встает на защиту своих хозяев-угнетателей. Не потому, что ему жаль Демидовых, а потому, что он обучен Демидовым любить потом политую землю. Демидовские люди любят уральскую землю. Она им убежище. Даже каторга заводчика подчас им милей того, что несет царский закон. Ведь от него-то родные места люди на Руси покинули.

Чтобы понять силу Демидовых, надо хоть издали глянуть на Невьянск с его каменной башней, на Тагил с его длинной плотиной, на ревдинские хоромы и Шайтанский завод. Такую силу можно только умом и терпением обратать. Криком и стуком никого тут не испугаешь. Лучшие рудные богатства, ведомые на Урале, у них в руках, и нет силы, чтобы отнять у них эти беззаконно взятые богатства. Демидовы сегодня – самая страшная, самая легендарная быль Урала. И до заключительных страниц этой были еще далеко!

Поэтому и нужно казенному Уралу сперва догнать демидовский, научиться соперничать с ним, а тогда уж и положить узду на непокорных заводчиков.

Нужно время! Нужен поиск рудных богатств! Надо делать открытия, прибирать богатства к рукам раньше дошлых демидовских приказчиков. Поэтому и заставлю немцев обучать наших искателей не так, как до сей поры обучали!

Дымя трубкой, Татищев все еще ходил по горнице. Тихо поскрипывали половицы. Одна из свечей догорела и стала гаснуть.

Князь Дмитрий поднялся с дивана и плотно прикрыл дверь из столовой в кухню.

– Позвольте от души поблагодарить вас, Василий Никитич, за доверие ко мне. До сей поры вы не торопили меня изложить главную тайную причину моего приезда, важную для всего государства. Теперь же, доверенностью осчастливленный, хотел бы открыть вам сию цель.

– Ежели есть на то право, говори.

– Прибыл во вверенный вам край из Царского Села по желанию его невольной узницы.

– Неужли не позабыла меня царевна Елизавета Петровна?

– Она вас помнит и почитает верным соратником ее великого отца.

– Царевна Елизавета! В последний раз, почитай, за год перед тем, как на Пояс податься, навещал ее. Велела обучать ее стрельбе из пистолета. Верный у нее глаз, да и рука для стрельбы крепкая. Многим в отца уродилась. Сейчас чем время коротает? Кто дружбу с ней водит? Ты возле нее?

– Да.

– А она изволит пребывать все такой же быстрой и ловкой? Также радует друзей своих беззаботным смехом?

– Редко ей теперь смеяться приходится.

– Понимаю. Одиноко ей в Царском Селе. Тесно там дочери Петровой, а в столице ныне небезопасно. Времена недобрые! Долго ли до беды, если игралищем придворных партий станет и нынешним немцам поперек пути окажется.

– После моего отбытия собирались в Курганиху волков травить.

– Понимаю. От скуки это. А ведь иная дорога ей предначертана.

– Какая дорога, ваше превосходительство?

– К родительскому престолу. Вот ее истинное место, а не в Курганихе на волчьей травле.

Татищев и гость пристально посмотрели друг на друга.

– Про тайное обещал сказать, а сам молчишь? Сам сказал, что доверие ко мне питаешь.

– Верные друзья царевны, доктор Лесток, камер-юнкер Воронцов и посланник Де ла Шатерди и еще многие другие, замыслили...

– О чем? – нетерпеливо спросил Татищев.

– Смести Бироново тиранство вместе с его царственной покровительницей. Замыслили возвести на престол царевну Елизавету Петровну. Если понадобится, даже против ее собственной воли.

– Вот, стало быть, зачем вам Татищев понадобился!

– Ежели помощь ваша и будет нужна, то только при неудаче, если задуманное не сможет осуществиться. Упредила нас царевна, что ежели замысел неуспешен окажется и императрицей она не станет, то с земли русской за границу не укроется, а будет искать пристанища у вас на Каменном поясе, как тысячи прочих русских людей, обиженных, недовольных и непокорных. Царствование Анны Иоанновны несчастно для России. Разгул курляндского временщика дорого стоит государству.

– Так вот почему меня про Каменный пояс пытал? Ну что ж! Царевне пора быть императрицей. Пора по России погулять чистому ветру и выдуть с ее просторов дух Курляндского конюха. Как знать, может, в царевне отцовская воля воскреснет. Тогда сызнова сыщутся люди, способные под скипетром Елизаветы Петровны славу отцовской эпохи возродить.

– Стало быть, вы, ваше превосходительство?..

– С вами. За тысячи верст буду мысленно с вами в тот светлый час. И ежели, не приведи господь, случится какая беда, немедля везите сюда царевну. Так ото всех укрою, что вовек никто тропы не сыщет.

– Благодарю вас.

– Не благодари. Для Василия Татищева дочь Петра на престоле России – последняя заветная мечта. Хочу дожить до той минуты, живыми глазами все это увидеть. Смотрите, не сробейте: позора дочери и покойный царь не стерпит, всех вас со света сживет. Главное: дочь царя с именем первого христова апостола должна взойти на престол российский только русской отвагой и смелостью!

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Над Невьянским заводом, главным уральским гнездом Демидовых, прочно свитом за тридцать три года на берегах Нейвы, полная февральская луна блестела огромным серебряным рублевиком. Ночь выдалась морозная.

От семи дозорных башен на снежных холмах-сугробах вытянулись, изогнувшись, полосы четких синих теней. Легкий ветерок расстилал по сугробам рваные холсты сыпучей поземки.

Самая длинная полоса тени пала на снега от плотинной каменной Наклонной башни. Перекинулась эта тень через гребень стены на плотину, перекрыла откосы насыпи и уползла дальше, на белизну снежных просторов пруда. Высота Наклонной башни – двадцать семь сажен, а тень ее на лунных снегах без малого вдвое длиннее.

Для душевного покоя Акинфия Никитича Демидова, по его воле, каменная башня Невьянска выстроена схоже с башнями Московского Кремля. С наклоном излажена она оттого, что в Петербурге довелось всесильному заводчику наслышаться, будто на италийской земле, в городе Пизе, стоит для устрашения народа башня, готовая упасть.

Наклон невьянской башни – на юго-запад, в сторону пруда, и в сознании невьянцев крепко угнездилась тревожная мысль, что при падении она обязательно разворотит плотину пруда, выпустит из нею запруженную воду, и тогда неистовый вал смоет с лица земли все живое на десятки верст.

Два года возводили башню, поднимали ее в высоту. Немало рабочего люда померло на ее стройке. Башню по московскому образцу строил иноземный зодчий. Для кладки обжигали особый по величине и весу подпятный кирпич. Кладку стен вязали железными прутьями и полосами. Косяки дверей и окон отливали из чугуна. Выводили башню в строгом секрете за высокими заплотами. Народ и близко не подпускали. Выложили под башней просторные подземелья, соединили потайным ходом с подземельем хозяйского дворца. А еще из башенного подземелья прорыли тайный лаз к пруду, перекрыли шлюзовой перемычкой... Откроешь перемычку – хлынет вода прямо в подземелье.

Первые десять сажен над землей башня четырехугольная и гладкая. Эта часть по-каменщицки зовется четвериком. Выше три яруса восьмигранных, или восьмерика, один над другим. У каждого яруса свой карниз и открытая ходовая галерея с чугунными перилами-решетками. Грани ярусов украшены колонками, двери и окна – наличниками. Золоченая крыша сведена на конус и увенчана шпилем, на котором прилажена ветренница под чугунным шаром с раззолоченными иглами.

Во втором ярусе башни устроены часы с голландскими курантами, белые круги мраморных циферблатов глядят на все четыре стороны. Куранты вызванивали четверти и получасья, а после каждого часа играли музыку...

Нарушая звенящую тишину лунной ночи, совсем близко от жилья выли волки.

На башне колокол вызванивал одиннадцатый час, и едва только смолк последний удар, как куранты заиграли мелодию менуэта. Мелодия ласковая и нежная, хотя не совсем чиста по тональности: знать, небрежно иноземцы отлили колокола курантов.

Отыграли куранты положенные минуты, и опять тревожили зимнюю тишину только волчьи песни.

Невьянск спал.

Спал в лунном свете старейший в крае завод Демидовых, оцепленный со всех сторон грудами слободских изб и сараев, переметенных сугробными снегами...

В самом нижнем окне башенного четверика от тусклого света искрится налет инея на промерзшей слюде. Едва приметное желтое пятно легло от окна на гребень сугроба, наметенного у стены.

В горнице башенного старшины сводчатый потолок весь в узорах древнерусского орнамента. Теплилась лампада перед образом Стефана Великопермского в литом из чугуна киоте. Свет от лампады не велик, но достаточен, чтобы заменить темень полумраком.

Заставлена горница литыми из чугуна гробами. На одном из них, возле стола, налажена постель. Поверх чугунной крышки постланы доски, а на них раскинут волчий тулуп. Занимал это ложе старшина башни, беглый стрелец Савва, родом из Мурома. Он не спал, а лишь смежил веки в дремоте. Изредка поглядывал из-под кустистых бровей на огонек лампады и зыбкие тени на сводах.

Его старческому бдению вверен невьянским хозяином догляд за Наклонной башней. За особую верность поручил ему Акинфий Никитич стеречь все башенные тайны. Савва осведомлен обо всем, что сотворено Демидовыми в уральском крае.

Наблюдал он в оба глаза и за стройкой башни, помнит, как ложилась в кладку каждая кирпичина, весившая по двадцать фунтов. Не позабыл, как выводились своды подземелий и переходов. Знал, где по каплям сочится из трещин влага. Наизусть помнил в башне любую крысиную нору. Мог в темноте, на ощупь пройти из башенных подземелий в подземелья хозяйского дворца. Не раз доглядывал за каменщиками и своими глазами видел, как хозяева, хороня концы, вмуровывали в стену подземелья изобличенных жалобщиков и доносчиков, замученных на пытках. Савве была ведома и главная тайна башни: он знал, как надо разом отворить разбухшие от сырости дубовые пластины шлюза, чтобы водой из пруда залить все подземелья башни и дворца.

Как вчерашний день, помнит Савва стройку башни. Выжившие на ней каменщики, работники и сам иноземный зодчий в благодарность за труды награждены хозяином по-демидовски: этих людей цепями приковали к тачкам и тайком сгноили в рудниках Урала и Колывани.

Савва понимал: не будь под башней тайных подземелий, хозяин не пожалел бы золота умелым строителям. Но люди, осведомленные о подземельях, были опасны хозяину. Языки у них – не на привязи, могут, совсем невзначай, проговориться о тайном устройстве башни: потому вместо золота строители, все до единого, получили наградой медленную смерть.

На крутом веретене свита суровая нитка Саввиной судьбы. Тридцать пять лет назад, еще в Туле, заплелась она в один клубок с судьбой демидовского рода. Савва на стрелецкой службе бунтовал в Москве, держась за князя Хованского. Царевна София примяла бунт. Савве посчастливилось уйти от петли, укрывшись в копоти демидовской кузницы. Силы работной в ту пору в Савве было много, а Демидовы не чурались виноватых рук, если они были сноровисты и сильны.

Вместе с Акинфием Демидовым Савва отправился на Пояс как раз в те годы, когда здешний никудышный казенный завод, называвшийся Федьковским, перелаживали на демидовский уклад в нынешний Невьянский. Ходил тогда Савва правой пристяжной у коренного приказчика Мосолова. Правил Савва стройкой новой плотины, запруживая полноводную Нейву, чтобы в котловине гор на месте непроходимых топей разлился заводский пруд. В полторы версты длиной выкатали для этого плотину, замаривая людей трудом и голодом. От всяких болезней мерли люди, бутившие камень и вбивавшие сваи; мерли, заедаемые гнусом и комарьем, падали под ударами плетей, но новый пруд для обжимных молотов и домен получился на славу.

Гибли люди сотнями, тонули в болотной жиже, обретали сырую могилу без отпевания и погребения. Богатыри строили плотину, но и богатырской силы хватало ненадолго. Не бывать Невьянску, кабы не эти беглые богатыри, покидавшие Русь из-за спора о вере. Не бывать Невьянску, кабы сын Никиты Демидова Акинфий не имел верных приказчиков вроде Мосолова и Саввы, у кого вместо сердца – камень, вместо души – звериная злоба, вместо доброго слова – матерное.

Запрудили Нейву. Обуздали ее. Савва стал приказчиком Невьянска. Это он придумал и завел Ялупанов остров в трясинах. Там в «годовых избах» простых, российских людей обращали в людей демидовских: беглого крестьянина, солдата или мастерового держали на острове до тех пор, пока он не зарастал до звериного обличья бородой и волосами. В таком неузнаваемом виде человек и становился пригодным для невьянских рудников.

Жестокостью над подневольными людьми Савва каменил в себе человеческие чувства. Это по его сметке работа на демидовских заводах и рудниках стала каторгой. Своими выдумками Савва затыкал за пояс даже Мосолова. Угождая хозяину, Савва не думал ни о собственной душе, ни о старости, а она, подкравшись исподволь, вдруг стала подвергать его окаменевшее сердце неожиданным испытаниям.

Сначала завелся страх перед темнотой. Савва стал бояться темных углов, озирался, ожидая нож в спину. Познал лютую муку ночной бессонницы. Будто сквозь стену явственно слышал людские проклятия и стоны. Дальше пошло хуже: стал размякать от зрелища пыток и мучительства. Другой раз слезу из глаз вышибало.

Акинфий первый приметил эти признаки старости у Саввы. Уверенный в его собачьей преданности, хозяин послал уставшего от жизни стрельца на покой, сделал старшиной башни.

Пятый год блюдет он ее тайну. Никакая пытка не заставит его рассказать правду о том, чему стал свидетелем за тридцать три года невьянской службы у Демидовых.

Сквозь дремоту Савва слышал и одиннадцатичасовый колокол, и игру курантов. Старик поднялся со своего ложа, нащупал под столом железный фонарь, затеплил в нем свечку. Разгоревшись, она сильнее осветила горницу и самого Савву.

Высокий. Худой. Сгорбленный. Косая сажень обвислых плеч. Ржавая седина бороды. Некогда пышная копна волос давно вылезла: остались редкие пряди над ушами да на затылке. Восковая желтизна морщинистого лица. Узловатые вены высохших рук.

Надев волчий тулуп, Савва несколько раз толкнул окованную железом, примороженную стужей дверь. Она поддалась, когда он с силой навалился плечом. Визгливо заскрипели петли, дверь отворилась в студеную темноту.

– Благослови осподи!

Старик осветил фонарем крутую лестницу вверх, стал медленно подниматься по ступенькам, прислушиваясь к вздохам часового маятника. Они все ближе, слышней. Вот и второй башенный ярус. Тут, внутри, светло от луны: она заглядывает в окна сквозь ажур чугунных решеток, устилает пол теневым кружевом.

Привычным взглядом окинул Савва внутренние стены и сводчатые потолки восьмерика. Все давно знакомо. Механизм часов на толстых чугунных балках. Как раз над головой старика, на цепях, надетых на крюки, вмурованные в потолок, повис большой колокол. Возле часового механизма прилажен на полом медном валу удлиненный барабан. Он соединен с часами сложной передачей из медных шестерен. Напротив барабана, у окон, развешаны рядами колокола, разные по тону и размерам. Утыканный шипами барабан неприметно вращается. В положенное время его шипы задевают клавиатуру из медных угольников. От тех натянуты просмоленные веревки к колоколам. Шип отклоняет угольник вниз, оттягивая язык и молоток колокола. Всякий звонит своим тоном, отбивая четверти и получасья. После каждого вызвона большого колокола вступают куранты. Барабан позволяет играть два мотива: менуэт и бравурный марш. Особым рычагом можно менять одну мелодию на другую.

От мороза все колокола поседели. Блестками сверкал на них в лунном свете иней. Савва посветил фонарем в колодец, где раскачивался маятник и висели на толстых канатах многопудовые гири: две – для часов, а третья – для пролома шлюзового люка, если при крайней надобности заест... При каждом обходе Савва заглядывает в этот колодец и каждый раз испытывает страх... Проклятая служба! Но хозяйского наказа не ослушаешься. Всегда перед полуночью старик обходит башню, поднимается до самого верхнего яруса, проверяет, не спит ли дозорный на последней обходной галерее.

Неторопливыми шагами с лестницы на лестницу Савва поднялся туда, уже тяжело дыша. Двадцать семь сажен!

В полосе лунного света, укутавшись с головой в тулуп, дремал у стены дозорный. Савва пнул его в бок.

– Спишь, ирод? В дозоре спишь?

Дозорный проворно вскочил при виде злого старческого лица, виновато залепетал:

– Поостыл малость. На дрему склонило. Страсть, как студено седни.

Заслонив фонарь от ночного ветра, Савва вышел на галерею. Далеко в такую светлую ночь видать с башни! На много верст вырублены дремучие леса. Из усторожливости! Особенно далеко утянулись порубки вдоль дорог в города Верхотурье и Екатеринбург, ибо по этим дорогам чаще всего и скакали нежелательные хозяину гости: воеводы, чиновники и всяческие столичные посланцы.

Правда, в самые последние годы дозорные все реже и реже углядывали на этих дорогах непрошеных приезжих. Савве уж давненько не приходилось переводить куранты с минорного менуэта на мажорный военный марш. А ведь раньше такие тревоги случались раза по три на неделе. Гости, слушая музыку марша, думали, что таков здесь ритуал почетной встречи, а на заводе всякий знал, что делать или куда прятаться, чтобы не означить своего существования у Демидова перед теми, кому про то знать не полагалось.

Обходя галерею, Савва видел голую березовую рощу в парке около хозяйского каменного дворца, домны, слободские избы.

Кругом – сияющие снега в ободе дальних лесов.

Невьянские снега переливались красными, золотыми, серебряными и синими алмазными вспышками. На снегу – торные, едва приметные тропы и дороги. Во всех направлениях пересекает их путаная, сверху невидимая паутина волчьих, заячьих и людских следов.

Ничего тревожного не приметил Савва. Людской жизни на этих снежных просторах будто и не бывало. Зато целые стаи волков открыто маячили на серебристой парче невьянского пруда.

Теперь-то это голодное зверье уж не так близко подходит к заводу, а бывало, что волки выли прямо под заводскими стенами и под окнами хозяйских хором. Со старых деревянных башен палили по волкам из пушек. Старик Никита волчьего воя не терпел. Велит растворить ворота, выходит в поле и давай крушить волков железным прутом. Ведь один на один эдак-то выходил, а то псов-волкодавов с собой брал.

Акинфий Никитич волчьего воя не боялся. Да ему и не слышно за толстыми стенами каменного дворца. Нынешний хозяин Невьянска, не в пример покойному родителю, не любил открытых встреч с враждебным зверьем. Впрочем, не любил таких встреч и с врагом-человеком. Приучился наносить удар в спину, не глядя в глаза убиваемым.

Обойдя ярус раза четыре, Савва почувствовал холод: не покрыта голова. У двери старик поднес кулак к лицу дозорного:

– Мотри, тверской боров, в оба зырь! Ежели потянет ко сну – о косяк тюкнись лбом для пробудки. Хуже будет, коли повелю плетью от сонливости отучивать.

Старик опять взял фонарь и стал спускаться по лестнице, крестя перед собой темноту...

В своей горнице, пропахшей квашеной капустой, Савва погрел руки на чугунных плитках хорошо истопленной печки. Стало клонить ко сну, хотел лечь на тулуп, да прислушался к гулу из подземелья. Возле киота нагнулся и открыл слуховой люк. Поют! Кандальники, чеканившие в башенном подземелье серебряные рубли, пели хором тягучую старинную песню. Выводили напев дружно. Пели от тоски по живому свету, от бессонницы, потеряв счет времени.

В Саввину горницу наползла из открытого люка затхлая, смрадная сырость.

Третий год в подземелье чеканил Акинфий Никитич серебряные рубли из своего колыванского металла. Лишь когда кто-либо из чеканщиков отдавал богу душу, остывший труп выносили ночной порой на чистый воздух, по которому так тосковали живые. Обернутое рогожей тело зарывали на погосте, забывая поставить крест, но никогда не забывая заменить умершего рабочего живым.

Демидову нужны рубли! Сколько ни чекань, все никак не насыплешь доверху пустые дырявые карманы петербургских придворных, от кого зависят царицыны милости...

Чеканили рубли под башней, в ивовых коробах прятали в тайниках дворца, а то и в чугунных гробах. Кому в голову взбредет, что Демидов хранит в гробах свое серебро!

Савва любил засыпать с открытым люком под песни кандальников. А вот сегодня не спится. Нынче заглядывала в башню Сусанна Захаровна, хозяйская полюбовница из московских купчих. Приходила полюбоваться сверху снегами под солнышком. Только какая-то хмурая была, тревожная. Ее греховная красота не оставляла равнодушным и Савву. Старик знал, что нашел ее Акинфий Никитич в Москве. Была замужем, и Демидов увлек ее супруга небывалыми посулами насчет торговли в Невьянске. Купец позарился на прибыльное дело с мягкой рухлядью и долго уговаривать себя не заставил. Не кому иному, как Савве, Акинфий наказал побыстрее и ловчее сделать Сусанну вдовицей. Савва подготовил ухорезов с Ялупанова острова. Подкараулили купеческий обоз возле Чусовой. Купец в свалке без головы остался, а ямщик, демидовский человек, примчал перепуганную насмерть купчиху прямо во дворец Демидова. Тот довольно быстро сумел утешить красавицу...

За годы Сусанна приобыкла к Невьянску, почувствовала себя хозяйкой, только что не венчанной по закону. Помыкала хозяином, вертела им, как хотела. Но от чужого взгляда ее берегли, дальше заводских ворот не пускали. Тоже, стало быть, демидовской сделалась, хотя волосами не обрастала и звериного вида не обрела. Но московские родственники давно поминки по ней сотворили, узнав, что, мол, преставилась на глухой дороге вместе с муженьком, погибнув от разбойной руки.

Лежал Савва, размышляя о странной тревоге на лице Сусанны. Не мог понять, отчего бы она. Про все демидовское Савва помнил всегда, обо всем ихнем печалился, пособить старался... Известное дело: топором без топорища лесины не срубишь...

2

Демидовский дворец в Невьянске невдалеке от Наклонной башни. Подступал к огромному двухэтажному зданию густой парк, обнесенный каменной оградой с чугунными решетками вроде тех, какие заказывали демидовским литейщикам петербургские вельможи для столичных дворцов.

Просторна анфилада парадных дворцовых покоев и залов. Строили дворец четверть века назад, после того как деревянные хоромы дважды горели. Дворец ставили по чертежам иноземного архитектора, прибывшего из Петербурга. Личным доглядом Акинфий проверял все мелочи в этой каменной громаде, памятуя совет отца, что Демидовым подобает строиться не на один век.

Мрачен фасад, обращенный к заводу. Зато в парк дворец выходит нарядным фасадом с лепными орнаментами, колоннами, балконами и крыльцами.

Лиственный парк возник на месте первоначальной уральской тайги. Хозяева сразу начали наводить в этом лесу новые порядки, расчищать участок от бурелома. Акинфий унаследовал от матери любовь к липам и березам. Сотни вековых, матерых хвойных лесин были вырублены. Пни с корнями выжжены, и на местах порубок насажены березки и липы, кусты акации и сирени, привезенные с родной тульской земли.

Тоскуя по матери и скучая по жене (отец не дозволил взять ее на Каменный пояс), Акинфий заботливо пестовал вновь насаженные березовые и липовые рощи. Молодой человек, привязанный к матери и жене, очутился здесь в первобытных условиях. Первобытной была не только природа, не только лесные звери, но и люди, с которыми сразу пришлось столкнуться. И Акинфий быстро понял, что здесь надобен особый склад характера. Пришлось кулаком вдалбливать спившемуся царскому подьячему, что завод и рудные месторождения поступают к новому хозяину и что отныне его чиновничья спесь должна стушеваться перед властью демидовского рода.

И жестокость рано свила гнездо в этой заранее уготованной к тому душе. Ее питала ранняя озлобленность от нерадостной жизни с колыбели, тяжкий для мальчика труд у кузнечного горна. Но была в Акинфии и природная ласковость, долго боровшаяся с жестокостью жизни и борьбы. Случалось ему испытывать приступы тоски, страха перед звериными повадками в здешнем быту, случалось искать душевного покоя в шелесте молодых насаженных березок.

Тоскуя по жене, забывался с другими женщинами, напоследок с Сусанной. От покорной жены начал уже отвыкать, и наконец нежданно дошла до него весть о ее смерти. С тех пор стал еще больше дорожить Сусанной.

За тридцать три года березовые и липовые рощи разрослись, окружив дворец живыми черно-белыми колоннами.

В эту зимнюю ночь они стояли омертвелые среди снегов, все в плюше инея. От этого ветви их казались ломкими, ледяными. Сугробы под ними застелены замысловатой вязью узорчатых теней. Тени от лип и берез легли и на фасад дома, на стены и колонны, словно глубокие трещины. Промерзшие стекла в окнах мороз расписал узорами фантастического аканта.

В дальнем крыле дворца, куда близко подступали березы, горит свет в трех окнах второго этажа, не задернутых шторами. Это опочивальня Сусанны.

По огромному дому разносится собачий вой, слышимый даже наруже, в парке: это в двух комнатах нижнего этажа из-за морозов поместили лучших хозяйских борзых с псарного двора.

За четверть века хозяева сказочно обставили свой дворец. Убранство его привезено из-за границы или создано лучшими русскими мастерами-умельцами. Хрусталь и мрамор, яшма и малахит, бронза и красное дерево, ковры, парча, шелк – все эти красоты и ценности щедро декорировали все покои и залы дворца. Нагромождение этих красот доходило до безвкусицы, несмотря на баснословную ценность и прелесть этих гарнитуров и декора.

Всю роскошь демидовского дома добыли хозяевам из уральской земли, под свист плетей, подневольные трудовые руки. Из мира, где замерзший воробей привлекает больше внимания, чем человеческий труп, гость, входивший с завода во дворец, попадал в мир легендарного великолепия. Вместо нищеты, ругани, побоев и стонов здесь царили негромкие женские голоса, тихие шепоты великолепных часов, перезвоны хрусталя и поскрипывание лакированных половиц.

И уж самому Акинфию Демидову порой не верилось, что лежал он некогда, забытый в люльке, пока мать хлопотала по хозяйству, предоставляя ему собственным теплом высушивать мокро на убогих пеленках; что в молодости его спину калила стужа, пока лицо и грудь заливал пот от жара пылающего горна. Теперь же, в невьянском дворце, десятки слуг предупреждали каждое желание, оберегали хозяина от малейшего неудобства.

* * *

Надрывный вой борзых разносился по всему дворцу. Он нагонял тоску на обитательниц красной комнаты, самой близкой к тем двум, что были отведены для обогрева демидовских борзых от зимней стужи.

Челядь называла комнату борзых «барской», а красную комнату «сучьей». Жили в ней девушки, предназначенные для любовных утех хозяйских гостей.

Кресло, обитое синим бархатом, стояло в комнате у самых дверей. Развалившись в нем, спала доглядчица за девушками, старуха Маремьяна – толстогубая, крючконосая, заплывшая жиром, одетая в бархатный бурнус с кружевами. Спала с разинутым ртом, укутав голову шалью. Из-за одышки она всегда засыпала сидя.

Печи истоплены жарко. Духота, насыщенная пряными запахами. Огонек лампады перед иконой. На чугунном столике с мраморной доской горят несколько свечей в канделябре, освещают лежащую на диване курносую пригожую Машку. В кресле рядом – дебелая, русоволосая Танька с вязаньем в руках, а рядом на ковре примостилась молодая синеглазая монашка. Неделю назад ее поймали верховые дозорные на екатеринбургской дороге. Монашку уже дважды жестоко били, требуя открыть свое имя и назвать обитель, откуда сбежала. Очутилась она в руках демидовских дозорных случайно: не захотела обойти Невьянск окольной дорогой, брести по лесным сугробам...

Вдоль стены пять кроватей в ряд. На одной из них спит сенная девушка Настенька.

Громко зевнув, Машка потянулась, хрустнула пальцами, сказала капризно:

– Кваску бы студеного! Жарища у нас, что в бане.

Танька искоса глянула на Машку:

– Пар костей не ломит. Жарко – разболокись. От кваса на тебя икота нападает.

– И то правда... Слышь, Тань, как воют, окаянные?

– Не глухая.

– Ведь опять соснуть ладом не дадут. Уж не к покойнику ли в доме?

– Типун тебе на язык. Не каркай на ночь глядя! – Танька перекрестилась. – Право слово, Машка, завсегда ты будто ворона.

– А скажешь, не угадываю я загодя покойников?

– Потому и помолчи.

– Ладно. Боишься покойников?

– Помолчи. Отвернись к стене – разом заснешь.

– А мне спать-то и неохота. Лучше на огоньки глядеть. Девчонкой еще огоньки пуще всего любила. Особенно в костре-теплинке. Искорки летят, головешки потрескивают, а ты глядишь и о своем раздумываешь. Стану на свечки глядеть, все – огоньки живые.

Безразлично слушая разговор новых товарок, монашка вдруг спросила:

– Пошто это у вас псов в барских покоях держат?

– От стужи берегут. Дорогие. Иные бабьим молоком выкормлены.

– Господи!

– А ты, Машка, – строго сказала Танька, – не торопись сор из избы выносить.

– Обет молчания не давала. Пусть люди знают, – громко и зло произнесла Машка. – Вон у христовой невесты даже рот распахнулся, до того порядкам нашим дивится. Думает, сбрехнула я попусту. А вот и расскажу ей, как у нас щенят борзых женской грудью вспоили.

– Замолчала бы, Машка!

– Отвяжись, Танька! Не стану молчать. Слушай, смиренница божья: ощенилась у нас, стало быть, сука да от родов и издохла. А хозяин сбирался из этого приплода самой царице подарок сделать – она, говорят, до борзых великая охотница. Велел хозяин из слободки углежогов двух баб привести, у коих грудные младенцы. Вот полных две недели щенята бабьи груди и сосали.

– А ребятишки с голодухи померли?

– На коровьем отсиделись. Невьянские ребята живучие, без хозяйского дозволения помирать не смеют.

– Неужли правду сказала? – Монашка удивленно смотрела на Таньку, а та утвердительно кивнула головой. – Страсти какие! Прямо боязно поверить.

– У нас такое не в диковинку. – Машка понизила голос до шепота и оглянулась на Маремьяну. Та по-прежнему спала с открытым ртом. – Здесь, в доме, во всяком углу загубленные схоронены, а души их ночами по покоям бродят. Много у нас страшнущего, только мы приобыкли и уж не пужаемся. Меня вот Машкой поп крестил, а по воле хозяина ноне Венеркой величают.

– Пошто здеся оказалась?

– Как-то в гости зашла да и засиделась.

Танька хихикнула.

– Ах, Машка! Ну, язык у тебя!

– Ты, сестрица, не шути надо мною, а скажи мне правду. Ведь чужая я здесь, дико мне все.

– Ежели правду, то слушай. Силком заволокли.

– Вдовицы вы, что ли?

– И то. Почитай что вдовицы.

– Мужики-то ваши... где?

– Раньше свадьбы померли. Ты дурочку из себя не строй, не прикидывайся. Должна понимать, что у Демидовых любая девка в любой час вдовой может обернуться. Опять рот разинула? Мы с Танькой из Ревды. Сиротки. Там эдакий же дворец стоит, а живет в нем полоумный братец нашего хозяина, Никита Никитич. Он-то и повенчал нас с упокойниками. Мужики, что задавлены обвалом в шахте, – чем не мужья? Ласку нашу испробовал. Не по вкусу пришлась. Не угодили. Сюда, в Невьянск, и отослал, знатных гостей согревать да в баньке парить. Пока молоды – у хозяев живем. Потом к приказчикам попадем, а уж дальше судьба известная: шахта, лесосплав, завод, погост. Хозяин у нас добрый, жалостливый. Днем о нас печалится, ночью утешает. Видишь, поближе к собачкам любимым поместил...

Машка стиснула зубы, погрозила в темноту кулаком, покосилась в сторону Маремьяны.

– Сестрицы вы мои сердешные!

– Тебе, стало быть, нас жалко?

– Как же не жалко-то? Душа за вас болит.

– Ну и дура! В рясе, а все одно дура. Себя пожалей.

– Меня господь сохранит.

– Ну уж коли сюда тебя одну отпустил, на дороге не уберег, значит, плохо твое дело. Коли защитить тебя вздумает – все одно ему здесь дверей не отворят.

– Не кощунствуй, сестрица. Грех такое и помыслить.

– Эх ты, христова невеста! Поживешь – сама всего здесь насмотришься. Я тоже иную участь в жизни ждала. Парня Ваську любила. Уж под венец хотела, да невзначай параличному хозяину на глаза попалась. А теперича что? Вишь, какое богатство кругом!

Машка с ожесточением плюнула на ковер, закинула руки за голову.

– Эх, на Настеньку-то гляньте. Как младенец спит! Чистую душу и собачье вытье не будит.

– Не обессудьте за правду: она всех подруг краше, – сказала монашка.

– Она у нас царевна-хромоножка: от рождения одна нога чуть короче другой. Душа ангельская, ласковая да безропотная. Улыбнется – так дикий зверь смиряется.

– Тоже с мертвым была повенчана?

– Нет. Сынок хозяйский, Прокопушко, ее из Осокинского завода привез себе на забаву. Выкупил девку за пятнадцать рубликов серебром. Ласковый детинушка! А приласкает так обходительно, что синячка не посадит.

Машка присела на постель к Настеньке, погладила спящую. Спросила у монашки шепотом:

– Пошто в монастырь ушла? Ведь тоже красивой уродилась, как посмотреть на тебя.

– По воле божьей.

– Чья будешь?

– Богова.

– Таишься? Нам-то откройся, не выдадим. Лешачихи Маремьяны не бойся. Глуховата и спит крепко, с чертями во сне лобызается. Откройся! Все одно тебе с нами жить. Помрет кто на домне либо кто из мужиков на Ялупане, тебя с ним и повенчают. Что настоящего имени твоего крещеного не назовешь – хозяевам все равно, потому как другое тебе придумают, не остановятся... Даже в рясе на тебя поглядеть любо. Тесно в ней телу молодому, чай, видать... Значит, гостю тебя по первости хорошему отдадут.

– Он мной подавится. Слово такое ведаю. Шепну его в оба кулака – и любой мужик немощным станет.

– Неужли?

– Право слово. Вот теперича рты воротами вы обе растворили!

– Скажи нам то слово. Знаешь, какие иной раз слюнявые господа бывают.

– Сказать могу. Только силу оно в ваших устах не наберет – лишь монашескую чистоту мое слово оберегает.

И вдруг, неожиданно для собеседниц, резко, грубо заорала на новенькую Маремьяна:

– Врешь, ворона! Пятки мои сгори огнем, если ты на самом деле монашка. Небось по наказу ворогов нашего хозяина-батюшки в рясу обряжена, чтобы тайно на него донос пронести. Девок мутить вздумала?

Кряхтя, Маремьяна слезла с кресла и просеменила к монашке.

– Не черница ты! Дьяволова пособница.

– Креста на тебе, бабушка, нет, ежели такое молвишь.

– Как креста нет? Какое слово посмела сказать? Вставай передо мной на колени, а то лупить начну.

– Лупи. Перетерплю.

– Ах ты, супротивница!

Маремьяна схватила монашку за апостольник, сорвала с головы. Рассыпались по плечам золотистые шелковые волосы. Отчаянный крик молодой монахини разбудил Настеньку.

– Чего развозились, милые? Аль не спится?

Маремьяна, погрозив монашке кулаком, залебезила перед Настенькой:

– Прости, голубушка. Вспенила меня эта паскуда своим враньем.

– До утра бы дождалась с битьем-то. Злющая ты, бабушка Маремьяна.

– Не осуждай старуху, Настенька, – наставительно сказала Маремьяна. – Сон плохой глядела, вот и осерчала на приблудшую овцу за ее скрытность да вранье.

– Опять псы воют?

– Воют, Настенька. Луна и песий сон тревожит. Вот и развылись. Здесь псы, а за околицей – волки.

– По тебе, поди, панихидку и те, и те выпевают, – зло ухмыльнулась Танька.

Маремьяна было набросилась на Таньку, но остановилась, смущенная спокойствием дородной насмешницы.

– Только тронь! Всю скулу набок сверну. Ручка-то у меня гладенька, да увесиста.

– Рук о тебя не опоганю, а вот Самойлычу завтра пожалюсь.

– Что ж, жалься. Только и про тебя можно кое-что Сусанне сказать. Она-то тебя не больно жалует. Без Самойлыча тебе хвост прижмет.

– Ведьма ты болотная. Оборотень!

– В болотах русалки, а оборотни, чай, в лесу да в поле... Совсем спятила, лешачиха! Отойди, а то дух от тебя смрадный.

– Настенька! Хоть ты урезонь Таньку!

Маремьяна, всхлипывая, вернулась в кресло. Машка подсела к Тане.

– Давай, Танюша, песни петь. Песий вой все равно спать не даст.

Танька погладила Машкины руки.

– И то! Споем вполголоса. Настенька, слушай свою любимую про вьюжицу-метелицу...

3

Акинфий Никитич в эту ночь не спал. Он дважды ложился в постель, но сон бежал прочь, хотя не было ни особых забот, ни тревожных дум. Не спал просто из-за полной луны. Шторы, правда, задернуты, но луна просочилась в опочивальню к заводчику и привела в гости бессонницу с линялыми глазами.

В лунные ночи Акинфий особенно томился по женской ласке, а Сусанна больше месяца к себе не допускает за то, что отослал в Петербург жадному на подарки Бирону тройку ее серых. Сусанна не пожелала и слышать оправданий и объяснений. Мол, подарить временщику этих великолепных коней просто крайне необходимо. На имя государыни-императрицы поступило несколько немаловажных доносов. Перехватить их может только Бирон... Вот и пришлось спешно пожертвовать конями. Не захотела всего этого понять Сусанна!

За все пятьдесят восемь лет жизни ни одна женщина не имела над ним такой власти. Сумела заворожить и околдовать. Заставила поверить, что в ее любви – вся отрада бытия. Теперь душевный покой Акинфия в руках этой женщины.

Свой душевный покой он потерял еще в Москве, когда впервые встретил взгляд ее темных, таких загадочных глаз. Из-за них-то и пошел на лихое дело. Оставшись вдовой, она с кошачьей повадкой приласкалась к мнимому избавителю, навсегда отуманив ясность его разума. Узелок завязался так крепко, что не было у Акинфия воли и силы его развязать.

Месяц заперта для него дверь в опочивальню Сусанны. Месяц он не видел ее глаз, не слышал ласковых слов. Самые затейливые заморские подарки не смягчили ее гнева. Он чувствовал себя виноватым. Он, не боявшийся смотреть в глаза Петру, Екатерине, Бирону, не смел в собственном дворце подняться на второй этаж и постучать к Сусанне.

Акинфий коротал ночь в кресле.

На спинке этого кресла вышит цветными шелками герб новых нижегородских дворян – Демидовых. Выполняя волю Петра, его вдова Екатерина Первая, сделала тульского кузнеца Никиту Антуфьева потомственным дворянином. По имени деда, Демида Антуфьева, новому дворянскому роду присвоили фамилию Демидовы...

В исподнем шелковом французском белье и длинном халате из лисиц-огневок дворянин Акинфий Демидов сидел в своем кресле у горящего камина, грел у огня ноги, измученные ревматизмом.

Березовые дрова в камине потрескивают, то разгораются, то притухают. Свет живого пламени ложится отблеском на лицо Акинфия. Дряблые щеки гладко выбриты. Под глазами отечные мешки. На выпуклом лбу морщины. Волосы сильно поседели, подстрижены коротко. Складки под подбородком.

Демидов прислушивался к собачьему вою, а мысли его, как всегда при бессоннице, лениво бередили память. Одной из этих навязчивых мыслей Акинфий боялся. Его начинала тревожить ревность. Он боялся, что Сусанна может изменить ему. Ревновал ее к сыну Прокопию, заметив, что прошлой осенью, когда Прокопий жил на заводе, он дарил Сусанну своим вниманием. Акинфий внимательно следил тогда за сыном сам и через некоторых верных людей. Однако ничего подозрительного не приметил.

Своего сына Акинфий знал плохо. Тот вырос в столице, при деде Никите; побывал во многих странах, перенял манеры и повадки настоящего барина. Знал Акинфий и про то, что сын уже славился выходками и причудами.

Когда сын приехал на Урал, отец обрадовался, видя, с каким интересом молодой человек присматривался к заводскому делу, готовясь во всеоружии стать на место отца. Но внимание сына к Сусанне расстроило Акинфия не на шутку. Он с охотой воспользовался первым же случаем отослать сына в столицу по делам.

После отъезда Прокопия на душе стало спокойней, ревность тревожила реже, но совсем не исчезла. Неожиданные капризы Сусанны невольно наводили подчас на новые подозрения. Порой лицо Акинфия покрывалось багровыми пятнами гнева. Он негодовал на собственную трусость перед этой подвластной ему женщиной. Почему он не мог по-демидовски властно подчинять себе любовницу и, напротив, сам подчинялся и уступал ее прихотям?

Спальня Акинфия до половины облицована белым мрамором с красными жилами. Верхняя часть стен покрыта полтавским дубом. Высокие окна забраны чугунными решетками и прикрыты синими бархатными шторами, обшитыми бахромой. Пышные складки бархата перехвачены серебряными шнурами с тяжелыми кистями. Такие же завесы из бархата устроены на дверях. Кое-где материя побита молью, но весь вид убранства спальней богат и торжественно спокоен.

В простенке между окнами висит большой портрет Сусанны в платье из брюссельских кружев. Написан портрет голландским живописцем год назад. Демидов отвел взгляд от портрета. От бессонницы пришло ощущение расслабляющей дурноты, желание лечь.

Просторное ложе – из резного ореха аглицкой работы – осенено бархатным балдахином в тон штор. Одна пола балдахина откинута, видна чуть примятая перина под собольим покрывалом на малиновом шелке.

Камин красиво облицован колыванской красной яшмой. Рядом высокие, в рост человека, бронзовые канделябры, отлитые по заморскому образцу на Ревдинском заводе.

Еще стоят здесь шесть кресел с обивкой синего бархата. На спинках гербы и шитые серебряные узоры. У постели – персидские ковры, под креслом хозяина медвежья шкура, придавил ее медный стол с круглой малахитовой доской. На столе – свечи, чернильница, бумаги, гусиные перья в соседстве с брошенным пудреным париком.

Мельком хозяин глянул на свое отражение в зеркале над камином, отвернулся в досаде. И в тот же миг французские часы с музыкой прозвонили одиннадцать часов. Акинфий прислушался – сквозь оконные шторы донесло снаружи удары башенного колокола. Фальшивя мелодию, куранты невьянской башни исполнили менуэт...

...Тридцать три года прошло с тех летних сумерек, когда снаряженный отцом тульский обоз прибыл на Невьянский завод. И обозом и заводом пришлось самолично управлять Акинфию. Тридцать три года Акинфий укрощал уральскую целину, смирял ее в демидовской упряжи.

Туго пришлось по первости! Взмокала на Акинфии рубаха даже в лютую стужу. Руки, привыкшие дома ковать железо, приходилось здесь держать в карманах, да со сжатыми кулаками. Кабы не прожженные подручные Мосолов и Савва и опытные тульские литейщики, не сладить бы с природой, не справиться с хмурыми обитателями этих хмурых земель.

Туго пришлось. Стиснув зубы, кровянил людские лики не желавшим ходить по демидовской струнке. Студил глаза злобой, чтобы не сморгнули перед лютой опасностью, хранили холод и твердость каленой стали.

Отец, знать, чуял в сыне скрытую волю, выбирая из трех сыновей именно его для отсыла на Урал.

Фундамент демидовского владычества в крае Акинфий забутил крепко. Повалив вековые леса, начал в новых домнах плавить из уральской руды русское железо.

Но лишь теперь Акинфий до конца осознал, какая сила помогла ему утвердиться на Урале. Этой силой была приверженность кержаков к вере и порядкам старой Руси. Именно она погнала на Урал кремневых людей, без которых не утвердить бы себя Демидовым на Урале ни звериной жестокостью, ни неуемной смелостью.

Помнил Акинфий каждый день первых лет, прожитых на Урале. Помнил, как на его глазах на Каменный пояс в царство скрытых рудных богатств в годины Петра шли разными путями Русь и Россия. Первая – звериными тропами, ночами, сумерками и мглой рассвета. Вторая – по новым дорогам. Россия ехала на возках, в камзолах вельмож и иноземных рудознатцев. Россия шла на Урал будить тишину девственных лесов барабанным боем.

Старая Русь, непокорная, не сломленная даже волею царя, была главной пособницей Демидовых в крае. Ее люди, до последнего вздоха не отрекавшиеся от вековых заветов, под пытками не открывали своих имен и родных мест. Люди, кравшиеся глухими лесными тропами неслышной лапотной поступью кержаков, беглых стрельцов и монахов, поступью всех спасавшихся от новшеств саженного царя, несли с собой в уральскую дремучесть старый быт и истовый обычай веры.

Изловленные, как звери, демидовскими приспешниками, эти-то люди и помогли Акинфию устоять в крае, прочно утвердиться на широко расставленных ногах.

Это их трудом и выносливостью был запружен новый невьянский пруд, вырублена в лесах и проложена по топям открытая еще Ермаком и забытая Русью дорога на Чусовую, по которой Демидовы повезли на реку Каму, а по ней в Россию, к царю, свое первое уральское железо.

Нечеловеческий труд кержаков врылся в камни шахтами, воспламенил жар доменных печей.

Спор Руси с новой Россией гнал народ за покоем, за тихой, светлой жизнью в «пустыню», заповедную лесную глушь, где на таежных тропах хватали людей беспощадные руки хозяйских наймитов, гнали народ, как скотину, в Невьянск и уже в новом, демидовском «волосатом» облике разводили по рудникам, шахтам и заводам.

Акинфий отлично понимал, почему царь отдал рудные богатства в руки Демидовых. Отдал потому, что хотел демидовской сметкой, упорством, жадностью и воровской хваткой растормошить беспечно ленивый сон уральских казенных заводов.

Царь не ошибся в расчетах. Норов Демидовых и нрав царской казенщины, начав спор за несметные богатства, сшиблись лбами, раскровянив друг друга. Царю тогда было недосуг разбирать споры Демидовых с царскими начальниками края. Мимо ушей пропускал Петр доносы фискалов на Демидова. Царю нужен был металл, нужен был на Урале хозяин, умеющий утвердить себя в крае хотя бы по закону «бей первый».

Во всей стране Петровой не было тогда покоя, не мог царь требовать и от Демидовых, чтобы те принесли покой на Урал.

Вся страна была залита людской кровью, сочилась она и на пробужденном Урале. Зато Демидовы давали замечательное железо, притом больше, чем весь казенный Урал со дня первой плавки.

Акинфий дорого заплатил за честь быть главным вершителем судеб горного Урала: заплатил собственным душевным покоем, семейными радостями, разлукой с женой, детьми, матерью, разлукой со всем, что когда-то было дорого. И если теперь никому не было никакого дела до того, что пережил на жизненном пути богач и делец Акинфий, сам-то он знал про себя, что истинная радость была только в родной Туле. Истинную радость жизни он испытывал в дедовой, потом в отцовской избе, тесной и низкой, почти землянке. Но в эту землянку он приходил с работы в кузнице и мог покачать в люльке своего маленького сына, обнять жену, пошептаться с ней. Все это пришлось оставить ради умножения богатства, ради возвеличения рода, ненасытного стремления к могуществу. За тридцать три года оно осуществлено, цель достигнута. Но за это он заслужил в крае ненависть тех, кто трудом и страданиями добывал ему славу и богатство.

Ненависть к нему видна во взгляде каждого подневольного человека, даже в глазах детей. Она не уймется и после его смерти, как не потухла в народе ненависть к покойному отцу. Эта жгучая народная ненависть придавит плечи сыновей, внуков, правнуков. И сильнее всего она именно к нему, утвердившему владычество Демидовых в крае. Покамест он укрывался от этой ненависти в своем дворце, где окна защищены чугунными решетками. Теперь ненависть проникает и в стены дворца, скрыто сквозит во взглядах челяди. Это еще только первые искры будущего пожара. Злоба, пока еще исподволь, нет-нет да и прошелестит в тайных шепотах, за спиной, по углам.

Еще страшнее, еще опаснее ненависти людской, народной завистливая ненависть вельмож, недоброжелательство важных чиновников, царедворцев, петербургских сановников.

Акинфий помнил, как низко приходилось отцу сгибать спину перед петровскими вельможами. Как дорого приходилось платить унижением, деньгами, подарками тем, в чьи руки попадали очередные доносы. Как дорого платил сам Акинфий своим высокопоставленным завистникам! Главным образом ради этих взяток он и начал тайную чеканку серебряных рублей в подземельях Наклонной башни. Колыванское серебро лилось в карманы жадного, завистливого окружения курляндского проходимца, наряженного императрицей в расшитый золотом камзол обер-камергера двора.

Отгремели войны со шведами. Петр, презиравший и унижавший вековую боярскую спесь, выводил на историческую сцену новых людей, ставя их к рулю государства. Люди эти, не обремененные родовой знатностью, были способны с засученными рукавами помогать ему заново устраивать государство. Лучших помощников царь награждал щедро, порождая новое барство, не всегда чистое на руку, но свободное от вековых предрассудков. Жесткие повадки петровского барства продолжали гнать народ в бродяжничество, в те же леса Каменного пояса, умножая рабочую силу Демидовых.

Кузнец Никита Антуфьев начал знакомство с Петром в тысяча шестьсот девяносто шестом году, когда царь проездом через Тулу поручил ему починить иностранный пистолет. Сын Антуфьева дворянин Акинфий Демидов получил в обиход вместо тульской кузницы весь неведомый уральский край.

После смерти, в один год с Петром, Никиты Демидова-Антуфьева троим сыновьям достались тринадцать уральских заводов, поместья на Чусовой и Каме, роскошные дворцы в Петербурге, Москве, Невьянске, Тагиле и Ревде, десятки тысяч десятин уральских угодий с рудниками и девственными лесами.

Акинфий занял в роду место отца, готовый ко всему, что его ожидало перед лицом новых властелинов на престоле и у подножия трона, перед лицом старого родовитого дворянства и многочисленных иноземных хищников, тянувшихся к богатству.

Бесшумно отворилась дверь опочивальни. Седенький камердинер Самойлыч подбросил в огонь камина свежих поленьев.

– Стало быть, не ложились?

– Нога докучает. Колено болит.

– Может, утрось застудили, верхом катаясь?

– Сусанна Захаровна меня не спрашивала?

– Барыня тоже не спят-с. Все изволят ходить-с по опочивальне. Собаки в доме ее тревожат.

– Понять не могу, с чего воют?

– Кто их знает? Без причины животное не завоет. Дозволю доложить, злее всех воет кобель Татищев.

Демидов усмехнулся. Он знал, что эта кобелиная кличка, присвоенная псу после вторичного прибытия начальника на Урал, уже стала известна ненавистному сановнику.

– Характером мой кобель весь в него, в начальника Урала. Скулит, воет и беспричинно тоску нагоняет.

– Может, припарку из мяты на колено дозволите наложить? Или лекаря разбудить?

– Ничего не надо.

Самойлыч снял со свечи нагар.

– Так не спит, сказываешь, Сусанна Захаровна?

– Никак нет-с, изволит бодрствовать.

– Поутру разузнай у дежурной девки, правда ли собачий вой ей докучал. Не позабудь.

* * *

После полуночи собачий вой как будто притих, но и тишина не отогнала от Акинфия докучной бессонницы.

Сидя в кресле, он сжимал веки. Сознание на минуты мутилось, подергивалось тонкой пленочкой сна, но тут же прояснялось. Мысли расползались, разбредались, как сытые мыши в сусеке с зерном. За окном трещали от мороза деревья так громко, что Демидов вздрагивал и морщился. Он все настойчивее думал о Сусанне. Может, и она попросту соскучилась, не спит от одиночества и потребности в ласке? Мучается бабьей гордостью, потому и морит себя и его разлукой?

Эти мысли заставили его действовать. Он поднялся. Громоздкий, широкоплечий, как медведь, вставший на задние лапы. Вылитый отец, только тучнее, да и неуклюжести больше: обленился за последние годы, меньше мыкался по краю, совсем не воздерживался в пище. Еду любил жирную, отрастил котомку живота. Теперь на нем не сходится ни один столичный камзол. Все будто с чужого плеча...

Решил идти к ней. Запахнул халат, опоясался кушаком с кистями. Надел парик: Сусанна не терпела простоволосья. Взял канделябр, выплеснул из свечей топленый воск. Его руку при этом окатили капли горячего воска. Тут же они остыли светлыми лепешками на волосатой коже.

Из опочивальни вышел в темный коридор с тяжелыми, расписными сводами. Сопровождаемый только своей тенью, миновал просторный главный вестибюль. Парадная в два крыла малахитовая лестница с бронзовыми перилами уходила во второй этаж.

Демидов, освещая себе дорогу наверх, неслышно ступал по красному ковру, уложенному поверх бледно-зеленых малахитовых ступеней с синими разводами. В такт его движениям тихонько позванивали хрустальные подвески канделябров и люстр.

Акинфий дошел до половины лестничного марша, но остановился в нерешительности, с учащенно бьющимся сердцем.

Собаки опять завыли. А могущественный их хозяин неуверенно топтался на лестничных ступенях своего сказочного дворца. И когда собачий вой поднялся до самой протяжной ноты, Акинфий Демидов смущенно побрел вниз.

Справа от вестибюля начиналась анфилада комнат. Демидов прошел под дверной аркой с колоннами: ажурные створы дверей, инкрустированные золотистыми топазами и нежно-лиловыми аметистами, были открыты. Минуя их, Демидов опять вспомнил Татищева: эти топазы и аметисты прошли обработку в Екатеринбурге у татищевских мастеров-гранильщиков...

Сразу за первой аркой находилась буфетная, где в резных шкафах хранилось столовое серебро и фарфор.

Еще одна арка, точно повторявшая первую, привела хозяина в парадный двухсветный зал. Высокие проемы нижнего и круглые окна верхнего света пропускали в зал целое море зеленовато-голубоватого лунного сияния.

В этом магическом освещении сам хозяин невольно залюбовался простором зала, удивительной игрой теней на паркете и стенах.

Зал выдержан в духе времени, отделан в прихотливом стиле барокко, притом из самых ценных материалов.

Седым английским мрамором облицованы стены. Плоские пилястры с ионическими капителями – из колыванской яшмы. Фризы, карнизы и потолок украшены лепкой и росписями. Ведет из зала в следующие парадные покои анфилады третья арка с медной ажурной решеткой.

Кружевные и парчовые шторы на окнах. Три огромные люстры с подвесками и нитями из дымчатых топазов. Два больших камина, зеркала до потолка... В этом просторе совсем маленькими кажутся простенные столы красного дерева, отделанные черепахой, бронзой и слоновой костью, заставленные вазами французского фарфора. Цвет мебели – по выбору Сусанны: белый с золотом.

В зале тепло. Не то, что при отце. Когда тот, бывало, наезжал зимой, весь дворец остывал: топить печи жарко не дозволялось. Никита Демидыч поучал, что теплое жилье размягчает тело, отнимает могучесть.

На стене зала среди бельгийских и французских гобеленов и голландских картин размещены фамильные портреты и изображения покровителей демидовского рода. Самый большой портрет – царь Петр. Император в Преображенском мундире с красными отворотами. Написал его немецкий живописец по заказу отца. Отец говорил, что Петр здесь таков, каким Никита Демидов видел его у себя в избе. Царь зашел тогда трапезничать к кузнецу и его жене, предварительно выковав в кузне подкову собственными руками. Рядом с Петром – царица Екатерина Алексеевна. Напротив, под картиной Рембрандта, портрет вице-канцлера Шафирова в пышном парике и голубом камзоле. Павлыч, как его звал царь, похож на откормленного, бравого петровского солдата, что на своих плечах вынес тяжесть петровских побед.

Луна щедро светит на фамильные портреты Демидовых. Отец, Никита, еще полный сил. Писан свейским живописцем. Острый взгляд, пролысина ото лба на темени, черная смоленая борода. Богатырское лицо сумрачно, неласково. Куда ни отойди от портрета – везде, в любом уголке зала, будут преследовать тебя эти глаза. Мать на портрете – что твоя монахиня, вся в черном. Жена Акинфия изображена в яркой шали, накинутой на плечи. Сама – круглолицая, глаза – вишни. Брат Григорий как живой – бородатый, тусклоглазый, щуплый. Но если подойти к портрету ближе – он вроде бы и не совсем тот. Живописец убрал с лица прыщи.

Хорошо написан другой брат, Никита. Богатырь в отца, только... не все дома... Написан здесь таким, каким по Туле гонялся за кошками и голубями: всклокоченная борода, в глазах – ехидный смешок, нижняя губа отвисла.

Сам Акинфий изображен на двух портретах: бородатый тульский кузнец в кожаном фартуке и – хозяин Урала, в синем шелковом камзоле и парике. По желанию Сусанны написан этот второй Акинфий совсем недавно, тем же мастером, что писал портрет самой Сусанны для опочивальни Демидова.

Между каминами глядит с портрета Александр Данилович Меншиков с пушистыми усиками, хитрыми маленькими глазами вприщур. Акинфий даже вздохнул, глядя на всесильного временщика «Алексашку». Бренная вещь – мирская слава, короток путь от всемогущества до ничтожества. Царю, самому башковитому, помощником был и даже того обманывать ухитрялся. Из казны искусно крал, Петербург в страхе держал... Петр Первый его возвеличил, царица Катерина вознесла славу временщика до зенита. Шутка ли: девяносто тысяч крепостных, города Ораниенбаум, Ямбург, Копорье, Раненбург, Почеп, Батурин, именья в России, Польше, Пруссии, Австрии; пять миллионов золотом наличными, девять миллионов в английских и голландских банках, посуда только золотая и серебряная в домах, драгоценности – царские! Куда там Демидову с его дворцом!

Но повернулось колесо фортуны. Петр Второй, по наущению Остермана, отправил светлейшего князя в ссылку. Избу себе в Березове для жилья сам рубил и умер в ней одинокой смертью.

Задумавшись об этой удивительной судьбе, Акинфий поставил канделябр на стол и сел в кресло против портрета ныне царствующей императрицы Анны Иоанновны. В пышном одеянии со скипетром и державой. А глядит ожиревшей купчихой. Скука на лице, и не женское оно, а скорее мужское. Под такими взглядами людей с портретов, живых и мертвых, подумал Акинфий, что и его может постигнуть участь Меншикова. Значит, быть всегда начеку, все знать и слышать. Читать мысли каждого, уметь прикинуться другом. Успевать задаривать, откупаться, лебезить, низко кланяться. Чтобы не вздумалось какому-нибудь Бирону шепнуть царице только одно слово. Она-то послушает! Скрипнет перо – и родовые богатства пойдут какому-нибудь саксонцу, а хозяина Урала – в подвал. И будут пытками, дыбой, плетями дознаваться, как наживал состояние. Вот в какое время живешь, а тут Сусанна, глупышка, злится из-за каких-то коней, что пошли Бирону. Слава богу, что принял, не побрезговал. Нешто долго Демидову других завести? Подумаешь, страшный расход! Вот Бирона против себя настроить – это страшновато! Акинфию известно, что делается в Петербурге, где курляндец бойко крушит петровские дубы и под корень, навек, вырубает знатные, могучие роды вельмож. Протискивается с его помощью к трону жадная неметчина, проворно взбирается по русским спинам. Уже и на Каменный пояс доползла, подбираясь к казенным заводам. Хорошо, что хоть Татищев слегка осаживает ее назад, а то, чего доброго, давно царица раздарила бы любимцам казенные заводы до последнего, а после потянулись бы алчные руки и к демидовскому добру... Ведь едва десять лет прошло после смерти Петра, а уж не узнать Петровой столицы! Ошалело барство от веселья, пьянства и разврата. Обжираются иноземцы на русских хлебах, потому что саженный царь в гробу лежит. Не кышкнет на них, не звякнет по столу кулаком, не отвесит жирной оплеухи грабителям государственной казны... Что это? Ах да, опять кобели взвыли...

Поднялся из кресла, опять стал освещать себе дорогу. Прошел синюю гостиную, где пол устлан медвежьими шкурами, второй коридор с более низкими сводами. Вот она, дверь, за которой собаки. Открыл. Пахнуло холодом, едкими испареньями мочи, вонью псины. От луны в большой комнате светло. Борзые лежали на соломе, как снежные комья. Акинфий шагнул к окнам по раструшенной соломе, сам задернул шторы. Собаки повскакали, окружили хозяина, прыгали, взвизгивали, клали лапы на грудь, лизали ноги. Акинфий ласково гладил длинные породистые головы. Когда вышел, прикрыв дверь, псы заскулили, стали царапать ее. Акинфий поравнялся с красной комнатой и неожиданно услышал смех. Которая это? Машка? Он резко отворил дверь, нежданно-негаданно возник на пороге перед оторопевшими девицами.

Маремьяна подбежала с поклонами, подобострастно выхватила канделябр из рук, поцеловала и самую руку в лепешках воска.

– Полуношничаете, сороки? Чему смеетесь?

В гробовой тишине Машка, не поднимая глаз, пробормотала:

– Просто так, про чудное речь плели.

Акинфий кивнул в сторону Настеньки, смягчился было:

– Спит хроменькая? – Но тут же, встретив взгляд монашки, сурово спросил Маремьяну: – Почему до сей поры в рясе? Что давеча велел?

– Виноваты, батюшка Акинфий Никитич, не успели платье сшить. Завтре поспеет.

– Скажи по совести, девка, чего ради рясу напялила, коли ты не монашка?

– Монахиня, всемилостивый барин! В Тобольске городе моя обитель.

– Опять врешь! С первой пытки приказчику про Уфу поминала.

– Соврала тогда, чтобы не били.

– Теперь ты демидовской обители стала. Помни о том навек.

Взяв канделябр, Акинфий хмуро, в упор глядел в лицо монашке.

– Сказы про сибирскую землю знаешь?

– Слыхивала.

– На, держи! – Акинфий протянул ей канделябр. – Посвети мне по дороге...

* * *

Вернувшись в опочивальню, Акинфий взял из рук спутницы канделябр, поставил на выступ камина. Обернулся.

– Приросла к порогу? Иди дров в огонь подкинь.

Та положила в камин несколько березовых поленьев. Огонь затрещал веселее. Исполнив приказание, девушка стала в сторонке.

– Сними-ка плат.

Она покорно сняла апостольник.

– Звать-то как?

Собеседница будто не расслышала вопроса.

– Баба?

– Девушка.

Акинфий подошел, потрогал волосы, зажал в кулаке золотистую прядь.

– Шелковые... А глазастая какая... Чего боишься?..

И вдруг под его ищущей тепла рукой что-то слегка зашуршало под черной тканью рясы. Бумага!

В то же мгновение неуловимо быстрым движением девушка рванулась из его рук к камину, выхватила из-под одежды сложенный лист бумаги и швырнула в огонь. Акинфий не успел выхватить документ из пламени, отдернул руку. Бумага превратилась в пушинку золы...

– Донос несла?

Она молча пятилась к двери. В ярости Акинфий запустил в нее поленом. Оно ударилось в дверь.

– От кого донос?

Ссутулившись, Акинфий медленно наступал на пленницу, сжимая кулаки. И вдруг как вкопанный замер... Там вдалеке, на Наклонной башне, куранты играли бравурный марш!

Акинфий кинулся к окну, отдернул штору. Тот же лунный свет. Но куранты, не переставая, исполняли свой марш...

– Вон отсюда! Назад, в сучью!

Не поднимая с полу оброненный апостольник, пленница убежала.

Демидов прислушивался к бравурному, уже давно не звучавшему мотиву... Судьба Меншикова... Эх, как-то к тому пришла весть об опале? Тоже, верно, знак какой-нибудь подавался, а может, вовсе нечаянно обрушилось?..

Получаса не прошло, как снизу, из вестибюля, донеслись голоса. Акинфий как был в халате, так и вышел в коридор. Незнакомый голос извиняющимся тоном:

– Нет, нет, зачем же тревожить барина так рано?

Акинфий ступил в вестибюль. Самойлыч с зажженной свечой расспрашивал двух гостей: один был демидовский приказчик, рыжебородый кривой Шанежка, другой – молодой офицер в медвежьем тулупе. Демидов его не знал. Чужой!

– Что приключилось? Отчего шум у меня в доме?

– Очевидно, имею честь видеть самого господина Демидова?

– Его самого.

– Имею честь представиться: Слушков. Начальник конвоя его превосходительства командира уральских горных заводов.

– Рад, что осчастливили нежданным визитом.

– Приношу извинения за беспокойство, причиняемое в такой глухой ночной час.

– Ну, полно, что за извиненья! Гостям рады. Ни днем ни ночью дверей на запоре не держим. Все ли благополучно у вас, господин Слушков? Избави бог, уж не случилось ли с вами какой дорожной беды? Милости прошу раздеваться и отдохнуть с дороги.

– Дело-то неладное, хозяин, – хмуро и глухо начал приказчик Шанежка, но офицер перебил его:

– Совершено нападение на мой конвой. Его превосходительство поручил мне сопровождать в Петербург господина советника берг-коллегни Эрнеста Иоганновича Шумахера, навещавшего генерала Татищева с особым поручением.

– Батюшки-светы! Нападение, говорите? Где же на вас душегубы напали?

– По новой дороге на ваш Тагильский завод.

– Час от часу не легче! Неужто пострадал кто от разбойников?

– Так точно. Советник берг-коллегии зарублен топором. Тут же и скончался.

– Господи, спаси и помилуй. – Акинфий размашисто перекрестился. – Но ведь вы, господин офицер, небось не один советника провожали? Почему же ваши солдаты не могли пресечь неслыханное злодеяние?

Офицер виновато пожал плечами. Демидов все более воодушевлялся:

– Пошто вздумалось вам ехать по новой дороге? Там же постоянно шалят каторжные и немирные башкирцы.

– Его превосходительство строго указали мне именно этот маршрут.

– Плохо же Василий Никитич в Екатеринбурге о наших дорогах наслышан... Сразу помер, говорите? Где же убитый-то ваш?

– Тело в возке.

– Ай-ай-ай! Счастье, что хоть вас-то не тронули.

– От гибели спасся чудом. Два моих драгуна из пяти тоже убиты.

– Должно быть, советник берг-коллегии важные поручения от Василия Никитича в столицу имел?

– Про это ничего сказать не могу. Знаю, что вез образцы новоотысканных медных и железных руд.

– Образцы, говорите? Так, так. Понимаю. На что же грабители позарились?

– Нападение совершено только ради ограбления. Разбойники унесли все вещи сановника.

– Поди, окаянные, думали деньги большие везет? Много было нападавших?

– Не менее двадцати человек. Некоторые даже с огнестрельным оружием.

– Очень прискорбно слышать про такое. Но на все, как сами понимаете, воля божья.

Все обернулись на певучий женский голое с верхней площадки лестницы:

– Что приключилось, Акинфий Никитич?

Собеседники увидели Сусанну. Со свечой в руке она стояла на лестнице. Акинфий даже не сразу нашелся ответить. На помощь хозяину поспешил приказчик Шанежка.

– Немца-советника, из Петербурху, варнаки порешили. На новой дороге к Тагилу... Тело господин офицер везет.

– Немца? И только-то? Уж я испугалась, не пожар ли в доме... Сколько шуму в такой час!

Небрежно ответила на поклон офицера. Ни на кого не посмотрела. Повернулась и ушла к себе.

Был уже предутренний час. Демидов сам угощал офицера вином, самолично провожал до комнаты, отведенной тому для ночлега. Акинфий вернулся в свою опочивальню вдвоем с приказчиком Шанежкой.

Приказчик помешал жар в камине и добавил дровец. Они сразу дружно взялись огнем. Акинфий Никитич опустился в кресло.

– Как думаешь, чьих рук дело?

– Моих.

Акинфий сурово нахмурился.

– Ясней сказывай.

– Два все, стало быть, оченно ясно. Недели три минуло, как дошел до меня слушок из крепости от своего человечка. А слушок такой, не совсем ладный. Узнал, стало быть, что екатеринбургскому енералу удалось кержаков подкупить.

Через них добыл он нашу голубую медную... С колыванских рудников. К серебришку, стало быть, рука енеральская подобралась.

Акинфий не усидел на месте. Шаркая сафьяновыми туфлями, стал ходить по опочивальне.

– Как через людей дознано, енерал руду медную опробовал. После пробы сочинил донос в столицу и ради скрытности решил отправить дирехтору берг-коллегии с сановным немцем.

– Дальше-то что?

– Обрядил я верных ребят башкирцами. Тюкнули немца. Упокоют его теперь в уральской земле. Парни обладили наказ без ошибки.

– Добро. Возьмешь полсотни серебром себе, а парням, на всякое рыло, по семи рублей.

– Вещички советника и бумага с доносом теперича у парней. Скоро в Невьянск доставят. Карманы убитого самолично обшарил. Ничегошеньки в них не нашел... Все как по маслу. А офицерик-то не из храбрых.

– Молодец, Шанежка! Уши у тебя хорошие. Не услышь ты про все сие вовремя – беспокойства бы не обобраться!

– Дознатчика, что в крепости, тоже наградить надобно.

– Беспременно! Щедро отсыплем. Услуг никаких забывать не следует. Сослужил ты мне нынче службу – не службишку!

– А как же иначе? Служу верой и правдой. Твое хозяйское горе – мое горе.

Шанежка вдруг замолчал, заметив на полу монашеский апостольник. Нагнулся, поднял и ухмыльнулся. Акинфий вопросительно смотрел на своего верноподданного.

– Узнаешь, что ли, эту монашескую справу? Кто монашке этой допрос учинял?

– Мои молодцы. Сам я при этом тоже был.

– А обыскали перед тем?

– Под рясой много не утаишь!

– Эх вы, вороны. Не утаишь! Рясы боитесь? Она под ней донос на меня хранила.

– Чей донос?

– Огонь его прочитал, да мне не сказал.

– Ну и девка! И дам же я ей теперь перцу.

– Поутру я ей сам по-хозяйски исповедь учиню. Душу вытрясу, а доносчика узнаю. Умом да смекалкой ты, Шанежка, не обижен. Немца с доносом Татищева за сто верст унюхал, а девка тебя перехитрила, сумела рясой тебя в обман ввести... Ступай да зайди на кухню, вели мне малинового квасу принести.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Над лесными урочищами по берегам Кушвы всходило радостное, весеннее солнце, расписывая небеса цветными, чистыми и прозрачными тонами.

На Каменный пояс пришли последние дни апреля.

Дружная весна, растопив сугробы, рушила последние убежища старой хозяйки – зимы. Горячие припеки солнца обсушивали почву, перенасыщенную влагой. Пробудившаяся земля, еще объятая истомной дремотой, лениво нежилась под первыми лучами нового утра.

На пушистых пихтовых и еловых лапах еще блестели по утрам последние ледяные сосульки; от прикосновения солнечного луча они роняли частые слезы. У сосен топорщились иглистые пучки ветвей. На стволах их сквозь синевато-серую кору начинал проступать медный отлив. Парным прелым духом повеяло от усыпанной хвоей земли, а на прогалинах, опушках, кромках мочажин, лишь чуть отступив от крошечных хрустальных озер талого снега, удивленно любовались весною последние подснежники.

На пригорках, обласканных солнцем, пошла в рост изумрудная мурава трав. Ее густо усыпали шишки. По опушкам зацветал багульник.

Весна заставила подобреть и ветер, научила его мурлыкать, шелестеть и бережно перебирать все травинки, одну за другой.

В лесах пересвистывались старожилы-рябчики, устраивали новоселье перелетные птицы-гости, а на зорях тихонько покашливали токующие глухари.

На большом мшистом камне, схожем с муравьиной кучей, прилепившемся к самому краю глубокого оврага, сидел крещеный вогул Степан Чумпин. Родом он с берегов Баранчи. Одет в зипун из звериных шкур; за плечами лук, на поясе два острых ножа и колчан с оперенными стрелами. Стрелы разные: с вилками – на птицу, с шариками – на белку, самые тяжелые, с железными ковьями – на сохатого. Есть, конечно, и стрела «ястреб», поющая в полете, когда надо в камышах спугивать уток или гусей.

Возвращаясь на зимовье с неудачной охоты, одолеваемый безрадостными раздумьями, Степан пришел на склон оврага посидеть и помечтать, потешить себя сладостными и несбыточными надеждами. Эти надежды и мечтания вызывала у Чумпина самая удивительная гора Каменного пояса. Этой Железной горой он сейчас и любовался со своего камня. Сидел, смотрел и задумчиво жевал серку – лиственничную смолу. Железная гора где иссиня-ржавая, где совсем черная. До половины поросшая соснами, липняком, осинником, она величаво возносилась над лесами могучим каменным заплотом из нескольких лесистых хребтов. На самом высоком ее хребте вздыбились три толстенных рудных столба. Не очень-то и высока Железная гора. Она много ниже Синей, что вздымается вдали, по соседству. Не очень-то высока, зато...

Никто еще, кроме Степана и его отца Анисима, не видел этой горы, не понимал, что она являет собой настоящее чудо уральской земли. Будто сама земля каким-то непостижимым усилием выперла из недр своих весь избыток магнитной железной руды... в одну гору. Степан навещал ее уже пятый раз, и все сильней будоражила она его разум мечтами, от которых спину приятно щекотал озноб.

Много лет назад отец Степана, Анисим Чумпин, натолкнулся на нее, гоня лося. Тогда на горе жил старик шаман и было мольбище бога Чохрынь-ойка. Шаман настрого наказал Анисиму никому не говорить о горе, таившей в себе священную силу. Она, эта сила, охраняла жизнь вогульских племен, пришедших сюда в давние времена, когда их согнал с берегов Чусовой род Строгановых. Анисим боялся злобы шамана, боялся могущественных духов горы, молчал о ней много лет, и только, возвращаясь к родным баранчинским берегам из Верхотурья, где отец и сын приняли русскую веру, старый Чумпин показал ее молодому, но велел, поглядевши, тут же и забыть.

У Степана после гибели матери жизнь с отцом была нерадостная. Да и смерть матери была страшной – ее загрызли волки, когда пошла по воду на реку Баранчу.

Чумпиных во всем преследовали неудачи, будто все боги бедствий для того и существовали, чтобы приносить горе Анисиму и Степану. Тянулись годы один хуже другого. Перед смертью Анисим, устав от своей несчастной жизни, решил открыть рудную гору русским, надеясь получить за свою находку большие деньги. Старик тайно от всего зимовья сходил на Шайтанский завод, к лютому приказчику Мосолову, но тому было недосуг. Послушав рассказ Анисима про гору, он только махнул рукой, дал две мелкие серебрушки и приказал зайти еще раз поздней осенью. Но той осени Анисим не дождался, угодил под стрелу самострела, поставленного на сохатого.

Шла третья весна после смерти отца, а жизнь Степана в зимовье оставалась прежней – одинокой и голодной. Удачи ни в чем не было; от толчков, падений и ушибов уже вытерся на его одежде мех.

Степан, конечно, понимал, что на него крепко сердились вогульские боги, только точно не знал, которые именно, а главное, за что у них такая на него злоба. Наверно, за то, что он уже дважды крестился у русских. Один раз с отцом в Верхотурье, а второй раз в Невьянске. Но ведь оба раза он получал от русского шамана новый зипун. Не плохая цена за то, чтобы надеть на шею крошечный медный амулет в виде скрещенных палочек! А может быть, богам не нравится, что он держит в отцовском «нор-колье» деревянную дощечку с нарисованным седым русским богом по имени Никола-торм. Словом, трудно было Степану угадать, кто из богов и духов и за какие провинности таит на него обиду. Уж очень их много, вогульских богов! Самый злопамятный из них, конечно, двухголовый Чохрынь-ойка, да еще, пожалуй, лесной старик Люминнор-ойка, злой хозяин всех звериных троп. Степан так и не понял, который из этих богов стал его врагом, а если бы узнал, все равно не мог бы откупиться, потому что оба страшно жадные: без пяти собольих шкурок к ним и шаману лучше за прощением и не соваться!

Еще, конечно, водится в лесах леший Менк, но как Степан ни старался, так и не смог вспомнить, чем он мог озлобить того; ведь всякий раз, идя на промысел, он вешал на сучья, в подарок лешему, целые пучки костей рябчика: говорят, леший их любит больше орехов.

Много всяких богов и духов опекают вогульскую жизнь. Их мало стесняет сила русского бога, старичка Николы-торма; они посылают на Степана всяческие неудачи, рассовывают их по всем щелям невеселой жизни.

Нет у Степана для промысла хорошей собаки и ружья. Было одно, да отец отдал кому-то за неоплатный долг.

В этот раз Степан пробирался к Железной горе с восточной стороны, по непроходимым зыбунам и болотам, еще подмерзающим ночами так, что выдерживали человека. С болот вышел к самому склону оврага, как раз, когда на вершину горы легли первые золотые блики восхода. Уселся на камне, стал смотреть, как четко рисовалась гора, врезанная в чистое небо. Железная гора кажется ему самой красивой и величавой среди всех гор, какие повидал на свете.

От места, где нахохленным филином приютился на камне Степан, до подола горы было не больше полуверсты. Еще в прежние посещения он старательно осматривал гору со всех сторон, ходил по склонам, видел там много зайчишек и рябчиков, но так и не нашел следов шамана, некогда здесь жившего и знакомого отцу. Зато нашел пустой горелый амбар бога Чохрынь-ойка с сохатиными рогами над дверкой. А на самой вершине среднего горного столба оказалась выдолбленной в камне яма для священных костров.

Давно проведал он и главную тайну горы. Когда узнал о ней – вспотел от волнения, будто в воду окунулся. Оказывается, гора не отпускает от себя камни. Если толкнуть со склона небольшой обломок руды, он сначала покатится и вдруг в каком-нибудь месте сам прирастет к склону. Поистине, в ней великая колдовская сила, если может держать на весу свои камни.

На дне оврага еще лежала узкая, почерневшая полоса снега, источенная ручьями, проткнутая вицами кустарника и загрязненная шариками заячьего помета. Из-под снега выбегала речушка на песчаное корытце, усыпанное синей галькой.

Вокруг, между камнями, склон оврага покрыт густой порослью осинника. Его набухшие почки с жадностью клевали ореховки. Степан видел, как этих веселых пичуг с короткими крылышками согнала сердитая сойка. Он погрозил ей, и сойка перелетела ближе к Железной горе, блеснув голубыми крыльями.

На противоположном отлогом склоне оврага, тоже засыпанном серыми мшистыми камнями, среди елей и голых осин, шли ввысь два сучковатых мертвых дерева с начесами лешачьих бород на сухих сучьях. На одном из нижних сучьев токовал глухарь. Развернув хвост веером, обвесив крылья и вытянув шею, крупный, красивый самец кланялся, кивал бородатой головой, щелкал клювом и призывно покашливал в любовном экстазе. Степан был голоден. Он решил добыть глухаря. Не спуская глаз с птицы, он осторожно сполз с камня на глинистую почву, почти скатился в кустарник на дне, облепив себя при этом очесами заячьей шерсти. Стал терпеливо ждать нового любовного экстаза у птицы. Когда глухарь опять затоковал, Степан, в такт покашливанию, неслышно перебежал овраг, укрылся за камнем, прицелился и пустил стрелу с вилкой. Птица дернулась на суку, подпрыгнула и камнем повалилась на землю. Степан, не торопясь, приблизился к добыче. Глухарь еще похлопал по земле слабеющими крыльями и затих.

Солнце уже давно перешло за полдень, и под его лучами вода речушки в овраге переливалась ослепительными блестками.

Степан выбрал сухое местечко между камнями и развел костер. Сначала из можжевельника и шишек, а когда пламя взялось хорошо, накидал в него валежника. Глухаря опалил над огнем, не ощипав. Обвялив мясо, наелся досыта. Оно сильно пахло смолой и было жестким. После обеда Степан напился воды и решил приготовить себе ночлег возле горы. Наломал веток пихты, наладил шалаш. Напевая песенку, какую слышал от матери, собрал для костра сухих дров и кучку валежника. Костер должен гореть ровно, до утра, не только ради тепла: вставшие с зимней спячки в поисках муравьиных куч медведи сейчас злы, бродят как шальные и ночью; могут потревожить и человека на ночлеге.

От сытной еды и теплого солнца Степана скоро разморило. Он лежал у кострища, не сводя глаз с горы. По камням, совсем не пугаясь человека, бегали бурундуки, по-вогульски «койсера», с черными полосками на спинах, переговаривались тихим посвистыванием, будто обучались птичьему языку. Им отвечали невидимые зверьки, а в осиннике подле горы изредка звучал будто надрывный плач – там, видимо, лисы охотились на зайцев.

Из-за житейских неудач Степан Чумпин все еще оставался холостым и теперь, на двадцать седьмом году жизни. Два года назад он присмотрел было жену на зимовьях у реки Тагила. Ее родитель за неудачливость жениха запросил многовато мехов. Безуспешный сезон зимней охоты убавил шансов на успех сватовства. Как бы другой, более удачливый охотник-вогул не выкупил избранницу! Весной и летом особенно нудно и тоскливо смотреть на чужих жен и ребятишек. Степан любит детей. Мастерит для них свистульки из черемухи и сопелки из старых стеблей пикапа. Ему хотелось иметь сильного, здорового, смелого сына, чтобы обучить его всем лесным и воинским хитростям и сделать первым охотником и большим человеком.

Самого себя Степан находил вовсе не плохим женихом. Не хворый, ловкий. В меру хитер. Слух и чутье никогда не обманывают. Стрелок из лучших в племени, а это немаловажно. Не трус. Словом, он не обижен богами от рождения, имеет все качества, чтобы не сердить незримых духов, и все же чем-то им не угодил. Чем именно, он понять не мог, и тревожился.

Этим летом надо было непременно придумать нечто новое, предварительно хорошо расспросив шайтанского шамана о причинах неудач. Потом сходить в русскую церковь и зажечь огонек восковой палочки перед большой доской с седым богом Николой-тормом...

Глубоко вверху лебедями плыли облака. В лесах гомонили птицы. Степан наконец откровенно сознался самому себе, зачем в этот раз навестил гору: чтобы набраться храбрости и нарушить завет отца! Открыть тайную силу горы русским. Получить много денег. Купить все, что нужно для хорошей жизни. Взять себе жену, завести ружье и раз навсегда отогнать от себя обидную славу неудачника.

Но кому из русских открыть местонахождение и тайную силу Железной горы? Степан считал русских не очень умными, просто хитрыми и скупыми. Откроешь им гору, они возьмут ее богатства себе, а ему в благодарность, когда попросит денег, наломают бока.

Степану от сородичей приходилось слышать, что где-то за горами есть у русских крепость Екатеринбург на Исети и живет в ней злющий начальник с солдатами. Он богатый. Ему бы открыть тайну горы! Но как пройти в крепость? По какой тропе, чтобы не изловили демидовские шайтаны? Ведь они никого не пропускают по своим, а также и по казенным лесам.

Идти к шайтанскому приказчику нельзя: прошлой осенью, в дни затянувшегося ненастья, он, обозленный неудачной охотой, украл возле завода овцу. Русские после этого не стали подпускать вогулов и близко к заводу. Кто пытался туда ходить за хлебом, тех пороли плетьми.

Плывут в синей вышине облака... Степан уже без тайного страха строит свои планы. Как только на сырых берегах Баранчи рассыплется по кочкам голубой бисер незабудок, он, Степан Чумпин, откроет русским тайну Железной горы. Но, прежде чем показать к ней дорогу, возьмет с них серебро. Попросит за гору две полные горсти больших серебряных монет и постарается в каждую горсть взять как можно больше серебра.

Потом, показав русским дорогу к горе, уйдет с Баранчи на Чусовую, чтобы духи Железной горы не отомстили ему за открытие их тайного жилища русским.

Прошлой осенью Степан уже совсем решился открыть русским гору, но храбрости тогда не хватило: леший Менк, как-то прознав про его замысел, дважды до синяков защипал его ночью, и он долго мучился от гнойников по всему телу.

Нынче он ни за что не откажется от задуманного. Пусть Менк хоть уши ему отгрызет во сне!

Чтобы по-настоящему удивить и напугать русских тайной Железной горы, Степан вечером полезет на гору и наломает с нее камней. Черных, блестящих на изломе, с налипшими на них мелкими крупинками, будто приклеенными смолой...

Огонь в костре горел бледновато-красными и синими язычками, вкусно обгладывая кости валежника. Сучки шипели, сырость выступала наружу белой пузыристой пеной и быстро высыхала.

От вершин леса скоро легла густая полоса тени на место, где горел костер Степана. А по небу все плыли и плыли лебеди-облака...

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Вольные ветры шершавили вихрастую хвою глухих лесов. Раскачивались и скрипели вершины лесных великанов. Торжественный лесной шум напоминал гудение басовых струн на гуслях. Слышать его перепевы приходилось лишь редким смельчакам-беглецам, лесным людям – охотникам и дошлым горщикам, искателям кладов...

Иной раз засушливым летом даже легкий ветерок трет ветку о ветку и, накалив их, запаливает огонек. Раздутый тем же ветерком, он бывает причиной страшных пожаров, сжигающих леса на многие версты. Дым застилает солнце, седина остывшего пепла осыпается на израненные пожаром леса.

Уральские лесные пожары восемнадцатого столетия, истреблявшие на целые годы все живое на пострадавших участках, не очень вредили человеку: жителей было так мало, что сгоревший лес с годами и десятилетиями возрождался вновь, опять становился дремучим и шумливым.

Своим зеленым покровом уральские леса смягчали горный пейзаж, скрадывали увалы, озера, топи, овраги и лога рек. Бороздя лесную глушь вдоль и поперек, рождаясь из студеных лесных ключей, сбегали со склонов ручьи, напаивали влагой реки Исеть, Уктус, Пышму, Камовку, Березовку, их несчитанные и немеряные речки-притоки.

Лежит в тех лесах озеро Шарташ.

Трудно толпятся вокруг него древние, дремучие боры, прикрывают береговые скалы, похожие на причудливые развалины языческих городищ и рыцарских замков. Сизая вода в озере чище горного хрусталя.

В год, когда царь Петр спорил с сестрой Софией-правительницей, кому из них Русью править, ранней весенней порой легла сюда к озеру под неслышной лапотной поступью первая, еле заметная тропа. Пришли на берега Шарташа из далекой московской волости староверы-землеробы, навеки преданные своей «суеверной обыкости» и кинувшие из-за этого свои родные места. Пришли шумливым утугом в семьдесят восемь душ. Попили из озера воды, обошли его вокруг... Подивились, как причудливо нагромоздила здесь нечистая сила камни, скалы, утесы по берегам. Нагляделись пришельцы на эти каменные дива и дали им звание Чертово городище.

Попалив день-другой костры на берегах озера, посоветовались всем миром и решили стать здесь жильем, зачав рубить избы новой раскольничьей слободки, а для усторожливости огородили ее тыном и обрыли водяным рвом.

Вместе с дедом, уроженцем московской земли, пришел и паренек-сиротка, пяти годов от роду, Ерофей Марков.

Теперь, с той поры, как капитан Татищев облюбовал под боком у слободки место для нового казенного завода на Исети, старая шарташская слобода разрослась. Рассыпались от нее по берегам новые слободки и выселки, где оседали новые и новые пришельцы, надеявшись на тихую лесную жизнь.

Ерофей Марков тем временем стал мужиком, оженился и прочно обживал с семьей новую избу, поставленную на околице слободки. Из ее окон хорошо видны просторы озера. Покойный дед обучил Ерофея читать лесную жизнь, как книгу, и прокладывать нехоженые тропы. Бродя по ним, он уже сам постиг тайные повадки самоцветных камней: тумпасов, строганцев и многих, многих других. Ерофей стал заправским горщиком, знал леса на сотни верст во все стороны от озера.

Десятый год шел, как Ерофею Маркову благодаря жене, нечаянно или в шутку запекшей в ржаном хлебе кристалл тумпаса, удалось узнать секрет, как выгонять из камня темный дым и делать камень золотистым. По краю о Ерофее пошла слава, будто у кержака-горщика легка рука на поиск камня, мол, не зря ведь в найденных им тумпасах солнышко горит ласковей и ярче, чем у других горщиков.

Сначала камни попадались Ерофею легко. Прямо возле дома находил их в лесу. Понемногу они перевелись, уходить нужно было дальше и дальше. В иных местах уже приходилось бить глубокие шурфы. Немало земли перекидали руки Ерофея.

Работа горщика в шурфах выгоняет поту побольше, чем иная пашня. В глине да в песке не просто угадать и найти желанное и искомое. Иной спорный камень случалось и слюной для опознания мыть, коли до водицы далековато, и нельзя дать ошибку – вместо самоцвета положить в котомку «дикаря». То-то посмеялись бы гранильщики.

Поисковый труд горщика Ерофею был по душе. Тихий это труд, хоть и нелегкий. Требует уменья молчать и сосредоточиваться. Неделями иной раз не выходит Ерофей из леса, ступает с тропы на тропу, спускается в лога живых речек и высохших ручьев. Лазает по скатам оползней и обвалов, оглядывает землю, налипшую на корни лесин, сваленных буранами. Везде могут найтись самоцветы, все приходится оглядывать зорко, чутко ощупывать пальцами, проверять наметанным глазом каждый камень.

Рабочая пора Ерофея в лесах тянулась от зари до зари. Только в сумерки, у дымящего костра, под комариное жужжание, он угощался немудреным припасом и засыпал сном крепким, но всегда чутким, чтобы ухо могло сразу подать весть сонному сознанию о любом недобром лесном шорохе, человек ли то, зверь ли.

Ростом Ерофей похвастаться не мог: рановато пригнула его сутулость. И не от старости она, не от усталости, а потому, что все время работал сгибая спину. Мягкие, как лен, волосы он подстригал скобой. Чтобы не мотались на лбу, отгребал их по обе стороны, закладывая пряди за уши. Чалая борода не удалась ни по цвету, ни по доброте волоса, и Ерофей втайне сокрушался, что такой бороды, как была у его деда, у него самого никогда не вырастет. Силы же в ногах и руках у Ерофея хватало.

С ранней весны вплоть до осеннего ненастья Ерофей жил в лесах, являясь домой, когда иссякали харчи. Зато зимой был лежебокой. Проворная жена управлялась по хозяйству сама. Жил Ерофей исправно. Его избу в слободе показывали новичкам, чтобы приободрить их насчет житья-бытья шарташских кержаков.

Несмотря на небольшой счет прожитых лет, Ерофея в слободе уважали, хотя по характеру он мало походил на заправского кержака: на лицо был не хмур, исподлобья не смотрел, молчать на людях не любил. Подвижность, верткость в нем – от поисковой работы. Хоть и не короток лесной день от зари до зари., все равно медлительных, неуклюжих не любит!

Старики уважали Ерофея за то, что никогда не пренебрегал их советом, а сверстники за то, что не бывал холоден к чужой беде, не кичился удачами и не скрывал от других горщиков приемов поиска, делился с ними всем, что углядывал диковинного в лесах и на горах.

Только одного не хватало им с женой для радостной полноты жизни – детей. Но и с этим постепенно свыклись; что ж, мол, всякому своя планида: в одних семьях – ребят девать некуда; в других – не дает бог ни единого...

2

Возле изб шарташской слободы цвели черемухи.

Темнота майского вечера была легкой и прозрачной. С озера порывами налетал ветерок, носил пряный аромат по всей слободе. В зеркало озера вместе с небом гляделся молодой месяц. Отраженный в недвижной воде, он походил на золотую серьгу, заботливо уложенную ювелиром в синий бархат. Народясь под дождь, месяц только третий вечер выходил прогуляться, но по-настоящему светить еще не научился.

Лесное эхо издалека несло по воде глухие стоны обжимных молотов, как бы напоминая, что крепость Екатеринбург с казенным Верх-Исетским заводом всего лишь в семи верстах от озера Шарташ.

В это утро пришел в слободу старец странник, а людская молва о его нежданном приходе сразу взбудоражила слободу.

Говорили слобожане, что пришел старец из далеких мест исконной Руси с вестью о новом пророческом знамении. Пришел разнести эту весть по лесному уральскому краю, по тайным убежищам, скитам и селениям староверов, именуемых, в честь реки Керженца, кержаками.

Нежданно для Прасковьи в тот же день раньше срока вышел из лесу с поиска Ерофей Марков.

В Березовском логу под корнями поваленной лиственницы извлек он из земли, прилипшей к корням, друзы изумруда с большими вкраплениями красного, как кровь, неведомого самоцвета.

С этой неожиданной находкой Ерофей без раздумья кинулся в Екатеринбург, к горному командиру Татищеву. В крепости самого генерала не застал, отдал друзы прямо в руки Герасиму, памятуя строгий генеральский наказ приносить всякую редкость без замедления. Впопыхах, по лесной дороге в крепость, Ерофей нечаянно обронил котомку с харчами. Потому из крепости в лес не вернулся, пошел домой...

В темени вечера, когда молодой месяц любовался собственным отражением в Шарташ-озере, возле резного крыльца старостиной избы проблескивал между стволами и шапками черемух огонь «думного костра». В его свете собрались обитатели слободы послушать сказание пришлого старца.

Позади мужей, отцов и братьев, сидевших в кольце вокруг костра, тесно сгрудились женщины под сенью цветущих черемух. Им тоже было слышно каждое слово странника. Голос у него – без хрипоты и глухости, происходящей, как известно, от табачного зелья и казенного вина.

Пришлый старец сух, костист, высок. Голова лысая, зато клин седой бороды утянулся ниже пояса. На старце чистая холщовая рубаха, штаны в синюю полоску, кое-где порванные о лесные сучья и заботливо залатанные. Он бос. А пошевелит руками – скрежещут на теле, под рубахой тяжелые цепи вериг.

Старец в начале беседы назвал слобожанам свое имя, упомянул, откуда родом и в каких лесах хоронился на Руси в антихристовы годы, сберегая преданность истинной вере. Только рассказав все это, стал говорить, зачем пришел бродить по Каменному поясу. Сказал, что обойдет его весь, а потом подастся в сибирскую сторону, еще более глухую и малолюдную.

Когда с озера прозвучал печальный и звучный крик лебедя-кликуна, старец замолчал, истово перекрестился двуперстным знамением. Лебедь – один из многих крылатых обитателей озерного берега – еще долго курлыкал, будто в тоске одиночества. Может быть, подруга отдает свое тепло будущим птенцам, еще заключенным в яичной скорлупе. Может, и вовсе остался без спутницы этот крылатый самец, но всем собравшимся было слышно, как он медленно кружит над тихой водой с печальным и призывным курлыканием, понятным и птице и человеку. Пока лебедь летал и подавал голос, старец молча глядел на людей у костра, сидевших в тревожном ожидании, с хмурыми лицами. Был в кольце слобожан и Ерофей Марков.

Снова заговорил старец, более приглушенным голосом:

– Отныне, братья мои во Христе, да будет для вас и для чад ваших святой и бессмертной душа лебедя-птицы, подавшей нам свой вещий голос в сей час вечерний.

Отныне, с часа сего вечернего, не должна рука ваша чинить смерть сей птице. Ни единому из вас не должно, вольно али невольно, убивать лебедя. Ибо волей господа живет в теле лебедя душа истинно человеческая. Переселилась в лебедей-птиц святая душа царевича Алексия, на лютую смерть посланного своим родителем Антихристом – царем Петром, сгинувшим гонителем истовой веры христианской. Господь подал о сем знамение благочестивым людям на Ильмень-озере. Увидали люди на том озере лебедя в короне царской с венцом огненного сияния вокруг главы.

Праведные старцы наши истолковали сие знамение как господен перст и порешили на веки веков почитать лебедя святой птицей. Перешла в нее бессмертная душа царевича Алексия, кою не властен был загубить на дыбе царь-отец в бренном теле сына.

Памятуйте, братья, завет ильменских старцев не касаться грешной рукой жизни лебединой. На главу всякого ослушника падет кара, и перейдет та кара на сына и внука, на всякую главу в его роде, и не будет от той кары пощады даже младенцу в утробе матери, все за тот же стародавний грех ослушника-родителя.

Повествуйте о сем завете всем истинным христианам, до коих сам не смогу сыскать путей в здешних лесах. Поучайте о сем знамении всех отступников от двуперстия, поучайте о святости лебедя-птицы, не позабывая, что за укрепление сего завета людям русским простятся многие вольные и невольные прегрешения...

Слушая старца, никто из слобожан не заметил, как закатился за леса рогатый месяц, как затемнили прозрачное небо дождевые тучи, хлынул частый, спорый весенний ливень. Головешки в догорающем костре зашипели и стали дымить. А стоявшие и сидевшие под дождем слобожане опомнились только тогда, когда старец сам обратился к ним с ласковым призывом:

– Ступайте с миром на покой, братья и сестры, памятуйте о поведанном.

Под веселый стукоток весеннего дождя, под бульканье капель в лужах никто из шарташских слобожан не смыкал глаз. Во многих избах слышалось пение священных псалмов. У раскрытых окон люди слушали, как с озера доносились встревоженные лебединые крики, то далекие, едва слышные, то совсем близкие...

3

Всю ночь шел дождь, то стихая, то усиливаясь, и закончился на другой день после обеда, когда Шарташ-озеро, леса и слободу снова озарило радостное солнце.

На рассвете, не обращая внимания на дождь, седые как лунь старики вышли на берег озера, бродили нахмуренные, погруженные в раздумья и внимательно наблюдали за плавающими лебедями.

Ерофей Марков с женой тоже беседовали до утреннего света о давешних словах старца. Потом Прасковья ушла доить корову, а Ерофей под голоса первых петухов прилег на лавку, но заснуть не смог: не шла из головы мысль о странном видении, что примерещилось ему в лесу, как раз перед находкой изумрудов. Ерофей Марков, человек общительный и словоохотливый, страдал от невозможности поделиться необычным переживаньем. Жене сказать? Испугается! Старикам-слобожанам? Не выдаст ли этим некую тайну, которую неведомые силы земли решили пока открыть ему одному? А тут еще и слово старца-кержака! Так и лежал на лавке Ерофей Марков, молчал и думал свою думу.

Тем временем из-за оконной слюды все явственнее шли в избу утренние звуки слободской окраины. Щелкал кнут пастуха. Глухо позванивали ботала на коровах, угоняемых за околицу, к поскотинам. Блеяли овцы, где-то стучали топоры. Ерофей поднялся и достал из котомки три кристалла, завернутые в мох. Изумруды. Прищурясь, горщик стал внимательно разглядывать их. Результат осмотра был тот же, что и раньше: да, на двух камнях среди густой зелени изумрудов заметны будто капельки крови. За осмотром камней застала его вернувшаяся со двора Прасковья.

– Чем залюбовался?

– Изумрудами. Глянь-кось. Не кровь ли это в них?

Боязливо перекрестившись, Прасковья взяла из рук мужа кристалл, отошла к окну и тоже долго рассматривала его со всех сторон.

– И то ведь, твоя правда. Вовсе будто свежая кровь.

– Кумекаю, родимая, что я новый самоцвет в наших местах сыскал. Поручик Рефт намедни говаривал мне, что есть на свете кровяные камни, рубины. Говорит, их одинова в уральской земле на Мурзинских канавах нашли, только неказистые и по цвету тусклые.

– Тому, что иноземцы брешут, не больно-то верь, муженек. Знаешь, Ероша, чего я тебе бабьим умом присоветую? Ступай-ка ты поскорее к нашему генералу да покажи ему эти камни.

– Да снес уж. Крупнее этих, богаче цветом. Как нашел камни, так и подался в крепость.

– Чего сказал сам-то?

– Самого дома не застал. Слуге Герасиму находку отдал.

Прасковья с обидой глянула на мужа, покачала головой, положила кристалл на стол.

– Скрытничать стал от меня, Ероша. Прежде о любой находке я пораньше генерала узнавала.

– Винюсь. Только причина – не скрытность моя перед тобой, а старец. Из крепости шел домой тебе про находку и еще кое о чем рассказать, да подле поскотины меня вестью о старце с памяти сбили. Не серчай!

– Нешто я не вижу, что ты какую-то думу таишь?

Ерофей не хотел до времени тревожить жену своим удивительным переживанием в Березовском логу. Зачем у женщины покой и сон отнимать? Может, со старцем пойти посоветоваться? Но тот хоть и святой веры человек, а пришлый, ему тайны земли уральской неведомы... С кем же поделиться вестью о непонятном, загадочном и многозначительном видении?

Ерофей неторопливо собирался к завтрашнему выходу на поиск, избегал вопрошающих взглядов жены и терялся в тягостных раздумьях.

Под вечер того же дня, свернув с Екатеринбургской дороги, тройка потных и обрызганных вороных коней под охраной десяти драгун при офицере, звеня бубенцами, пронеслась по слободе и остановилась у крыльца старосты.

Из коляски вылез хмурый Василий Никитич Татищев. Кивнул на поклон испуганного старосты, осведомился об Ерофее Маркове. Узнав, что горщик дома, велел позвать.

Сынишка старосты играл с ребятишками под черемухами. Посланный за Ерофеем, он стрелой полетел по улице, разбрызгивая босыми ногами жидкую грязь.

Татищев даже улыбнулся ему вслед.

– Ишь как лупит! Ветерок парень!

Староста еще не оправился от испуга. Решил, что командир уральского края явился чинить допрос о вчерашнем крамольном старце. Но когда генерал осведомился о Ерофее, староста даже обмяк от радости. Неужто пронесет опасность?

– Старшего твоего сына знаю. На рудознатца у меня в крепости обучается.

– Так точно. Только выйдет ли толк? Наука рудная мудреная, немецкая. Может, нашему-то, мужицкому понятию и не по силам? Слыхал я, будто не по-русскому обучают. Эка страсть! Не одинова говаривал я сыну, чтобы не лез к рудному делу.

– Ну и зря парня с панталыку сбивал. Мне свои рудознатцы позарез нужны. Русская смекалка у рудознатцев да литейщиков мне всего дороже. В их дерзании смелом – вся будущность отечества нашего, могучесть его. О сыне твоем мне докладывали. Говорят, старательный и толковый... Как меньшого зовут, которого за Ерофеем послал?

– Тихоном.

– Имя-то тихое, а парнишка прыткий. Непременно и этого ко мне в обучение присылай... Всех-то сколько у тебя?

– Парней четверо да три девки.

– Хорошо. Бог вас, видать, не обидел!

Драгуны, спешившись, стояли возле коней. О приезде главного командира знала уже вся слобода. Из окон украдкой наблюдали многие глаза за событиями у старостинои избы.

Заложив руки за спину, Татищев прохаживался по свежей траве, мокрой и усыпанной опавшими белыми лепестками. Их сбило с черемух дождем. Наконец показался Ерофей с мальчиком старосты. Оба запыхались от быстрой ходьбы.

– Здравствуй, Ерофей! Спасибо, постреленок! Скажи-ка мне, малец, чем станешь отечеству пользу приносить?

– Как велите.

– Молодец! Горным делом велю тебе заняться.

– Горщиком, стало быть, вроде дяди Ерофея?

– Уж это сам смотри: либо горщиком, либо литейщиком. В том и другом ремесле одинаковая польза и тебе и отечеству. Подрастешь – грамоту осилишь.

Татищев повернулся к Ерофею, нахмурился.

– Нужен ты мне. Проводи-ка меня к озеру.

Генерал пошел по тропе впереди Ерофея. На берегу Татищев уселся в старом рыбачьем челне, под тенью березы.

– Видишь, Ерофей, самолично к тебе в гости приехал. Великое тебе спасибо за находку. Зело обрадовал меня! Редкостную друзу отыскал. В Петербург отправлю. Пусть в столице полюбуются, какие самоцветы в нашем крае дельные горщики отыскивают. Ты опять, Ерофей, моим немцам нос утер... Знаешь, какой самоцвет открыл?

– Поведайте, коли милость будет.

– Рубин.

Ерофей перекрестился.

– До сих пор знатные рубины только в Индии обретали, превыше изумруда ценили. Даже у статуи Будды рубин в чело вправлен. Царственный камень! Не ожидал, поди, такой самоцвет отыскать? Никто в крепости из заморских умников глазам верить не хотел, как показал им твою находку. А поручик Рефт сразу догадался, кто, мол, эдаких два самоцвета редчайших в единой слитной друзе найти мог. Так сразу и сказал, что только Ерофей Марков. Вот ты каков. Честь и слава! Спасибо тебе уже сказал, но этого маловато! На досуге придешь ко мне в крепость за достойной наградой.

– Премного благодарим.

– Молодец! Впредь на поиске в оба поглядывай. Глядишь, еще что-нибудь диковинное сыщешь. Такой уж у тебя талант счастливый родной край прославлять. Притом не забывай мой наказ: всякий незнакомый камешек мне приносить и... демидовским сыщикам в лапы не попасть.

– И то и другое завсегда в памяти держу, господин командир. Даже во сне будто один глаз приоткрыт всегда.

Татищев залюбовался плавающими лебедями.

– Не пугливые. Они у вас тоже ведь царственные. Что твои самоцветы.

От этих слов Ерофей содрогнулся. Неужто этот суровый командир уже знает о беседе старца с мужиками? Он искоса глядел на худое, болезненное лицо горного начальника. А тот как ни в чем не бывало оглядывал местность.

– Что ж, лебедей-птиц, видать, у вас не трогают. Привольно им тут. После смрада доменного в моей крепости здесь воздухом смолистым подышать хорошо. А березы небось слобожане сами насадили?

– Вестимо, наших рук дело.

– Говорят, у тебя на глазах эта слобода поднялась?

– Так точно. Мальчонкой по шестому году с дедом сюда пришел. Миром и порешили здесь на жилье стать. Местечко с понятием выбирали.

– Дед давно помер?

– Давненько... Уж первый-то крест иструхлявел. Надысь новый срубил.

– Дельно. Отошедших в иной мир надо помнить и почитать. Знаешь, что на сей счет некий мудрец говаривал: глядя на могилы – сужу о живых!

Татищев опять неожиданно пристально и чуть насмешливо глянул прямо в лицо Ерофею, будто между ними, старым генералом, слугою царя Петра, и молодым еще горщиком-кержаком, было какое-то тайное соглашение, не требующее слов, обоим понятное и нужное. Оба помолчали, как бы понимающе. Шло молчаливое, скорее похожее на торг, чем на поединок, не высказанное словами испытание кержацкой твердости.

– Может, скажешь мне, царскому слуге, где друзы нашел?

Опять прошло несколько минут тишины. Что это – цена молчания о приходе и наказе старца? Цена сходная за благополучие всей слободы... Ерофей чуть улыбнулся.

– Скажу, ваше превосходительство, ибо всем миром мужики великое доверие к вам имеют. Извольте слушать: ежели от крепости напрямик считать, то, почитай, до того места верст тридцать укладется, а то и поболе. В старом Березовском логу, неподалеку от Медвежьих ям посчастливилось. Листвень там могучую зимусь бураном вывернуло. Вот под ней и нашел.

– Раньше теми местами хаживал?

– Как же? Обязательно хаживал. Поискивал в логу камни, да только, окромя строганцев, дельного ничегошеньки не находил.

– Нежданно набрел на счастье? Раньше и следов не находил, а вдруг разом и далась в руки такая диковинка? Верить ли тебе?

– Как изволите. Пошто бы мне таиться от вас? Чать, не демидовский ловчий, а наш генерал. Уж так вышло, как сказываю.

– Когда сызнова в лес?

– Завтра.

– Помоги тебе бог! Послушаешь моего совета?

– Извольте дать. Коли смогу осилить – разобьюсь, а исполню.

– Ступай прямо к тому месту и бей под лиственницей глубокий шурф. Понял меня? Уверен, что не то еще сыщешь.

Ерофей изменился в лице.

– Дозволите ли слово поперек молвить?

– Говори.

– Неохота бы приказа ослушаться, только идти туда боле не след.

– Почему?

– Увольте, ваше превосходительство, господин барин. Не посылайте меня туда на погибель. Боязно мне там. И неспроста!

– Ну, брат, озадачил ты меня! Уж теперь объясни, в чем причина твоего страха? Или приключилось там с тобой неладное что?

Горщик склонил голову и молчал.

– Неужели в этом не откроешься? Вроде бы понял, что тайны мужицкие генерал Татищев умеет хранить?

Ерофей Марков перевел дух. Что ж, с таким начальником можно говорить и о том, о чем не смог пооткровенничать даже с женой.

– Господин барин! Скажу, не таясь: сугубо непонятное со мной в лесу в том урочище приключилось, где потом и те изумруды с рубинами нашел. Будто вроде как наваждение. Видать, запрет на те места нечистая сила наложила.

– Пустое плетешь! Крест на себе носишь? Какое наваждение? Может, устал, заснул, да что-нибудь во сне и привиделось... Чего ж тебя так напугало там?

– Видение мне было.

– Ну, видишь? Просто померещилось.

– Никак нет, не померещилось! В дневную пору все приключилось...

– Ну что же ты замолчал? Я тебя не неволю. Коли тяжело говорить – отложим эту беседу.

– Да нет уж, от вас ничего теперь не скрою. Извольте дальше слушать. В Березовском логу, возле давнего пожарища, одно местечко, больно мне поглянулось. Заночевал возле него да с зарей и зачал шурф бить. До самого, почитай, полдня землю зря колупал. Песок и глина, вперемешку с галькой. Пустая порода выдалась. Нашел три немудреных строганца. От такого просчета притомился раньше времени – в карактере это у меня: когда в обиде – устаю быстрее. Бросил работенку, запалил костер, сварил толокно. Костер-то под солнышком развел, стало жарко. Скинул озям, пошел в тень под ель толокно хлебать. Хлебаю, а сам про незадачу с шурфом думаю. Тут-то и приключилось. Чтото меня тянет назад на костер мой поглядеть. Оглянулся на него и – обмер: из огня голова толстенного змея вылезает, глаза большущие, зеленые. Изо рта тоже огонь пышет, а сам весь в огненной золотой чешуе гремучей. Так я оторопел, что котелок с варевом наземь уронил, а сам от змея глаз отвести не могу. Гляжу, покачал он сперва головой над костром, потом стал кольцами из огня выползать. Выполз, значит, да эдак, горбами изгибаясь, и пополз по логу. А в длину тот змей никак не короче семи сажен. Ползет по логу, а чешуя огненная будто звенит, из-под брюха на землю во все стороны искры огненные сыплются. Далеко прополз по логу да разом эдак же и ушел сызнова под землю...

Рассказ Ерофея Татищев слушал внимательно, сняв парик и обмахивая лысину красным фуляровым платком.

– Тут хотел я, ваше превосходительство, крестным знамением себя осенить, но никак рукой пошевелить не могу, а сам будто чую: кто-то на меня зырит! Прямо вот и чую чей-то погляд на себе. Не помню, как сумел на ноги вскочить, назад обернуться. Тут опять похолодел от страху. Стоит шагах эдак в десяти от меня рослый богатырь-мужик. Одежа на нем золотая, с самоцветами. Борода тоже золотая, волнистая. И шапка и сапоги опять же золотые. Весь, стало быть, будто золотой. Глядит на меня, а я на него. Постоял он и пошел в лес. Тут, слава те господи, смог я молитву прочитать, а сам глаз с него, идущего, не свожу. Идет он по лесу, какую ветку ни заденет – с нее искры летят. Так и ушел. А в лесу тихо стало, до того тихо, что стук моего сердца, должно, тому богатырю еще долго слышался!

– Ушел, говоришь? А ты что стал делать?

– Я, стало быть, не медля кинулся костер гасить. Затоптал огонь и пошел к шурфу снасть собирать. Ударил еще в сердцах десяток раз кайлом... тут тебе первая друза! Меня аж в пот кинуло. Вот, думаю, к чему мужик тот, золотой, сюда змея своего посылал!.. Ударил с другой стороны – вторая друза, за ней третья. И еще мелких камешков таких же штуки три сразу. Потом какая-то слабость на меня напала, испугался я, выбрался из шурфа и – бегом с того места!

Татищев надел парик, положил руки на плечи Ерофею, глянул в глаза горщику.

– Правда ли видение было тебе наяву? Не сон ли то привиделся тебе у костра?

– Истинный Христос, наяву!

– Верю. Это, Ерофей, знамение великое. Талант у тебя огромен. Особенный ты человек. Это раз. И земное богатство там – велико и драгоценно. Это два. Сила земли с твоей силой встретилась и знак тебе дала: дерзай, мол! Ты не страх должен перед тем местом иметь, а веру в свою планиду счастливую.

– Стало быть, вы изволите думать, видение не от нечистой силы исходит?

– Сила земли уральской сама тебе место указала. Сила земли сего благодатного края. Понял? Давно я в разуме своем мысль держу о невиданном богатстве здешнем. Неужто сама земля догадку подтверждает? – тихо говорил Татищев, будто наедине с самим собой. Опомнился. Повернул Ерофея Маркова лицом к озеру: – То, что сейчас прикажу, помни. Но другому кому и под пыткой не открывай. Так вот: когда сгинет в твоем разуме страх, ступай на те места и с молитвой, не спеша, все вокруг и около твоего костра изрой шурфами. Всякий камешек оттуда мне неси. Земля уральская тебе знамение о самом великом богатстве подала. Знамение твое про золото.

Ерофей выронил шапку.

– Есть, брат, там золото. Ищи его и верь, что непременно сыщешь. Ты, и никто иной. На Каменном поясе русские руки русское золото для отечества сыщут.

Оба обернулись на торопливые шаги, увидели бежавшего человека.

Татищев еще издали узнал шайтанского шихтмейстера Ярцева.

– Ваше превосходительство, свидетельствую свое почтение. Прошу извинить, что осмелился потревожить.

Что такое с шихтмейстером: парика нет, мундир застегнут не на все пуговицы, ботфорты в грязи. Весь потрепан. В таком виде предстать перед начальником?

– Откуда вы? – спросил Татищев сухо. – Что у вас случилось?

– Сейчас из крепости. Воротился только что из баранчинских лесов. Ездил туда по делам службы с демидовским человеком Мосоловым.

– Просил бы только покороче. Опять, видимо, какие-то демидовские фокусы?

– Никак нет. Дело чрезвычайное. Необходимо было немедленно, безотлагательно сделать в канцелярии главного горного управления заявку на новое рудное место. Ради этого спешил, господин генерал. Открыл его на реке Кушве крещеный вогул Степан Чумпин. По его словам, там целая гора из одного железа состоит.

– Быть не может! Железная гора? Чем же они подтверждают эти басни?

– Вот образец руды из Железной горы. Получен от вогула Чумпина.

Татищев осмотрел образец.

– Удивительно! Настоящий железняк.

– Магнитный, ваше превосходительство.

– Кто, кроме вас, знает об этом открытии?

– Только приказчик Демидова Мосолов. Но теперь это уже не важно. Заявку я, как сказано, уже сделал по всей форме. Находка закреплена за казной. Потому и скакал из Баранчи в крепость как угорелый. Поспел! Ровно через полчаса следом за мной прискакал и Мосолов, и еще Василий Демидов, сынок ревдинского цегентнера Никиты Демидова-младшего. Они тоже было заявили права на это рудное место, но слишком поздно.

– Сами место видели? Побывали у той горы?

– Нет.

– Почему же так? – нахмурился Татищев.

– Времени не было. От места, где вогул передал мне образец руды, до самой горы не меньше семидесяти верст, все лесами. Если бы необдуманно я решил туда поехать на осмотр, Демидовы обязательно поспели бы раньше меня заявку сделать.

– Вы правы. Их спешный приезд подтверждает это. Место, очевидно, богатое. Службу отечеству вы несете честно, благодарю вас! Итак, вам указал рудное место крещеный вогулич?

– Так точно. Вогул Степан Чумпин, коего я встретил в лесу на берегу Баранчи.

– Ради награды небось принес образчик? Смотрите, нет ли все-таки обмана?

– Смею заметить, что такую руду видеть приходится впервые.

– Образец-то, конечно, знатный. Только велико ли месторождение? Какая к нему дорога? Как близко от Чусовой? Стоит ли овчина выделки? Боюсь, не осрамиться бы нам с такой заявкой.

– Чумпин прямо сказал: гора из железа.

– Да будет вам, Ярцев, фантазию тешить! Вогул ему сказал, а Ярцев уши развесил.

– Вогулы, ваше превосходительство, народ честный. Зря не скажут. По их словам, рудная гора возвышается над лесами.

– Ну, будет фантазировать, Ярцев. Согласен: вогулы – не вруны, но что они могут смыслить в рудном деле?

Вновь осмотрел обломок руды, причмокнул губами.

– Действительно! Такой руды и я здесь не встречал еще.

– Магнитные свойства очень сильны.

– Вижу. На изломе осколки притянуты... О вас, господин Ярцев, я всегда был хорошего мнения. Вы его опять подтвердили. Спасибо вам за верную службу.

Татищев обнял и поцеловал Ярцева. Засмеялся.

– Видимо, и парик на пути остался?

– Прошу прощения. Позабыл его в канцелярии горного управления. Спохватился, когда уже возле шарташской слободы был. Вас разыскивал. Надо было обо всем в известность поставить. От души прощения прошу.

– От души прощаю. Я тут тоже полчаса назад без парика разгуливал. Сказать по правде, немало взволновался из-за беседы с этим вот горщиком. Знаете его?

– Никак нет.

– Запомните его. Перед вами старожил сей слободы Ерофей Марков. На днях нашел в этих лесах редкую друзу: слияние двух самоцветов – изумруда и рубина.

– Вот удача!

– Да. Великая удача у Ерофея. Может быть, и у вас окажется подлинно великая удача, от коей процветут казенные заводы. На какой реке, говорите, эта ваша «Железная гора»?

– На реке Кушве.

– Хорошо, что вы, Сергей Иванович, вырвали рудное место из демидовских клещей. Что ж, воротимся в крепость, а завтра без промедления вы с горными офицерами покатите Железную гору смотреть. Только где вы теперь вашего вогула сыщете?

– Не извольте беспокоиться. Никуда со своего зимовья на Баранче не уйдет. Ведь награды ждет.

– Дождется. А если не найдете своего вогула, самого заставлю Железную гору искать... Река Кушва? Что-то не помню такого названия. Сядете ко мне в экипаж, по дороге расскажете все поподробней.

Татищев направился к слободе.

– Будь здоров, Ерофей. Не забывай, о чем беседовали.

– Как же можно про такое забыть? Низко кланяюсь...

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Как вешняя вода уральских рек затопляет луга и низины, так и народная молва об открытии Железной горы разлилась по краю.

Открытая Степаном Чумпиным кушвинская руда оказалась не просто богатой залежью магнитного железняка. Люди скоро поняли, что открыто не только чудо Урала, но и чудо всей земли, всего мира.

Ожидаемого богатства – двух горстей серебра – вогул Чумпин за свое открытие еще не получил от русского генерала. Но шихтмейстеры Ярцев и Куроедов все же дали Степану рубль восемьдесят копеек за то, что он проводил их к горе. Степан просил больше, но они отказали.

Из полученных денег восемьдесят копеек Степан отдал собрату по зимовью Ватину: Чумпин передавал образцы руды Ярцеву и Мосолову в присутствии Ватина.

Открытие необычайного месторождения взбудоражило весь край. Частные заводчики исходили завистью, с пеной у рта, до хрипоты спорили о барышах, какие, по примерным подсчетам, Железная гора могла дать тому, кто примется за ее разработку.

Никита Никитич Демидов в своем ревдинском дворце кипел, выходил из себя от припадков бешеной злобы. Выместить эту озлобленность на приказчике Мосолове Никита Никитич не мог, ибо тот пользовался покровительством Акинфия, поэтому Никита срывал злость на жене, на домашней челяди и подневольном рабочем люде.

Взволновало открытие руды и крестьян и охотников, живших по берегам Кушвы в соседстве с горой. Люди эти понимали, что судьба их ждет одинаковая – и землепашца и зверолова. Да и чей бы завод ни поставили на Кушве – казенный ли, демидовский или иной купеческий, все деревни так или иначе припишут к заводу, а самих жителей заставят работать на рудниках.

Прощай, привычная, вольная жизнь!

Татищев ликовал. Находка обещала осуществить его лучшие надежды и мечты о процветании казенных заводов. С обычной для него горячностью он сразу стал готовиться к постройке нового завода, который, по беглым подсчетам, сулил стать не просто прибыльным, а необыкновенно доходным.

Руда из Железной горы, испытанная в крепостной лаборатории, в малой печи, дала с пуда одиннадцать фунтов лучшего мягкого железа. Для сплава готового товара из нового Кушвинского завода уже удалось сыскать водную дорогу до самой Чусовой. Добыча руды должна обходиться в гроши. В Петербург послали подробное донесение о чудесном месторождении. Располагая по новой инструкции правом открывать казенные заводы по своему усмотрению, Татищев решил начать сооружение Кушвинского завода тотчас же, как самолично съездит на Железную гору и убедится в том, что самые смелые чаяния сбываются.

* * *

Невьянского хозяина, Акинфия Демидова, не было на Урале в дни открытия Кушвинского месторождения. Еще в конце апреля он выехал в столицу. Весть о чудесной горе сообщил Акинфию брат Бирона. Ошеломленный сообщением, Акинфий послал к брату Никите в Ревду тайного гонца с письмом. Тот скакал и день и ночь. Прочитав послание брата из Петербурга, Никита Никитич даже занемог. Приказчики и рудознатцы на всех демидовских заводах приуныли. Их сытым, наглым рожам не на шутку грозили хозяйские кулаки. Плохие вести из Петербурга частенько оборачивались для холопов мордобоем.

Мосолов, главный виновник неудачи, считался у Демидовых старшим приказчиком и имел большие права, но тоже побаивался хозяйского гнева, вспоминая, что в былые годы не раз случалось пробовать тяжесть Акинфиевой руки. Мосолов не мог простить себе некой стародавней оплошности. Ведь еще целых четыре года назад лично к нему приходил отец Чумпина Анисим и говорил о какой-то диковинной железной горе!.. На эти слова вогула Мосолов тогда не обратил никакого внимания. Кляни теперь свою незадачливую судьбу, ищи забвения на дне стакана, злись, отводи душу на рабочем народе, кровяни ему лица направо и налево, без всякого разбора!..

Давно ли пронеслась молва по Уралу о чудесной рудной находке? А ведь уж не одна сотня людей проклинает неведомого вогула Степана Чумпина, открывшего майской ночью в зимовье на берегу Баранчи тайну горы русским начальникам и дельцам.

* * *

Недели через две после отъезда Акинфия Демидова из Невьянска в Петербург сын Демидова Прокопий, живший в столице, проведал о поездке отца и тут же сам отправился на Каменный пояс. Предугадав, какой дорогой поедет отец, Прокопий, чтобы не встретиться с ним, поплыл в Невьянск водой по Каме и Чусовой, а уж там добрался лесами до родительского гнезда. Причину этого неожиданного путешествия Прокопий таил про себя: он просто соскучился по Сусанне. Разумеется, отцовским приказчикам он привел иные доводы, чисто делового порядка.

Неожиданный приезд Прокопия озадачил приказчика Шанежку. Как быть? Он сразу вспомнил наказ Акинфия не спускать глаз с Сусанны. Не сделать ли вид, будто и он ничего не заподозрил? Не отойти ли пока в сторону? Подальше от греха? Однако после долгих раздумий он все же послал в столицу гонца с извещением, что молодой хозяин живет в Невьянске.

Открытие кушвинского рудного чуда не слишком поразило Прокопия. Конечно, он огорчился, потому что главное чудо уральских недр оказалось не в демидовских руках. Но сильного волнения он по этому поводу не испытывал: не до того было! Кроме того, он терпеть не мог своего дядю Никиту за болезненную жадность, желчность и мелочность. Полагая, что от мосоловского просчета больше всех пострадал именно Никита, Прокопий Акинфиевич втайне даже радовался дядиной неудаче.

Время шло. В мочажинах и болотах обильно рассыпался голубой бисер незабудок.

Куранты невьянской башни каждый час бесстрастно играли свой мелодичный менуэт...

2

Безветренная июльская ночь до того тиха, что лист не шелохнется на дереве. Темнота сгустилась, и не под силу людскому глазу одолеть ее. Полыхают где-то вдали вспышки зарниц, на короткие миги слепят мерцание тихих звезд. В демидовском дворцовом парке изредка кычут совы.

Плакучие березы склонили ветви над водой пруда. Поверхность его укрыта плывунами; на блюдцах листьев лежат чашечки водяных лилий. Несколько чугунных скамеек скрыты среди прибрежных берез. На одной из них – Прокопий Демидов и Сусанна. Давно вышли в парк и присели у воды. Колокола на башне прозвонили половину двенадцатого.

– Теперь Акинфия надо со дня на день ждать, – тихо говорила Сусанна. – Намедни дозналась, что проклятый Шанежка ему о тебе весть подал.

– Не велика беда, – беспечно отвечал Прокопий. – Приедет отец, а мы крадучись встречаться станем. А может, еще и задержится в Петербурге – дела у него там немалые.

– Обязательно прикатит, раз ты здесь. Сердцем чую: гложет его ревность, как голодная крыса. Подозревает, что мы любим друг друга. Думает, как бы сынок любимую не отбил. Боишься отца, Прокопушко? Молчишь? Неужто зазорно сознаться? Знаю, что боишься! А ты у меня поучись. Я вот нисколечко его не страшусь.

– Твоя сила – над ним. А я – сын ему. Значит, его сила надо мною.

– Верно. Есть моя сила над ним. Бабья. Весь народ в вотчинах Акинфия боится, а ко мне в опочивальню он без спросу войти не смеет.

– Не надо об этом.

– Ишь какой! Нельзя помянуть, что он ко мне в опочивальню ходит? Вот ты и спаси меня, увези отсюда поскорей. Все обещаешь, что к себе возьмешь в столицу. Я же не корю тебя, что хромоножку свою не позабываешь. Думаешь, не знаю, что иную ночь, тайком от меня, с ней коротаешь?

– Про это кто тебе наплел?

– Да сама видела, как эта святоша Настенька поутру от тебя убегала.

– Неправда! Не любишь ты Настеньку за старое, за то, что раньше у меня с нею было. Хочешь, вовсе сгоню ее отсюда?

– Пошто девку гнать? Она неповинна в том, что ты ее красоту приметил. На лицо не хуже меня, только умения в ней нет, хитрости бабьей, повадок ласковых. Не сумела она тебя властью бабьей так опутать, чтобы ни на кого и глянуть не мог... Так и пусть себе возле нас живет, от отца нас заслоняет.

– Тише, Сусанна!

– Ох какой ты усторожливый стал. В ночной темени даже берез страшишься.

– А в тебе откуда эдакая прыть? Нешто запамятовала, что здесь вокруг нас везде уши? Небось каждому из слуг лестно отцовскую милость шепотком заслужить.

– Чудные вы, мужики! Воровать ходите, а, по пути, своей же тени пугаетесь. Ну, молчи, молчи, только дай на груди твоей погреться...

В темноте, притаившись за толстым стволом березы неподалеку от скамейки, слушала каждое слово этой беседы девушка Настенька. Она по пятам кралась за гуляющей парой.

Покинутая, измученная ревностью, девушка не находила себе покоя больше месяца. Прокопия она любила. Холодела при мысли, что потеряла его навсегда. Сама, преодолевая стыд, подкрадывалась к его покоям в доме, забиралась в опочивальню и, не заставая его, ждала там чуть не до рассвета. Понять не могла, отчего не ласков с нею молодой хозяин в свой последний приезд.

Мучила себя догадками. Стала тайком следить за ним и узнала наконец горькую правду. С ужасом поняла, кто ее злодейка, разлучница. С горя убежала тогда в парк, кинулась оземь, изошла горючими слезами. Теперь от всей души молилась, чтобы скорей воротился из столицы хозяин-отец. В тихой Настеньке вспыхнула такая ненависть к Сусанне, что каленым угольем жгла душу, затмевала все помыслы. Но где взять сил одолеть злые чары разлучницы? Ведь сама-то взята была Прокопием лишь для временной забавы, сознавала, что полюбить его было безумием для подневольной девки. Но уж от Сусанны-то, змеи, никак не ждала тайного удара! Проклятая ночная воровка! Злоба закипала в Настенькином сердце против Сусанны. Ведь для блажи, со скуки сманила к себе Прокопия! Разве эта капризная, своевольная женщина таит в себе ту нежность, что живет к любимому человеку в ее, Настенькиной, верной душе?

Сегодня с вечера выслеживала любимого. Дождалась, когда он затемно пришел в парк. Кралась за березами, неслышная как тень. Видела и слышала, как позднее пришла Сусанна. В темноте Настенька каждым нервом чувствовала, что любовники обнимаются и целуются. Слушая их, Настенька поняла, что хозяйка дома украла любовь молодого хозяина еще с прошлой осени. Значит, все время ходила воровкой. Обманщица! Ведь как ласково разговаривала с обокраденной, как часто садилась слушать Настенькины песни в буранные ночи, не находя, знать, иного развлечения в отсутствие Прокопия.

Конечно, Настенька теперь может сгубить разлучницу. Может открыть правду хозяину. Но девушка мысленно уже дала себе зарок молчать: ведь под пыткой она могла бы выдать и Прокопия! Как ни мечтала она отомстить Сусанне, но гнала эти мысли, сознавая, что в гневе хозяин не побоится руку поднять и на сына...

Настенька явственно услышала в тишине слова Сусанны:

– Не тужи, Прокопушко, что отец нас разлучит. Ты и тогда иную ночку у меня досыпать станешь.

– Ты в уме ли? Или голова не мила стала?

– Подарочек я тебе припасла. Коль скажу, зацелуешь от радости.

– Так говори.

Сусанна засмеялась.

– А ты, оказывается, не по-мужски любопытен. Уж потерпел бы!

– Да говори же скорей.

– Ну, слушай.

Однако Сусанна перешла на шепот, и Настенька не разобрала ничего про ее «подарочек» Прокопию. Зато сам Прокопий слушал с возрастающим интересом и не раз прерывал ее шепот удивленными тихими возгласами. Вот что шептала ему на ухо осторожная собеседница:

– По весне Акинфий в Ревду на неделю уезжал. Заскучала я той порой. Обидно стало, что нет тебя близко. Села однажды в постели и плачу. Разрыдалась в голос и вдруг различаю за постельным пологом будто кошачье мяуканье. Сначала испугалась – ведь сам знаешь, в нашем доме всякое может померещиться. Думала, почудилось, но прислушалась и уже явственно слышу: мяучит кошка! Эдак с час она там мяукала, потом затихла. А я так и не смогла заснуть. Когда рассвело, я заперла дверь, зашла за полог, перемазалась вся в пыли и паутине, но не отстаю, ищу тайник с кошкой. Гляжу: у спинки кровати стена ковром занавешена. Стала я ее легонько простукивать. Не раз ведь слыхала от челяди про тайные ходы в подземелье. Отвернула край ковра, просунула под него руку да и нащупала впалость. Залезла вся под ковер и нашла-таки узенькую дверь. Толкнула ее. Заскрипела, но поддалась, отворилась. Схватила я свечу и опять за ковер. Шмыгнула в дверь, очутилась в коридорчике. Вдруг пламя свечи зашевелилось. Все-таки прошла по коридорчику еще шага четыре. Тут оступилась, увидела крутую лесенку. Спустилась по ней. Зазябла вся от страха и от сырости. Да и дух затхлый. Кончилась эта лесенка. Опять дверь, только железная. Ключ в ней. Помаялась, но повернула. Отворила железную дверь и очутилась...

Ничего не слышала Настенька из этого рассказа. От ночной сырости ее всю трясло. Она боялась выдать себя, упасть, закричать. Таиться не было больше сил. Настенька выскочила из-за укрытия и, не удержав стона, побежала.

Ее легкие шаги услышали Прокопий и Сусанна.

– Кто бы это?.. – с тревогой спросил Прокопий. – Уж не выслеживал ли нас кто-нибудь?

– А уж ты и перепугался? – раздраженно проговорила Сусанна, но и сама старалась прислушаться к затихающей чужой поступи. Через минуту в парке все стихло.

Но эту легкую поступь уловили не одни любовники. Слышал их и приказчик Шанежка. Он очутился в парке вовсе ненароком: вернулся домой из купеческой слободы сильно выпивши и свалился спать, не раздеваясь. Разбудил его колокол Наклонной башни часа через три.

Приказчик, охая, побрел вон из избы освежить ночной прохладой гудящую от хмеля голову. В парке ему полегчало. Он присел на скамью у парадного входа в хозяйский дворец.

Услышав чьи-то легкие, торопливые шаги в парковой аллее, Шанежка насторожился, проворно вскочил и спрятался за колонной дворцового портика.

Торопливые шаги приближались. Шанежка заметил женскую фигурку и, как кот за мышью, кинулся в погоню. Он быстро нагнал бежавшую и схватил за руку. Крик Настеньки бессильно замер, когда приказчик, сбив ее с ног, зажал ей рот. Шанежка подхватил ее и потащил к себе в избу.

До звона в ушах вслушивались Прокопий и Сусанна в тишину парка. Ничто больше не нарушало ее.

– Может, караульный проходил?

– Да будет тебе тревожиться, Прокоп. Слышишь, опять тихо, как в могиле? Ты лучше скажи, рад ли тому, что отыскала в горнице? Завтре покажу тебе ту тайную дверь. Знал ты про нее?

– Ничего не знал.

– Так я тебе и поверила, чтобы Демидов-сын про отцовы и дедовы тайники в доме не знал! Скажешь еще, что и про подвалы тайные не знаешь?

– Про те знаю.

– И то, что под косой башней рублевики серебряные чеканят, тоже знаешь?

Прокопий чуть не привскочил на скамье, замахал рукой на возлюбленную.

– Совсем дуреешь, Сусанна, коли о таком сболтнула!

Сусанна тихонько посмеивалась.

– Стало быть, правда? Уж больно мне любопытно было узнать, правда это али нет. Вот и узнала, что правда. Ох и бедовый Акинфий! Чую, не сносить ему головы. Теперь нечего тебе кручиниться. Станешь и при отце ко мне ходить, а чуть – за дверь тайную, и – нет никого в моей опочивальне. Пойдем! Полночь сейчас ударит.

И впрямь, будто по команде Сусанны, колокола на башне стали вызванивать четверти. Прогудел большой колокол, и следом за последним, двенадцатым ударом зазвучал менуэт...

3

Разбудил Сусанну на утренней заре настойчивый стук в дверь опочивальни. Недовольным тоном она позволила слуге войти. Это был встревоженный хозяйский камердинер Самойлыч.

– Доброе утро, хозяюшка. Прости, христа ради, за докуку. Дело у меня неотложное.

– Вот напугал! Сон хороший глядела. Неужли не мог подождать?

– Не мог, матушка. Понимаю, что виноват, но ждать было нельзя.

– Уж не занемог ли хозяин молодой?

– Не то, матушка. Приказчик Настеньку с ночи в своей избе истязует. Вся дворня слышит девкин крик. Теперь затихает, бедная. Уж не порешил ли он ее, горемычную?

– Чем я-то здесь помогу?

– Заступись за девку, матушка. Он мужик-то – зверь.

– Хорошо. Ступай! Ступай! Сейчас оденусь. Скажи ему, подлецу, что вот, мол, сейчас сама хозяйка придет уму-разуму его поучить!

* * *

Наспех одевшись, Сусанна кое-как прихватила распущенные волосы, вышла во двор и на глазах перепуганной дворни направилась к крыльцу приказчиковой избы. Подозвала дворового мужика, властно приказала:

– Открой мне!

И когда тот, распахнув дверь, пропустил ее вперед, она сама захлопнула за собой дверь, находясь уже за порогом...

В избе беспорядок. На полу сор. Перед иконами, помигивая, угасает лампадка. Окна закрыты. Смрадная духота.

Приказчик, пораженный появлением госпожи, вскочил с лавки из-за стола. В углу избы на голом полу валялась Настенька в изодранной, запачканной кровью одежде. На столе перед Шанежкой Сусанна заметила плеть с коротким черенком.

– Над беззащитной девкой измываешься, погань?

Шанежка раскрыл было рот, но лишь промычал что-то вроде «дело хозяйское».

– Чем перед тобой провинилась?

– Стало быть, в саду шаталась в полуночь. Допрос ей чинил: зачем в саду в таку пору очутилась. Плетью погладить пришлось, а не сказывает. Значит, дело у нее там немаловажное. Все равно дознаюсь. А приедет хозяин – не того еще у нас испробует.

– Дурак ты! Да я сама ее в сад за мятой посылала.

– Не знаю. Когда изловил, мяты в руках у нее не было.

– Слыхал, что тебе хозяйка сказала?

– Слыхать-то слыхал. Только не больно верю. Зачем бы ей под пыткой про мяту для тебя молчать? На слово я одному хозяину верю.

– А я кто для тебя?

– Кто бы ни была, Сусанна Захаровна, а хозяин здеся меня заместо себя оставил! Над всеми! Вот и примечай!..

– Неужли? Ужо спрошу, как воротится. Встань, Настя!

Избитая с трудом поднялась и сразу же села на лавку.

– Ступай отсюда. Умойся и немедля ко мне придешь.

Настенька шатаясь пошла из избы. Сусанна взяла со стола плеть. Шанежка поспешно отступил в угол.

– Трусишь, погань? Кровь на плети! Эх ты, оборотень одноглазый. Ежели молодой хозяин узнает, что с девкой сотворил, слепым по свету поползешь!

– Узнает ежели, говоришь? А у меня и для него тот же сказ: поймал в хозяйском саду, в полуночный час. Будто не знаешь наш народ? У всякого недоброе на уме. Особливо же у девок из сучьей. Волчицы они. Аль позабыла, что прошлым летом девка завод запалила? Почем знаешь, может, и Настя темное задумала против хозяев.

– Слышал, что я ее за мятой посылала?

– Сказывал уже: не дошло бы до плети, кабы мята у нее на уме была.

– Не веришь? Для тебя я, стало быть, без хозяина никто прихожусь?

Прищурив глаза, Сусанна что было силы толкнула ногой тяжелую табуретку. Отлетев, она ударила Шанежку по коленям так сильно, что он схватился за ушибленные ноги.

– Хозяйка я для тебя, рыжая погань?

Сусанна уже пошла к двери, но услышала слова приказчика:

– Все одно, хозяину пожалуюсь.

– Пожалуйся, коли смелости хватит. Но уж тогда и я пожалуюсь: по первости скажу, как ты рублевики воруешь из коробов, когда ночами в дом из-под башни их таскаешь.

Шанежка перекрестился:

– Како серебро из-под башни? Господь с тобою, хозяюшка!

– Какое? Демидовское! С Колывани. Из которого под башней новые рублевики чеканят.

– Христос с тобой, хозяюшка. Легче да тише про эдакое сказывай. Челядь возле избы, да и дверь настежь.

– Вспомнил, стало быть, что там под курантной башней колодники чеканят? – Сусанна зло посмеялась. – Мозжат коленки-то? Кабы могла, табуретку посильнее кинула бы. Стал бы, как ревдинский хозяин, на костылях вышагивать. Жалостлива я и добра. Характер у меня отходчив. Надо было тебя этой табуреточкой по башке угостить. Лампадку-то лучше погаси, а то святители зажмуриваются на тебя.

Выйдя опять на крыльцо, Сусанна крикнула толпящейся во дворе челяди:

– Эй! Гущи квасной Шанежке! Бедняга коленки зашиб!

И только тут заметила, что плеть приказчика осталась в ее руках. Сусанна швырнула ее назад в приоткрытую дверь приказчиковой избы...

* * *

В своей опочивальне Сусанна застала Настеньку. Она заперлась и внимательно оглядела девушку.

– Не плохо он тебе лик подсинил, красавица. В таком обличии молодому хозяину на глаза не показывайся. Сиди в горнице, пока синяки не сведешь. Зачем в сад ночью ходила?

Настенька потупилась.

– Чего молчишь? Или боишься? Отвечай.

И девушка решилась ответить этой лживой разлучнице правду. В глазах Настеньки Сусанна вдруг прочла ненависть такую жгучую, какой до сих пор еще не видывала в женском взоре. Настенька гордо скрестила руки на груди, проговорила внятно, медленно, раздельно:

– Ходила я ночью в сад поглядеть, как ты там с молодым хозяином милуешься.

Удар был слишком неожиданным. Чтобы скрыть растерянность и смущение, Сусанна было засмеялась, но обычной звонкости в ее смехе уже не было.

– И что же? Удалось тебе сие подглядеть?

– Сама знаешь.

– И подслушала тоже?

– Все слышала, до последнего словечка.

– Теперь, поди, хозяину все доложишь?

– Может, и доложу, когда время придет.

– А доживешь ли сама-то до сего времени?

– Почему же мне-то не дожить? Чай, меня молодой барин уже покинул... Ненависть моя к тебе, проклятой, помереть мне не даст.

– Поди, даже прибить меня не прочь?

– Больно ты, Сусанна, о себе возомнила много. Думаешь, ты лучше нас? Такая же! Рук о тебя марать не стану – каты демидовские и тебя подсинят, еще почище, чем меня.

– Неужли и впрямь думаешь, будто я такая же, как вы все? Стало быть, надеешься дожить до моей погибели, злобой на меня, как клюкой, подпираясь? Что же, живи пока, мне не жаль, а вот что с тобой учинят, ежели я наперед сама Акинфию скажу, что ты недоброе задумала? Моей-то басне хозяин сразу поверит. Скажу, что надумала меня со свету сжить. А Шанежка подтвердит, как он тебя в саду с ножиком изловил. Все он подтвердит, что ни повелю... Бойка ты, нечего и говорить, только я бойчее. Испугалась? Слезы злобные разом высохли... Ну-ка, красавица, бери теперь гребень да чеши мне волосы. Чтобы ни соринки в них не осталось с тех берез, что на нас с Прокопием Акинфичем осыпались, пока мы с ним от скуки звездами любовались. Тебе ли со мной тягаться, с моей ли силой? Хозяйка я в доме!

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Прошла неделя. Предчувствия на этот раз обманули Сусанну: Акинфий Демидов все еще не воротился из столицы. Однако монотонная жизнь старого демидовского завода была все же неожиданно нарушена: несколько горных офицеров прибыли на завод и сообщили, что командир Урала генерал Татищев в будущий понедельник проследует через Невьянск по пути на реку Кушву, где он будет осматривать Железную гору.

Офицеры задержались в Невьянске ненадолго. Откушали с Прокопием Акинфиевичем и укатили дальше. После их отъезда Прокопий позвал Шанежку, наказал выслать землекопов и по обе стороны от завода починить дорогу на десяток верст, засыпав все рытвины и ухабы. Самойлычу молодой хозяин приказал приготовить во дворце лучшие комнаты на случай, если высокий гость надумает отдохнуть и заночевать в Невьянске.

Отдавая слуге все эти приказания на всякий случай, Прокопий в глубине души все-таки полагал, что Татищев едва ли заедет в гости к Демидовым. Но и Савве было наказано отметить приезд начальника курантами, то есть в надлежащий миг перевести их с менуэта на марш.

Точного часа проезда командира через завод никто не знал. Чтобы все же ненароком не опростоволоситься, Шанежка повелел жителям пораньше выйти в понедельник на соборную площадь Невьянска в праздничной одежде. Женщинам, девушкам и ребятишкам быть с букетами цветов.

Проезжавшие горные офицеры подняли всю эту суматоху не только в Невьянске. Все прочие заводы и селения, на протяжении от крепости до Железной горы, были взбудоражены точно так же, как и демидовский завод.

2

Утро понедельника было хмурое, но, несмотря на тучи, предвещавшие ненастье, дождь не накрапывал.

В Невьянске народ собрался на соборной площади чуть не с рассвета. Шанежка в новой поддевке и сапогах, обильно смазанных дегтем, с плетью в руках был среди народа. Он важно вышагивал перед группами мужчин, поругивался без всякой причины, грубо заигрывал с женщинами. Иная девушка взвизгивала от его щипков. На густые рыжие волосы приказчик вылил все масло из лампадки.

Прежде чем отправиться на площадь, он самолично выпустил напоказ из псарни в парк свору борзых – есть чем похвастать! – отпер ворота парка и приставил к ним двух сторожей с наказом распахнуть чугунные створы, если тройка командира свернет на дорогу к хозяйскому дворцу.

Отдавая приказания, Шанежка то и дело подкреплял их зуботычинами.

* * *

Командир горного Урала выехал из крепости в четвертом часу утра, на тройке вороных. В экипаже сидел один, обложенный подушками, и скоро задремал.

Начальник драгунского конвоя велел солдатам не шуметь и решился не тревожить сон генерала до самого Невьянска.

Пробудившись, Татищев разглядел уже невдалеке, на фоне туч, демидовскую «падающую» башню. Потом дорога пошла душистым сосновым бором, а за ним полями и лугом. Воздух сразу наполнился запахом полыни и мяты, и наконец тройка вынесла экипаж на околицу слободки, где жили демидовские углежоги. Ребятишки дружно отворили ворота в прясле рубленой крепостной стены – Татищев очутился в демидовской цитадели.

Миновав слободку, Татищев опять стал думать о кушвинской горе, но не забывал присматриваться и к демидовским владениям.

Избы в слободках ему нравились: чувствовались хозяйственные руки. Понравилась и дорога, гладкая, усыпанная шлаком, чтобы не пылила. Возле изб сады. Удивляла, однако, пустынность слободок: на улицах почти не было жителей. Даже слободские псы не гнались за экипажем: запертые во дворах, они подавали голоса из подворотен.

На радость Шанежки поезд командира проехал околицу Невьянска без четверти десять. Впереди скакали драгуны. За ними катили коляски с горным начальством, а в арьергарде рысью шла татищевская тройка вороных; ее пристяжные, картинно склонив головы на двойных мундштуках, мели дорогу длинными гривами.

Когда экипажи приблизились к соборной площади, колокол прогудел десять раз. Тройка уже неслась по площади.

Татищев как на ладони увидел отсюда плотину пруда, башню, домны, заводские корпуса, собор и фасад дворца среди тенистого парка. На площади у собора чернела огромная толпа.

Куранты башни играли бравурный марш. Генерал узнал любимый мотив, звучавший когда-то в дни Полтавы. Под звуки этого марша петровских времен генерал поравнялся с первыми шеренгами людей на площади. Татищев встал, держась за кушак кучера. Тот слегка придержал бег коней. Татищев снял шляпу, перекрестился и отдал честь собравшимся. Тут же полетели в экипаж цветы. Генерал кланялся, улыбался и помахивал рукой.

Горячая тройка, напуганная криками и песней, пошла вскачь. Кучер покрикивал: «Позволь! Позволь!» – но никак не мог перевести коней снова на рысь. Татищеву пришлось сесть; он так и не заметил приказчика Шанежку, согнувшегося в низком поклоне.

За площадью тройка снова полетела вдоль пустынной улицы, мимо лавок и лабазов, и уже через полчаса была далеко от Невьянска. Народ в недоумении расходился с соборной площади. Жизнь завода возвращалась в обычную колею.

* * *

Вечером в тот же день Самойлыч доложил Прокопию, что Настенька потерялась. Маремьяна подумала, что и она ушла на площадь встречать генерала, но день прошел, а Настенька так домой и не явилась.

Прокопий приказал искать ее по всему заводу. Но найти ее не удалось. Молодой хозяин накричал на Шанежку и выгнал из дому всю челядь искать беглянку.

Сусанна равнодушно приняла весть об исчезновении девушки, но к вечеру стала хмуриться и покусывать губы. Когда же до ее ушей долетели девичьи крики с берега паркового пруда, Сусанна побледнела и чуть не бегом пустилась к пруду. Там, у прибрежных кустов, нашли брошенную Настенькину косынку.

Пришел на берег и Прокопий Демидов.

– Багры сюда, – приказал он слугам. – Ищите в пруду! Да пошевеливайтесь быстрее...

Долгое время все поиски были тщетны. Но лишь только Сусанна вернулась в дом, уже в сумерках, при свете фонарей, из черной прудовой воды слуги вытащили тело Настеньки-утопленницы.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

Акинфий Демидов вернулся домой в день похорон Настеньки.

Караульный, дремавший на солнышке возле башенных ворот, очнулся, услышав бойкий перезвон бубенцов. Он едва успел привскочить с лавочки, как мимо промчалась тройка белых лошадей. Экипаж хозяина! Караульный ахнул от неожиданности: ведь уезжал хозяин на тройке гнедых. Померещились, что ли, эти сказочные белые кони?

Экипаж въехал в пустынный двор. Акинфий Демидов в сердцах закричал:

– Сдохли, что ли?

В это время Шанежка валялся на постели в своей избе. Он так и похолодел весь, узнав голос хозяина. Вскочил с постели, посмотрел в окно, тоже оторопел, глянув на белую масть лошадей. Опрометью кинулся к хозяину, всходившему на ступени подъезда. В ту же минуту из дому вышел Самойлыч. Демидов, не ответив старому слуге на поклон, крикнул сердито:

– Где вся дворня? Куда провалилась?

Шанежка, подобострастно кланяясь, отвечал за Самойлыча:

– На погосте все... С благополучным вас возвратом, батюшка Акинфий Никитич.

– Почему на погосте все? Кого хороните?

– Настенька преставилась, царствие ей небесное. На запрудном погосте упокоится. Все туда и подались,

– Отчего померла?

– В пруду утопла.

– Купалась, что ли?

– В садовом утопла. Сама порешила себя.

– Дьяволы! Покойником в доме хозяина приветите после долгого пути.

– Тредневось горный командир мимо нас проследовал.

– Без тебя наслышан. Хорошо, что хватило у вас ума маршем встретить слугу государыни. Самойлыч, баню! Всего меня пылью запорошило.

Уже от дверей Демидов крикнул кучеру:

– Данила, коней помыть, досуха протереть и выскрести. А через часок сюда во двор в недоуздках привести... Не лошади – сокровища!

* * *

Вымытый Самойлычем в бане, Демидов напился квасу, надел новый, только что сшитый в столице шелковый камзол вишневого цвета с золотым шитьем. Оглядел себя в зеркале, крикнул Самойлычу:

– Маремьяну ко мне!

– Изволили запамятовать, сударь-с: на погосте она со всеми.

– Ишь ты! И старуха, стало быть, там? Небось когда мой час пробьет, вас за гробом плетями придется гнать?

– Чур, чур, наше место свято! Страсти какие, господь с вами, сударь-с...

Демидов резко обернулся на знакомый, давно не слышанный голосок... Сама пожаловала!

– Сусанна Захаровна! Самойлыч, вон!

Она кинулась к нему, охватила его шею, целовала часто, шептала, задыхаясь от волнения:

– Родимый! Радость моя! Воротился? Соскучилась, тоскую, а он там, в Петербурге, и бровью не ведет... Дай поглядеть на себя. Нарядный какой! Тревожилась... Здоров ли?

Сусанна увлекла Демидова в глубокое кресло, прижалась вся к его груди.

– Притомился, поди, с дороги, а я вот так сразу и к тебе?

– Милая! Всю дорогу только о тебе и думал. Скучал. Вижу теперь, слава богу, что ты прежняя. Нет, лучше прежней.

– Неужли печаль о тебе меня не состарила?

Демидов взял в ладони ее лицо.

– Рано тебе стареть!.. Скажи-ка... Прокопий-то как тут? Что-то у вас приключилось? Где он? Почему отца не встречает?

– На погосте. Жалится по Настеньке. Скоро воротится.

Акинфий позвонил лакею.

– Самойлыч, вели кому-нибудь мигом слетать на погост и сказать сыну о моем приезде.

Сусанна все нежнее ластилась к своему властелину.

– Расскажи, как жила без меня?

– Жила-поживала, тоску наживала. Вторую неделю бессонницей маюсь, тебя ожидая. Сны про тебя ласковые видела. Иной раз пробужусь от забытья и будто слышу колокольцы. Соскочу с постели – только тогда и пойму, что мерещится.

– С чего это хроменькая утопилась? Когда?

– В самый день, как командир проехал.

– Небось Прокопий обидел?

– Кто их знает! Девичья жизнь, как веточка неокрепшая – любой ветерок сломать может. Да не думай ты о грустном с приезда! Лучше расскажи, как в столице без меня проказничал. Страсть люблю такие рассказы. Меня-то когда в Петербург свозишь? Вот небось где жизнь-то веселая!

– Ох, Сусаннушка, лучше и не спрашивай. Такая жизнь, что в озноб кидает.

– Матушки государыни полюбовничек небось скучать ей не дает? Всю Россию к рукам прибирает? Так, что ли?

– Тише, родимая! Лучше не поминай про него. За одни слова, какие сейчас молвила, голову с тебя снимут да и мою не помилуют.

– Как велишь.

– Да не велю, родимая, а прошу только: про герцога поосторожнее! А лучше до поры и вовсе о нем не поминай.

– Батюшки мои! Сейчас только приметила: паричок новый. Французский, наверно?

– Нет, немецкий. Теперь в столице такие носят. Одежу тоже при дворе на немецкий лад стали шить. И еще мода завелась табак нюхать.

– Государыню, поди, увидеть довелось? Вот счастливый-то!

– Раза три удостоился сей чести. Даже в карты меня усадить изволила за своим столиком.

– Уж, верно, обыграла тебя в карты-то?

– Еще бы! Да как обыграла! Закон такой... Играть-то с ней надобно с умом. Всех обыгрывает...

– А иначе-то как? На то и государыня. Вовсе, поди, не старится?

– Гм... Сказать по правде, Ее Величество не выглядит здоровой. Сильно располнела, и цвет лица не то чтобы... благополучный... Никогда не была красавицей, а теперь... У государыни, сказывают, болезнь каменная... Но, главное, что ко мне по-прежнему ласкова и милостива.

– А Бирон-то каков?

– Тише, тише... Герцог – красавец, куда там! Ловок, строен, весел... Еще бы! Со всех сторон вельможи с поклонами до земли всякие богатства в подарок несут. Деньгами просто засыпают его. Едва ли успевает считать. Сорит ими, как шелухой от орешков.

– На моей тройке, поди, теперь раскатывает?

– Все еще не забыла моего грешка?

– До смерти тех коней не забуду.

– А вот и позабудешь! Поглядишь на новый мой подарочек – разом о старом позабудешь.

Выскользнув из объятий Демидова, Сусанна лукаво прищурилась.

– Подарочек привез? Родимый ты мой! Покажи скорей. Балуешь меня, капризницу!

– Как же не баловать? Чай, милее всех на свете!

– Хитрющий какой. Лаской-то вы нас, бедняжек, с ума и сводите. Думаешь, не понимаю, что подарочком хочешь за столичные грехи откупиться? Со знатных красавиц, поди, глаз не сводил? Знаю я тебя, проказника.

– В мыслях такого не имел. Верен тебе и дома и в столице. Как лебедь своей лебедушке.

– Знаю, знаю! Только я о другом наслышана. Мимо любой идешь, глаз не зажмуриваешь. Какие уж там лебеди! И на утиц охотишься.

– И не стыдно так о возлюбленном думать?

Демидов крепче привлек к себе женщину, страстно ее поцеловал. Она отвечала на ласку, жарко шептала ему в самое ухо:

– Скоро и ноченька настанет для нас с тобой...

– Ах ты, греховодница моя милая! Знаешь, как я...

Но в кабинет постучали. Демидов вздохнул и отстранил от себя Сусанну. Явился сын.

– Здравствуй, батюшка.

– Рад видеть тебя в родных местах, сынок.

Отец с сыном расцеловались.

– Как тебе тут в родительском доме без родителя жилось?

– Дома родительского нигде и никогда не забывал. Ни в радости, ни в печали. Так нас и матушка покойная учила.

– С чего это у тебя лицо нахмуренное? Вместо христианской печали от похорон – совсем иные чувства в твоем взоре. Приказчика моего Шанежку видел?

– Повстречал.

– Почему он-то сюда ко мне не торопится?

– И не придет, пока не принесут.

– Как понять тебя прикажешь?

– Понять нетрудно, батюшка. Твой подлец приказчик на дороге в бесчувствии валяется. Впервые в жизни довелось мне своей рукой негодяя до беспамятства избить.

– Шанежку избить? Неплохо начал. Впервые, говоришь, довелось? Это оттого, что еще мало на Каменном поясе пожил. Больше в столице да за границей обретался. Чудишь, Прокопий! Людей своими фокусами поражаешь. Дома в драку полез. Куда это годится?

Сусанна засмеялась.

– Понять должен сына, Акинфий Никитич. Молод очень. Сам-то разве мало начудил?

– Мне чудить недосуг было. В его годы я по Уралу, а не в Париже гулял. Род свой здесь укреплял и о благе отечества помышлял.

– Но и сам непокорных бил. И не просто бил, а насмерть забивал. И не всегда по справедливому суду, а, случалось, и сгоряча, – сердито проговорил Прокопий.

– Смотри, сынок, не забывайся! Сейчас не перед приказчиком стоишь! Могу и осерчать, хотя и больше года не видал тебя.

– Серчать и я умею... Шанежку, отец, убери из Невьянска.

– По какой причине?

– Дознаться довелось на похоронах, что это он Настеньку побоями в могилу загнал.

– Так ты же его за это и поколотил? Чего же тебе еще от холопа надобно?

– Коли останется здесь, стану бить, пока башку не проломлю. Такую смиренную девку посмел пытать.

– Пытал – значит, знал за нею что-то.

– Да как он посмел руку поднять на ту, что я сам...

– А вот и посмел! Я ему на это волю дал. Распетушился! Станешь хозяином Невьянска, тогда и гони лучшего, вернейшего приказчика только за то, что девку выпорол.

– В моем обиходе палачей домашних не будет. Не потребуются они мне!

– Вон как? Пожалуй, придется еще подумать, кому демидовское наследство после меня доверить. Без таких, как Шанежка, ни вотчин, ни богатств дедовых и отцовых у такого, как ты, щелкопера, вмиг не останется. И слушать тебя неохота. Будто и не Демидов. Мы, Демидовы, злобу таим, пока волю кулакам не дадим. А уж ежели дал – разом вся злость стынет. Прощать слугу виноватого – это, сынок, демидовская заповедь.

С поклонами вошел Самойлыч.

– Чего тебе?

– Акинфий Никитич, как велели: кони у крыльца.

– Какие кони? – удивилась Сусанна.

– Ступай, погляди!

Сусанна, радостно взволнованная, чуть не вприпрыжку выбежала из кабинета. Демидов повернулся к сыну.

– А ты что ж не глянешь? Подумаешь, велика беда: хроменькая девка померла. Оседлай коня, скачи новую искать. В кержатских скитах еще и не такая попадется. Идем-ка лучше конями полюбуемся.

Он взял сына под руку. Вдвоем с Прокопаем вышли на крыльцо. Во дворе Сусанна, онемев от восторга, хлопала в ладоши. Белые рысаки были поистине ослепительны.

– Вот, Сусаннушка, мой подарочек, о чем давеча поминал. Купил их в Нижнем Новгороде. Даже в столице таких не скоро сыщешь. Теперь и вспоминать не станешь о тех, что герцога носят.

В восторге Сусанна похлопала по крутой шее горячего пристяжного.

– Сторонись, Сусаннушка, невзначай и затопчет!

– Господи, какие! И во сне таких не увидишь!

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1

Акинфий Демидов доживал дома вторую неделю, успокаиваясь от мучительных подозрений ревности, не дававших ему покоя с тех пор, как Прокопий оказался в Невьянске.

Нежность и заботливость Сусанны сначала будто удивили его, но он все же поверил в ее искренность, хотя раньше никогда не бывала она такой податливой и доброй.

Но, успокоившись от волнения сердечного, Демидов не мог успокоиться от виденного и слышанного в столице. В сущности говоря, ведь отделаться и откупиться удалось лишь от докучливых мелочей. Кое-каким ретивым шептунам, охочим до сплетен и легкой наживы, он без труда и недорого прижал языки. Но разве мог он забыть шутливый вопрос императрицы, когда платил ей новым серебром карточный долг? Оглядев блестящий рублевик, императрица тогда спросила: «Моим али своим серебром платишь, Демидыч?» Ответил он царице не растерявшись: «Все мы твои, а потому и все наше – твое, государыня». Анна Иоанновна изобразила на жирном, отечном лице подобие снисходительной улыбки и чуть-чуть погрозила пальцем умелому собеседнику. Демидов до сих пор терялся в догадках, отчего это императрица вдруг задала такой щекотливый вопрос о серебре, да еще при всем дворе. Он боялся думать, что до Петербурга уже дошли слухи про колыванское серебро и чеканку рублей под невьянской башней...

Еще глубже взволновала Акинфия некая беседа с герцогом Бироном, хотя велась она мимоходом, шутливо, будто невзначай, перед самым обратным отъездом Демидова на Урал. Бирон дал понять, что необходимо перехватить у Татищева и взять в демидовские руки рудные богатства Кушвы. Демидов знал теперь уже подробно о новооткрытой горе. Его мучило сознание, что за такое дело можно взяться только самому. А ведь для этого придется ехать к Татищеву на поклон! К генералу Татищеву, который был и остался прежним врагом Демидова. Недаром на обратном пути с кушвинского месторождения генерал Татищев, услышав, что Акинфий в Невьянске, отправился в свой Екатеринбург по другой дороге. Не посмотрел на то, что она плоха и много длиннее пути через Невьянск.

Много дум передумал Акинфий Никитич, и один, и с верными людьми, взвешивая и оценивая все способы, законные и незаконные, чтобы обойти Татищева и добиться цели любой ценой: исполнить желание Бирона, прибрать к рукам новое кушвинское месторождение. Однако все планы оказывались ненадежными. В конце концов Акинфий Демидов решил отправиться к Татищеву и попробовать заполучить руду обычным простейшим демидовским способом – подкупом.

Богач Демидов слишком хорошо знал, как мало в России людей, неподатливых на золото, когда из-за спины сонливой императрицы страной управлял озлобленный и хищный Бирон. Может, и Татищев окажется «поползновенным»? Значит, нужно действовать и пробовать. Ведь генерал уже не молод, а старость любит сытый покой. Личное состояние командира, говорят, не велико: немудреный домишко в столице и какая-то вотчина. При его-то славе умнейшего сановника в государстве! Разве сановники так идут к закату дней своих?

А у него самого, Акинфия Демидова, в столице не один дворец. Чего стоит, скажем, уступить любой Татищеву? В придачу к горке серебра за гору железа? Демидов был уверен, что любые расходы, любая взятка с лихвой вернет эта диковинная гора магнитного железняка.

Все же Акинфий со дня на день откладывал отъезд в татищевскую крепость, хотя Сусанна до того раздобрилась, что велела отправиться к генералу на ее новой тройке.

Но удерживали Акинфия в доме не риск возможной неудачи, не перспектива генеральской неуступчивости. Он с трудом должен был сознаться самому себе в том, что не хочет покидать дом, когда впервые за всю жизнь обрел неожиданное счастье в Сусанне. Пять лет он добивался от Сусанны именно того, что подарила она ему сейчас, когда совсем уж и не ждал. Акинфия теперь даже смущало, как напрасно он мучился ревностью и даже озлоблялся против сына.

Да, после возвращения из Петербурга каждый день дома был счастливым, памятным, украшенным заботой Сусанны. Она согревала душу, как материнская любовь в детстве, когда мать припасала лучший кусок именно для него. И Акинфий уже подумывал, что доброта Сусанны смягчит, отогреет ему душу, окоченевшую от жестокости. Ему уже хотелось и самому посочувствовать чужому горю, свершить доброе дело не ради корысти, а искренне, избавляя кого-то от ненужного страдания. Демидов все чаще вспоминал, каким жил в юности, когда была и в нем простая человечность, чувство товарищества и потребность по-людски поступать с людьми. Вспоминал он, какой приветливой была его покойная жена в забытую тульскую пору жизни. Он и сам был тогда приветлив и с ней и с детьми, но потом, засланный отцом на Каменный пояс, задушил в себе эту человечность...

2

В ранний час погожего августовского утра белая тройка, миновав заставу екатеринбургской крепости, лихо промчалась по Мельковке, сводя с ума всех слободских собак, свернула на Торговую площадь и стала у ворот заезжего двора Матрены Савишны.

Всполошила тройка мельковских баб. Солдатка Арина, шедшая от колодца с ведрами на коромысле, первой узнала в экипаже Акинфия Демидова. Со страху и неожиданности Арина оплескала себя водой. Как ей было ошибиться, не признать страшного заводчика, раз сама жила в Невьянске и убежала оттуда в крепость вместе с мужем! От Арины молва о приезде Демидова разнеслась по всей Мельковке, и встревоженный народ потянулся к крепости.

* * *

В то же утро, на исходе десятого часа, тройка Демидова подкатила к подъезду Главного горного управления. Акинфий ступил на широкие гранитные ступени казенного здания.

У крепостных ворот собралась разноголосая толпа. Караульный у будки не раз окликал самых горластых, гнал их от ворот.

– Чего сбеглись, как пуганые бараны? Эка невидаль: невьянский хозяин!

Какой-то мужик с хриплым голосом повел с солдатом разговор.

– Вестимо, невидаль! Демидов, чать, один на весь Камень.

– Наш енерал первый начальник здеся, – твердил часовой свое.

– Енерал сам собой, от него звания высокого не отымешь. А Демидов хоша и не государынин начальник, а все одно равного ему на Камне нету. Вот так я разумею, и аминь.

– А мне наплевать на твое разумение! Говорю, отойди от ворот на дистанцию.

Приблизился к будке и еще один мужик, помоложе, рыжий и коренастый. Сняв просительно шапку, поморгал, заговорил, переминаясь:

– Сделай милость, служилый человек, допусти в крепость демидовских коней поглядеть.

– А чего на них глядеть? Кони как кони.

– Шибко хороши.

– Не велено в крепость шатучий народ допускать. Одного тебя допусти, все стадом попрут. Слышь, как галдят? Что мне будет, ежели енерал шум услышит, а?

– Да уж больно мне охота коней этих поближе разглядеть. Допусти! Живо обернусь.

– Сказано нет! Поглядишь, когда в обрат поскачут.

– Скажи какой! Креста, видать, на тебе нет?

– А ты легче. Крест у меня на месте, под мундиром, но затылок свой и сургучных печатей от кулаков начальства из-за тебя принимать неохота. Службу несу. Небось у самого-то тебя тоже спина по плети не чешется. Поговори лишку, так и заарестую.

– Спина чесалась, да вчерась в бане отпарил. Не серчай. Неужли толку в конях не понимаешь? Допусти, сделай милость. Лебеди-кони! На таких, поди, только царица ездит.

Издали женский голос звал с надрывом:

– Филя! Филимон! Куда тебя лешак занес?

Рыжий мужик прислушался и вдруг заорал во весь голос:

– Здеся я! Чего прибегла, заноза?

Из толпы протиснулась вперед крепкая, видная собою молодая крестьянка. Сердито сказала Филимону:

– Самая пора тебе подошла со служивым лясы точить.

– Да охота на коней взглянуть, а солдат в крепость не допущает.

– Поди ты со своими конями к чемору! Аль не слыхал, что народ про Демидова плетет?

– Не слыхал.

– Знаешь, зачем к генералу прикатил?

Солдат у будки прыснул со смеху и спросил молодуху:

– Уж не тебе ли он по дороге на ухо про это шепнул? Расскажи и нам, дуракам, сделай милость.

– А вот и расскажу. Гогочешь? Усами шевелишь, как ошпаренный таракан? Думаешь, люди не знают, зачем он нежданно прикатил? Народ все чует. Царица его послала нашему генералу сказать, чтобы немцев из крепости в три шеи прогнал.

– Да за такие слова я тебя...

Женщина нисколько не испугалась солдатского окрика, лихо подбоченилась.

– А ты на меня не больно рявкай. Бабы, бабы! Слышь, не глянется служивому причина, из-за коей Демидов приехал.

Лица у женщин в толпе были злы. Солдат сказал более спокойно и примирительно:

– Не нашего ума дело. И не вашего. Про то начальство знает, кого гнать, кого звать.

– Обязательно гнать! Давно бы их надо! Зажрались так, что вовсе совесть утеряли. С самой весны мне одна немцева женка за телушку деньги не отдает.

К воротам смело подошла лядащая старушонка с кринкой, прикрытой капустным листом.

– Ну-кось, пропусти-ка меня, солдатик.

– Ноне в крепость нельзя, Захаровна.

– Да ты очумел, что ли? Всякий день хожу об эту пору. Енералу сметанку ношу. Пошто ноне строгости?

– Сама знаешь: невьянский хозяин прикатил. Мельковским ротозеям праздник изладил.

– Стало быть, Демидов-то побаивается народа. Слыхивала про него. До старости, слышь, дожила, а его плетки на своей спине не испытала. Слыхивала, ужасти как он над народом изгаляется. Вот и боится людей работных. У енерала заступы просит. Помилуй господь нас, грешных. Царица небесная, заступница сирых, спаси нас от злыдня-хозяина!

– Чего плетешь, Захаровна, на народе? Он, сказывают, от самой царицы сюды дослан, немцев гнать, – перебила старуху одна из востроносых женщин.

– Это я-то плету? Глядите! Ох и ворона ты, Григорьевна! Носик у тебя остер, и каркаешь по-вороньи. Нешто злодея такого царица к нашему енералу пошлет? Слушать даже обидно.

Солдат ласково похлопал старушку по спине.

– Ступай, баушка. Наверняка у Афанасьевны нужда в сметане.

– И то пойду от греха. И скажет же эдакое баба!

Старушка обернулась к притихшим женщинам.

– Топайте, бабоньки, по домам. Аль дома забот не стало? Чему быть, того не миновать. А на служивого – чего серчать? Он, чай, вроде нас, подневольный человек.

– Так пусть и не заносится перед нами.

– Идите, голубушки, по домам.

Старушка вошла в крепость, а народ стал нехотя расходиться. Рыжий мужик Филимон, по-недоброму оглядев в последний раз солдата, пошел со своей супругой восвояси, бормоча себе под нос:

– Ну и солдат! Так и не дал поглядеть коней-лебедей!

* * *

Неожиданное появление Демидова в коридоре Горного управления переполошило и посетителей, и многочисленных чиновников. Просители всех сословий и чиновники всех рангов сразу забыли различия в чинах и взволнованно зашушукались. Пошли самые невероятные догадки насчет приезда заводчика.

Шепот слышался во всех комнатах управления. Передавали со злорадством, что Демидову пришлось дожидаться в приемной целых двадцать минут, пока генерал вел в кабинете беседу с горным чиновником Арцыбашевым и геодезистом Шишковым.

Всем хотелось знать, о чем будут беседовать два уральских медведя, которым с первой встречи стало тесно в одной берлоге.

Старшие чины управления уже поговаривали, что накануне вечером командир придумал наконец кушвинской горе название и что донесение на высочайшее имя повезет в Петербург Арцыбашев.

Самоличный приезд в крепость Демидова расценивали как нечто чрезвычайное. Все знали, что даже при Виллиме Геннине, которого Акинфий Никитич называл своим другом, он никогда не наведывался в крепость. А тут вдруг ни с того ни с сего появился в гостях у своего врага. Все недоумевали.

Управление походило на военный штаб в дни генерального сражения. И если кто-нибудь из просителей обращался к чиновникам, те делали удивленные лица и отвечали: «Что вы, милейший! До того ли нам сейчас? Ждите! Неужели не понимаете, что произошло? У нас – господин Демидов. С ним ведет генерал Татищев беседу величайшей секреткой важности... Они в кабинете у его превосходительства».

* * *

Когда Акинфий Демидов вошел в этот кабинет и драгун-постовой плотно прикрыл дверь, Василий Никитич Татищев склонялся над бумагами.

Демидов успел окинуть взором убранство просторного, светлого покоя, заметить раскрытые настежь окна со шторами и два портрета: Петр в Преображенском мундире и Анна Иоанновна в горностаевой мантии.

Татищев порывисто встал, сдвинув массивное кресло с высокой спинкой.

– Добро пожаловать, господин Демидов! Извольте извинить, что не мог сразу оставить срочного дела. Не известили заранее о прибытии.

Он вышел из-за стола, обменялся с заводчиком крепким рукопожатием.

– Прошу.

Татищев указал на кресло, стоявшее на медвежьей шкуре. Демидов, усаживаясь, ощутил, что лопнул-таки на спине шов нового, шитого серебром, лилового камзола. Вытер кружевным платком пот со лба под париком. В переднем углу ему понравился резной, инкрустированный строганцами киот с большим образом Николая Мирликийского, а на стене – цветная карта Угорской провинции.

Татищев, давая возможность гостю первому начать деловой разговор, прошелся по кабинету, а воротясь к столу, стал молча перекладывать бумаги на бюваре. Но и Демидов молчал, удобно обосновавшись в кресле, и не торопился приступать к цели визита. Хозяин чуть поправил штору, чтобы прямой солнечный луч не беспокоил гостя, а затем вновь занял место в своем генеральском кресле.

– Вот мы в конце концов и встретились с вами. И главное – так просто! Больше всего у больших людей ценю умение поступать запросто, без чинов...

Демидов уже успел рассмотреть и чернильницу из малахита, тонкой работы, с искусно вырезанной белкой... Демидов решил, что этот малахит добыт в его вотчине.

– Как доехали из Невьянска, Акинфий Никитич?

– Благодарствую, Василий Никитич. Утро хорошее выдалось. Зарей из экипажа полюбовался. А то ведь все недосуг за делами.

– Изволили верно заметить. Довелось как раз и мне сегодня восход наблюдать. Волшебство!.. Позвольте задним числом отблагодарить вас и людей ваших за встречу, какой я удостоился у вас, проезжая через Невьянск. Тронут! Понеже среди народа встречающего были и дети. Их привет – сама сердечность, святость искренности... Понравились мне ваши слободы. Все в них – по-хозяйски. Своим чиновникам всегда в пример вас ставлю, когда заходит речь о хозяйской рачительности.

– Обидели нас, ваше превосходительство, нашего дома не навестили.

– Покорнейше прошу прощения. Отнюдь не имел намерения обиду вам учинить. Не заехал только по той причине, что не чаял вас дома застать. Имел донесение, что вы в столицу отбыли.

– Совершенно справедливо. Но в Невьянске был мой сын Прокопий.

– Какая досада! Знай я об этом, обязательно навестил бы молодого хозяина. В столице доводилось встречаться с ним. Молодой человек стремление имеет к познанию горного и торгового дела. Не ленится навещать другие страны. Это похвально. Было бы нам о чем побеседовать. Жалею! Весьма сожалею!

– Милости прошу как-нибудь осчастливить и меня своим посещением. Дозвольте осмелиться и задать откровенный вопрос: по какой причине, ваше превосходительство, до сей поры не изволили лично мои заводы осмотреть?

– Столь же откровенно отвечу. Во-первых, не хотел себе огорчение причинять, видя у вас то, чего не могу добиться у себя на казенных горных заводах. Впрочем, смею заверить: порядки на ваших заводах мне ведомы. Во-вторых, не люблю по указке ходить: дескать, сие разрешается осмотреть, а сие – упаси бог!

Демидов простодушно всплеснул руками.

– Да не правда все это! Приезжайте, смотрите все, что душе вашей угодно. Какие же у меня от государственного глаза могут быть секреты?

Татищев оценил это простодушие по достоинству. Желая покамест избрать другую тему, он остановил свой взгляд на столичном кафтане и камзоле гостя.

– Как столица здравствует?

– Грешно живет. Доносами да сплетнями.

– На то и столица. Где блеск, там и треск.

– Истинно так. Недаром говорится, что Питер – бока повытер.

– Стало быть, шумливая и беспечная жизнь столицы вам не по душе? К лесной тишине привыкли?

– Не то. Шумливость веселия я люблю. Но в столице нынче во всех какая-то злобливость подлая, волчья. Если позволите, на свой лад выскажусь. Нету у людей веры в завтрашний день, оттого они друг на друга и озлились через меру.

Татищев удивленно поднял брови.

– Вот вы как думаете, оказывается? Что ж, пожалуй, правильно думаете!

– Сами помните, как при Петре Алексеевиче было. Тоже кое-кто за свою участь побаивался, но всякий знал: царь есть над всеми. Царь, что не сочтет за труд дело пересмотреть, не погнушается оклеветанного оправдать. На батюшку моего покойного, бывало, кулаком стучал, даже, случалось, бивал самолично, но за горло не брал. Теперь не то. С ласковой улыбочкой возьмут, петельку на шею накинут и задушат. Добро, сотворенное для государя, не хотят помнить. Иные тогда были повадки, да и люди иные в Петербурге распоряжались.

– Насколько я вас понимаю, господин Демидов, вы не коронованных венценосцев упрекаете, а их дурных и корыстных приспешников?

Демидов спохватился, хотел что-то опровергнуть, но Татищев перебил его:

– Бывали и тогда, и у Петра Великого, приближенные иноземцы, военные и статские. Но то люди были по его выбору, головы, вроде Лефорта... А сейчас? Столица живет под пятой Бирона, как рыба, вытащенная из воды. Задыхается в подлости.

– Истинно так! Страшные времена. Государыня слишком долго жила среди немцев, привыкла им доверять больше, чем нам, русским.

– Это все оттого, что вельможи русские достоинство свое утеряли... Немцы... Знаете ли вы их? Ведь вы на своих заводах без них обходитесь? К вам пекарей вместо рудознатцев из столицы не присылают? Вы, господин Демидов, без них до всего русским умом сами доходите. Я также хотел бы поступать, но вы видите: вокруг меня сплошное «глю-кауф»! Шлют и шлют мне их, этих спасителей отечества! С тяжелой руки царя Петра позвали мы немцев учить нас, а сейчас учителя на место хозяев вздумали садиться. Но верю, что и эта напасть пройдет. Как все проходило. Сколупнет народ и эту коросту с тела...

Не знаю, зачем ко мне пожаловали, но визиту вашему рад. Хотелось бы после этой нашей встречи позабыть прежнее недоверие. Помните небось, что началось между нами пятнадцать лет тому назад? На одной тропе два упрямца столкнулись.

– Только по горячности характера ссору с вами, Василий Никитич, тогда затеял.

– Что было, то быльем поросло. Теперь нужно бы с двух концов за одно дело браться. Потрудиться ради благоденствия уральского края. Демидовым-заводчикам надо в ногу со мной, командиром горным, шагать. Пусть рачительность хозяина в одной упряжи с государственной законностью край наш к процветанию приведут.

Ну, подумайте сами, нужны ли нам сейчас прежние глухие дороги? Чего еще могут достичь Демидовы на Урале? Слава их в зените. Именно в вас, Акинфий Никитич, перешла вся сила от корней демидовского рода. Батюшка ваш только выпросил край у царя Петра, а вы этот край растормошили. Беззаконно поступали, совсем не думая, что кладете начало величественной жизни Урала для отечества... Могуча ваша слава, но начатая беззакониями, разве не померкнет она, как только вас не станет? Хватит ли у преемников ваших ловкости и разума, идя прежней демидовской дорогой, сохранить и преумножить добытое вами? Вы коршуном летали над краем, охотились, не зная промаха. Сумеет ли и захочет ли хищничать тот, кто придет на ваше место? В вас есть то, господин Демидов, чего не хватало даже вашему батюшке. И не пора ли вам переходить на тропу законности, чтобы надежно обеспечить судьбу ваших наследников, пусть даже ценою уменьшения доходов и прибылей.

История дает нам многие неоспоримые примеры, что в отечестве нашем, к горести его, потомки вырастают мельче предков. На Каменном поясе есть тому яркое доказательство – Строгановы.

Татищев опять походил по кабинету. В открытые окна слышались тяжелые вздохи обжимных молотов на заводе.

– Слышите, господин Демидов? Сердце казенного Урала.

– Сочтите, ваше превосходительство, эту встречу за первую жердь моста нашей дружбы.

– Господин Демидов, только бы не пришлось вам пожалеть об этих словах, если не сможет сразу исполниться то желание, что заставило вас пожаловать ко мне? Гадать о чужих помыслах не стану, но на сей раз предчувствую причину и цель вашего приезда. Хочу убедиться в том, что не обманулся в предвидении.

– Приехал по делу Железной горы на Кушве.

– Ну, разумеется! Так и предчувствовал. Рад, что не ошибся. Вчера нарек кушвинскую гору Благодатью. Название дал в честь государыни-императрицы, ибо слово «Анна» на языке Библии означает «благодать».

– Ваше превосходительство, доверьте сие рудное богатство крепким рукам Демидовых.

Татищев размашисто перекрестился.

– Да побойтесь хоть бога, господин Демидов! Гора Благодать – чудо моей жизни, величайший подарок за все, что довелось пережить здесь. В горе Благодати вижу залог будущего процветания казенных заводов.

– Но прошу вас, ваше превосходительство, не забывать, что к ней сразу потянутся длинные руки с темными, худыми замыслами. Издалека потянутся!

– Только бы не демидовские. Другие не страшны: отдавлю! Только Демидовых побаиваюсь. Если бы не вы, крепость Катерининск не пришлось бы заместо меня Геннину строить.

– В наше время, Василий Никитич, водятся руки и подлиннее и пострашнее демидовских. Руки-то притом вовсе чужие.

– Знаю, но буду бороться.

– Неужли с герцогом Бироном бороться возьметесь?

– Попробую. Слыхали уральский сказ? Он мудростью народа рожден. Сказ про то, будто на старости лет волки клыками и в железо впиваются, да так, что перегрызают.

Вы, господин Демидов, как думается мне, честнее, чем ваш отец. Просить – просите, а ларца с серебром на стол не ставите.

– За Благодать ларцем не откупишься.

– А, значит, и у вас мысль такая была? Стареет, дескать, командир. Старость податлива. Не богат Татищев, да и не святой, когда-то принимал подарки... А сказать вам, много ли Татищев нажил?.. Домишко в столице со всяким хламом памятным. Все найдется в нем, начиная от шведских ядер с поля Полтавы, но нет там ни одной вещи, чтобы душу стыдом коробила.

– Эх, Василий Никитич! Государыня все равно вашу гору Благодать какому-нибудь немцу подарит. Вот-то у вас заводчик-законник объявится!

– Страшные у вас мысли! В том и ваша сила, что не боитесь их высказывать. Но Благодать пока в моих руках. Без вашей подсказки вряд ли кто-нибудь на нее позариться посмеет. Скажите, как же вы, Акинфий Демидов, заводчик русский, поступите, когда борьба эта в столице начнется?

– В сторону отойду... Демидовы гору проморгали. У моего Мосолова и у вашего Ярцева дорожки-то к рудной канцелярии одной длины были, от берега Баранчи, когда Степан Чумпин руду им показал. Мосолов – отцовской выучки. Хозяину служит, но свои ноги бережет. Опередить себя в таком деле позволил.

– Да, у моего Ярцева смекалка получше оказалась. Сумел на вашей же шайтанской конюшне из всех коней лучшего выбрать, чтобы в крепость скакать с заявкой...

Демидов встал, и Татищев подумал, будто гость его все же пониже ростом, чем показалось вначале. Тяжелый взгляд заводчика не выражал ничего, кроме усталости.

– Позвольте, ваше превосходительство, откланяться.

– Благодарю за посещение. Как же считать мне теперь? Лежит первая жердь к нашей дружбе через былую трясину вражды?

– Лежит. Березовая, не ломкая. Была бы раньше положена – много бы обрелось в уральской земле чудес.

Татищев сам распахнул дверь кабинета, вышел с Демидовым рядом. Молча прошли они мимо примолкших чиновников. Уже на парадном крыльце обменялись глубокими поклонами. Никто не понял, кем же они расстались, врагами ли, союзниками... Но все запомнили: государственный хозяин Урала провожал до самого порога неожиданного гостя, признанного всем краем за самого самовольного уральского хозяина.

Судьба края была в их руках. Гнездо одного – в Невьянске, гнездо другого – в Екатеринбурге, сиречь Катерининске.

Татищев, воротившись в кабинет, знал, что государственный закон не примирить с демидовской волей.

Демидов, садясь в экипаж, думал, что для обещанной жерди в мост дружбы с Татищевым он срубит самую топкую березу...

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

1

На березах невьянского парка Демидовых обильные росы после студеных утренников исподволь начинали смывать яркость изумрудной листвы...

Вернувшись из поездки к Татищеву, Демидов больше недели бродил по дворцу и заводу мрачнее грозовой тучи. В правежных избах по его наказу было перепорото немало неповинных людей.

К хозяину наезжали из разных вотчин приказчики, вызванные для разговора наедине. Выходили от хозяина с бледными лицами, забывали надевать шапки....

Вечерами Акинфий частенько сидел в отцовском кабинете. Здесь все оставалось таким, каким было при жизни Никиты Демидова, будто он только на время вышел и вот-вот воротится назад.

Закрывая стенные отверстия слуховых труб, красовался на самом видном месте портрет царя Петра, присланный Демидову в подарок из-под Кизляра. В рамке под слюдой – собственноручное письмо царя. Чернила кое-где пожелтели, но почерк Петра, его размашистую вычурную вязь сразу отличишь от любой другой руки; в письме всего шесть строк: «Демидов, я заехал зело в горячую сторону. Велит ли бог видеться? Сего ради посылаю к тебе мою персону; лей больше пушкарских ядер и отыскивай, по обещанию, серебряную руду...»

В отверстиях слуховых труб можно услышать все, что творится во дворце. Но в эти вечера, сидя в отцовском покое, Демидов не прислонял уха к дырам, а думал, как ловче отписать Бирону про неудачу с откупом кушвинской горы.

Собственный просторный кабинет казался ему темным, когда он мерил его тяжелыми шагами, так и не находя решения. Устав от бесплодной ходьбы, он запирался в опочивальне и с теми же думами ложился в постель. К Сусанне не наведывался. По утрам она встречала его ободряющими поцелуями, на короткие миги смягчавшие его хмурость.

А Сусанна принимала по ночам Прокопия и была всегда готова выпустить его в потайную дверь. Эти ночные угарные часы окончательно опутали Прокопия, связали его разум. Теперь Сусанна знала, что власть ее над Прокопием так же сильна, как и над Акинфием. Клятвами в вечной любви добилась она наконец от Прокопия согласия увезти ее тайком с собой в столицу. Ехать решили вместе и поскорее...

Сусанне хотелось на волю, чтобы жить не под демидовским надзором и не на Урале, а в столице. Там – приволье, люди, веселье. Останется с ней Прокопий или нет – это казалось ей делом второстепенным. Самое важное – полная свобода. Ведь за Уралом Акинфий не настигнет, не тронет, а за молчание о некоторых невьяиских делишках она еще потребует тогда от Акинфия подношений, не менее ценных, чем получает сейчас Бирон. Давно помышляя о бегстве, она накопила немало ценностей. Хватит не на один год...

Наконец демидовский гонец отправился в столицу к Бирону с письмом и сундуком. Подняли этот сундук на возок четверо слуг... Долг был исполнен, пришло время покончить с монашеским образом жизни. Вечером, как только посыльный уехал, Демидов постучался к Сусанке. Изнутри в двери щелкнул ключ, и на пороге опочивальни Сусанна встретила своего хозяина горячим и долгим поцелуем...

2

Обещав Сусанне освободить ее от власти отца, Прокопий действовал не только под ее влиянием. Был у него и свой расчет. Его самолюбию льстило, что на редкость красивая и властная женщина будет всецело принадлежать ему одному, станет помогать его планам в столице.

Прокопий втайне страстно мечтал о титуле. Сусанна могла стать приманкой для тех, от кого это зависело. Он не был уверен в ее постоянстве, ибо уже не раз испытал лживость такого рода «роковых» женщин, но он рассчитывал удержать ее прочно около себя не чем иным, как страхом. Знает же она, что в любой момент может из столичных дворцовых зал угодить опять на Урал и кончить жизнь в любой шахте, на цепи, прикованной к тачке.

Отнимая у отца любовницу, сын не задумывался над тем, как тот переживет разлуку с Сусанной. Но он трезво оценивал риск, учитывал трудность побега, и готовился к нему весьма осмотрительно. Преданности и уважения к отцу у Прокопия не было. Раньше он просто боялся отца, ибо тот мог оставить сына без гроша. Но, побывав за границей по торговым делам фирмы, приобрел самостоятельность, ибо в его руках была теперь прибыльная торговля. Именно благодаря стараниям Прокопия удалось прославить на весь мир демидовское железо с маркой «Старый соболь».

Подготовляя бегство Сусанны, Прокопий тайно искал в вотчинах людей, готовых устроить это опасное предприятие,

Однако при всей своей хитрости и осторожности Прокопий не видел, что за каждым его шагом следят люди Шанежки. Избитый приказчик не позабыл своего позора. Не мог позабыть, как кулаки молодого хозяина повергли его в дорожную пыль, как хозяйский сапог охаживал бока избитого, пока тот вовсе не потерял сознания. Шанежка со скрежетом зубов вспоминал те десять дней, какие он пластом провалялся в постели, и после того перестал слышать на левое ухо. Ничего он не знал еще о причинах частых отлучек Прокопия из Невьянска, но учуял в них нечто недоброе, тем более, что раньше молодой хозяин не любил одиноких прогулок.

Вероятно, Прокопий ищет себе другую любовницу вместо утопленницы – так полагал приказчик. А где же искать подходящую, как не на дорогах, где бродят «шатучие беглецы» с Руси, или в тайных скитах кержаков, где тоже немало юных красавиц девственниц.

Горя мстительным желанием поскорее дознаться до правды и лишний раз очернить сына перед отцом, Шанежка следил за Прокопием сам или поручал это катам с Елупанова острова. На тех-то он мог положиться! Больше всего Шанежка тешился надеждой, что Прокопий к тому же обкрадывает отца, ищет укромные местечки – захоронки для краденого. Ведь он и сам-то прячет в земле рублевики, сворованные из коробов, когда их выносят из-под башни. Про эти шалости приказчика как-то проведала и Сусанна. Не побоялась даже пригрозить приказчику, когда приходила к нему в избу насчет Настеньки...

Словом, и Прокопий, и Шанежка одинаково жили надеждами. Ни тот, ни другой не подозревали, как сложно переплетаются выбранные ими пути-дорожки...

А время шло себе своим чередом, предоставляя обоим равные шансы прийти этими дорожками к задуманной цели.

3

Сентябрьский погожий день стал после полудня ветреным.

Савва, поспав после сытного обеда в купеческой слободе, возвращался в свою башню по заводскому двору. На старых липах около башни беспокойно шелестела шумливая листва. Савва не любил этого тревожного шелеста, с тех пор как бежал из-под плетей в Тулу: тогда в побеге шорох листвы преследовал бунтаря-стрельца, пугал его в лесах...

...И сейчас липы шумели беспокойно. Чтобы уйти от ненавистного шума, Савва отправился по лестничным переходам на самый верхний ярус башни.

Колокол ударил три раза. Глянув вниз, Савва увидел, как из распахнутых ворот выехал старый хозяин на вороном коне. Свора собак и три псаря сопровождали хозяина.

Савва велел дозорному принести скамью, а затем почистить колокола курантов.

Оставшись в одиночестве, Савва смотрел бездумно на бегущие в небе облака.

Наступила осень. В эту пору только и полюбоваться с башни величественной красотой уральской природы. Летние ситцы еще не сменились золотой парчой, но эта перемена наряда уже наметилась, кое-где в лесах багровели осины – глаз не оторвешь, особенно под неярким лучом осеннего солнышка.

Услышав шаги, старик неожиданно увидел Сусанну. Ветер плотно обжал на ней сарафан. Она стояла у решетки перил во всей своей грешной красоте. Тихонько засмеялась и заговорила первой:

– Напугала тебя? Я-то думала, ты спишь.

– Соснул часик, после обеда. Такая уж у меня служба, чтобы днем спать. Да вот листва своим шумом меня наверх загнала.

– Ветер-то какой! Даже дышать трудно, а все равно хорошо вольным ветром подышать!

Сусанна следила, как раскачиваются ветви берез в хозяйском парке. Действительно, здесь, наверху, шума почти не слышно.

– Куда это хозяин с псами подался?

– Щенят захотелось ему на бегу посмотреть. Много щенят народилось – прямо урожаи на псов у Демидовых.

– На все, видать, нынче, после буранной зимы, урожай. Хлеба в хорошем колосе, в огородах густо. Капуста, сказывают, до того туга – хошь топором разрубай. У людей в люльках тоже не пусто. Не осуди, ежели спрошу: почему давно сюда ко мне не поднималась?

– Да так... И дела будто не делала, а тебя в башне навестить все времени не хватает.

Перегнулась через перила, поглядела вниз.

– Легче! Мотри, чтобы голову не обнесло.

– Любо мне с высоты поглядеть. Земля будто так к себе и тянет.

– Она человека завсегда тянет. Всех к себе ждет, и бедного и богатого. Кого долго ждет, а кто сам себя к ней приближает.

Сусанна испытующе посмотрела на Савву и перешла на другую сторону яруса. Савва заметил, как напряженно она вглядывается вдаль.

– Аль кого приметила на дорогах?

– Нет, нет, никого. Просто гляжу.

– А взгляд-то у тебя тоскливый, будто прощальный.

– Скажи-ка, Савва, куда вон та дорога тянется?

– А тебе зачем?

– Всякому нужна своя дорога.

– Ты лучше тропку выбери. По тропкам-то легче дойти.

Сусанна снова испытующе посмотрела на собеседника, переспросила настойчивее:

– Так куда же та дорога?

– На Верхотурье. Вроде бы недавно про нее уже спрашивала.

– Спутать боюсь.

– Аль собралась куда?

– И то собралась.

– С хозяином?

– Одна.

– Тогда о тех дорогах зря спрашиваешь. Вон на лесные гляди.

– Ишь как сразу насторожился! То-то, слуга хозяйский! Глядишь на меня, как ястреб на цыпушку.

– Зря плетешь, хозяюшка. Лучше ладом сказывай, куда собралась. Давно чую, о чем помышляешь.

– Правду сказать?

– А это уж как бог тебе на душу положит.

– Нет уж, лучше помолчу.

– На все будто хитра, а помыслы таить не наторела. Очи выдают.

– Какие помыслы? Что ты, Савва? Мне ли от тебя тайны скрывать?

– Стало быть, не волка во мне видишь?

– С зимы я в тебе волка видеть перестала. С того вечера, когда рассказал, как мужа моего зарубил, а меня хозяину отдал.

– Что же рассказал, отвел душу грешную. Углядел тогда в твоих очах тоску по вольности. Молодость твою пожалел, да, видать, толку мало.

– Почему думаешь, что толку мало? Ведь я, Савва, бежать решилась.

– Давно бы так.

– Пошто не крестишься от страху перед хозяином?

– Говорю тебе: на волю давно пора.

Сусанна засмеялась.

– Смехом боль душевную лечишь?

– Пошутила я. От вас разве убежишь?

– Значит, все-таки боишься меня? Привыкла в любом человеке доносчика видеть?

– Отворишь мне ворота, когда побегу?

– От опочивальни твоей до моих ворот не близко. Сперва надо суметь из дому уйти.

– Из дому – сумею.

– Тогда к воротам не ходи. Ладнее место есть. Про то место теперича здеся только я один знаю. Хозяин и тот, наверняка, про него позабыл.

Савва задумался, вздохнул тяжело.

– Вот слушай! По саду пойдешь мимо беседки с голой мраморной бабой. Свернешь в ложок с сосенками, а по нему – до самой стены. Калитку отыщешь. Сейчас она на запоре. А ключик от нее я сохраняю. Понадобится она – скажешь загодя. Я и отворю. Из калитки выйдешь в нейвинский лог, а по речке до мельничной запруды рукой подать. Поняла? Завтре на досуге погуляй по саду... Проверь Саввины слова. Помни: за мельницей куда хочешь подашься... Куда пойдешь-то?

– Пока не знаю.

– То-то вот и оно. Значит, про то он один знает, да помалкивает.

– О ком речь ведешь?

– Ошибки бы какой не дал Прокоп Акинфич. Молод и горяч. Он тебя готов в зубах нести за тридевять земель. Только одно беда – дороги ухабистые, да больше лесные.

– Видал меня с ним?

– Видел. Ночью. У пруда с ним обнималась.

– Не убереглась, значит?

– От меня уберечься не просто. Ночью ловчее домового шагаю. Бедовой уродилась, коли от одного Демидова к другому, зажмурясь, в руки идешь. Помогу. Беги! Под любой пыткой не выдам. Охота и мне перед смертью хоть одно такое дело сотворить, чтобы на том свете черти из меня жилы полегче тянули, сковороду подо мной послабее калили. Охота, чтобы здесь на земле, где людские жизни губил, хотя бы одна рука свечу в помин моей души грешной затеплила.

– Савва! Неужли взаправду мне помочь решишься?

– Ежели завтра не найдешь той калитки, тогда не верь мне, окаянному.

– Господи!

– А хозяина старого тебе, стало быть, не жаль?

– Сам-то он когда кого жалел?

– Разум он без тебя утеряет. Подумать страшно, что тут содеется!

– Новую, еще получше, сыщет.

– Баб-то много, знамо дело. Только такую не скоро сыщешь. Помогу! До мельницы сам провожу, а уж там не мое дело. Только бы, говорю, у Прокопа ума хватило.

Савва с сомнением осмотрел Сусанну с ног до головы. Покачал головой.

– Греховности в тебе на пятерых баб с лихвой хватит. Водятся же такие на Руси! Спокон веков. Одна вон какая была! Всею Русью было завертела. Не хвати у пучеглазого братца, Петра Ляксеевича, силенок в монастыре ее утихомирить, не таскали бы теперича наши бары поверх своих волос конские хвосты в пудре, да шелк на камзолы не переводили... Скоро побежишь?

– Когда время придет.

– Не раздумай. Не струсь. Ночку выбери вот такую же ветреную. Беги до поры, пока лист не опал. По пути всего бойся, пока за горбы Каменного пояса не выберешься. Страх разум светлит.

– А если про все, что сейчас говорили, завтра хозяину скажешь? Если нарочно прикинулся добрым? Тогда что мне будет?

– Зря с дельного на пустяк скачешь. Демидовых щенятами за собой водишь, а мне на слово поверить боишься. Аль не слыхивала, что на Руси иные душегубы перед смертью праведниками обертывались?

– Поверила, Савва.

– Перекрестись.

Сусанна исполнила просьбу собеседника.

– Вот так. А теперича на небо гляди. Ишь как облачка вольно бегут. Ничем не удержишь. Так и ты побежишь. Твоя неволя – мой грех. Пособил взять тебя в демидовскую клетку, теперича пособлю из нее вырваться. Прокопу вели в лесах почаще оглядываться.

– Выслеживают там?

– Не выспрашивай попусту. Скажи ему, пускай разом подается к Тагилу да у Марьиного омута свернет на дорогу в осокинские леса. Там, на берегу Пужливой речки поспрошает заимку Егора Сыча. Дружок мне. Жизнь ему даровал против демидовской воли. Велел мне его Никита навек успокоить, а я отпустил. Пожалел. За сказочку про жар-птицу. Вели Прокопу, как свидится с ним, примету заветную сказать. Такие слова произнесет: дескать, Савва, мол, велел сказать, что у щуки на зубок горошина накололась. Не позабудь! Лучше Егора никто тебя на волю отселя не выведет...

* * *

Спустившись с башни, Сусанна не зашла домой, решила тотчас же искать заветную калитку, а главное, ей хотелось заверить себя, что Савва – друг.

Все годы она присматривалась к старику. Всегда чувствовала его расположение. Он вызывал в ней доверие, казался, несмотря на свою страшную славу, самым человечным из ближайших демидовских подручных. И вот нынче она отважилась открыть ему свой заветный помысел.

На душе у Сусанны стало радостнее, как услышала, что Савва одобрил ее план, посулил ей помощь и предсказал удачу.

Она быстро шла по парку, тревожно шелестевшему листвой.

Танька и Машка, сидевшие возле пруда, не заметили ее в тенистой аллее. Она еще ускорила шаги, почти побежала. Вот и беседка с мраморной богиней.

Остановилась, отдышалась, огляделась по сторонам. При таком-то шуме ничье ухо не уловит осторожных шагов.

Она стала спускаться в лог, поросший соснами, кустарником, папоротником, крапивой. Изжалила руки, но больше всего заботилась, чтобы не оставлять заметных следов в зеленой поросли...

В логу полумрак. Пересвистываются птички. Здесь над головой уже не шелест листвы, а тихий шорох высоких крон, хотя ветер сильно мотает вершины сосен. Сусанна натыкалась на мочажины родничков, обходила их по склону. Идти становилось все труднее. И вдруг нежданно – бревенчатая стека. Нижняя половина покрыта бархатистым зеленым мхом-ползуном. Выше вся стена в грибках. Впереди вдоль стены видны заросли бурьяна. Пошла к ним, спугивая ночных мотыльков. Пробиралась вдоль стены и скоро увидела то, что так стремилась увидеть, – калитку! Узкую, как лаз, и совсем низкую – не нагнувшись, не пройти. Савва сказал правду.

Сусанна прижала ладони к лицу, остужая жар щек. Вот они, ворота в новую жизнь. Только эта калитка отделяет настоящее от будущего, от свободы...

Какая-то пташка выпорхнула рядом, и Сусанна опомнилась. Ведь пока она здесь, и калитка еще не позади. Нужно удвоить осторожность; чем ближе долгожданный миг побега, тем отчетливее рисуются его подробности; чем больше людей втянуто в подготовку дела, тем больше угроза разоблачения. Значит, выжидать, притворяться и готовиться изо дня в день. Этот путь к калитке она решила запомнить так, чтобы уверенно пройти его даже в темноте...

Возвращаясь по откосу лога к беседке, она, сама не зная почему, вспомнила детство в родном Чернигове. Там тоже был такой поросший разнотравьем лог за родительским домом на окраине. Но достатка в доме не было, мира семейного – тоже: родители вечно ссорились друг с другом. Отец был купцом незадачливым, срывал злость на домочадцах, которые частенько перебивались с хлеба на квас. А потом, очень рано, девочка по удивленным взглядам встречных стала догадываться о выпавшем на ее долю даре красоты. Дар был так велик, и девушка воспользовалась им так умело, что он привел ее в Москву, сделал женой богатея, открыл много дверей...

Акинфия Демидова она повстречала впервые в столичном доме. Поняла, что лишила его покоя. Из-за нее он зажился в Москве, зачастил в их дом, завел было с мужем торговые дела. Демидов всегда заводил при ней разговор о диковинном Каменном поясе, завлекая собеседницу и мужа рассказами о богатстве и удовольствиях уральской жизни. Потом Демидов стал приносить подарки, говорил, что они, мол, тоже уральские.

Сусанне нравилось внимание богатейшего заводчика, о котором по всей Москве ходили небылицы, передаваемые шепотом. Постепенно приручив мужа, прибрав его к рукам, Демидов стал наведываться и в отсутствие супруга Сусанны. Уже тогда он жарко уговаривал ее бросить мужа и тайком уехать с ним в его уральские вотчины. Сусанна отказалась наотрез и стала избегать Демидова. Тогда тот обратил все в шутку и уговорил мужа заняться торговлей на Урале, суля неслыханные барыши в Невьянске. Когда до завода оставалось уже совсем немного...

Тут произошел самый страшный перелом в ее судьбе, но теперь она верила, что невьянской полосе жизни скоро навсегда настанет конец.

Солнце уже село, когда Сусанна вышла к беседке с греческой богиней. Она мысленно сравнила себя с этой женщиной, решила, что Демидову пришлось бы долго колебаться в выборе между этой холодной и идеальной красотой богини и живой греховной красотой Сусанны... Потом тщательно осмотрела сарафан, нет ли на нем где подозрительных пятен, зелени или грязи, и пошла к дому.

* * *

Было совсем темно, когда Акинфий Демидов вернулся с пробы борзых. Самойлыч заметил, что лицо хозяина хмуро, и на всякий случай предостерег домочадцев, что хозяин не в себе.

Только егеря знали настоящую причину его дурного настроения, но они молчали, как велел хозяин, пригрозив им кулаком. Они-то знали, что Акинфий в гневе зашиб Сусаннину любимую суку, вздумавшую в поле поиграть с кобелем во время гона лисы. Обозлившись на собаку, он так хлестнул ее нагайкой с железной подвеской, что борзая замертво покатилась на пожухлую осеннюю траву...

* * *

Наступила ночь, но ветер не унялся.

В спальне хозяина окна приоткрыты, явственно слышен шелест берез. Не спится Демидову под этот шум, несмотря на усталость. Ему теперь жаль, что порешил борзую. Чего доброго, Сусанна теперь не на шутку рассердится; ведь она сама вырастила эту собаку и вдобавок дала ей кличку Надежда.

Демидов долго ворочался в постели с боку на бок и наконец решил идти к Сусанне покаяться и просить прощения. По дороге он обдумывал, как преподнести Сусанне этот неприятный сюрприз. Но сказать всю правду страшился. Лучше соврать: мол, нечаянно задавил конем на скаку...

Путь его лежал мимо комнаты Прокопия; мимоходом заметил, что дверь в эту комнату приоткрыта, горит там свет, а жильца в ней не видно. Акинфий задержался, заглянул в покой: горит возле постели свеча, а никого нет. Он громко позвал сына.

И тотчас ожила старая боль. Воскресла мука ревности, та самая, что после возвращения из столицы совсем было перестала его терзать. Сразу как-то обмякли ноги, но в волнении он почти побежал по коридору, торопился к покою отца. Бросился к слуховой дыре, припал ухом, но долго не слышал ничего, кроме воющего гудения. И вдруг обмер... Голос Сусанны! И еще чей-то!

Испуганно отшатнулся от слуховой дыры. Кинулся в коридор. Взбегая по малахитовой лестнице, ощутил странную горечь во рту – вкус собственной желчи. Бешеная злоба подгоняла его. Вот и дверь... Дернул за скобу. Заперто! Кулаками, кулаками! Услышал удивленный возглас Сусанны:

– Господи! Что там случилось? Это ты? Погоди. Сейчас открою.

Не успела Сусанна открыть дверь, как Демидов, оттолкнув ее, ворвался в опочивальню. Тяжело дыша, он кинулся в один угол, в другой... Никого. Он растерянно стоял у туалетного столика с зеркалом. Окно плотно закрыто, занавешено... Другого выхода нет... Все-таки прошипел, бросая исподлобья свирепые взгляды:

– Где же он? Куда спрятала? Сказывай тотчас!

Сусанна смерила его спокойным взглядом, спросила без волнения:

– За привидениями гоняешься? С перепоя, что ли? Кого это ты сюда ловить прибежал?

По-бычьи наклонив голову, Демидов схватил женщину за руку.

– Прокоп где тут у тебя?

Сусанна вырвала руку, погладила покрасневшее место, проговорила со злой усмешкой:

– Рехнулся, что ли, старый дурак?

– Стой! Сам же только что слы...

– Так ведь ты же еще под постель не заглянул! А то, может, и в самой постели твой сынок здесь прячется?

Тон женщины стал чуть снисходительнее и мягче. Она сладко зевнула, прикрывая рот ладошкой. Поправила одеяло на постели и легла.

– Разбудил вот меня дуростью своей! Теперь долго не засну. Иди, лови свое привидение по другим комнатам. Походишь так, и дурь из головы уйдет.

– Не шути ты со мной, Сусанна! Не до шуток мне. Ничего я понять не могу!

– Нечего и понимать. Просто надоело по-людски жить. Привычная демидовская дурь в башку ударила. Знать, скушно тебе смирять ее. Дай вот поругаюсь над беззащитной.

– Прости, Сусаннушка. Разом как-то...

– Да ведь уже слыхивала я эту песенку о Прокопе. В сыне родном и то изменника чуешь, боишься? Значит, и сам никому и ничему не верен. Спать бы лучше не мешал!

Демидов смиренно повернулся к двери.

– Да куда уж теперь, на ночь глядя? Оставайся. Уж так и быть.

Но Демидов, не прощаясь и не оборачиваясь, переступил порог, тихо притворил за собой дверь, даже плечом ее прижал и пошел по коридору тяжелой, медленной поступью. А Сусанна, проводив его взглядом, напряженно прислушивалась, нет ли шороха за стеной. Нет, тишина полная! Женщина глубоко перевела дух, погасила в ночнике свечу и утонула в подушках.

Демидов спустился на первый этаж, ощущая тяжесть во всем теле, но огромное облегчение на сердце. Пришла уверенность, что повода для ревности нет, стало стыдно, что зря обидел Сусанну.

Вышел в парк. Остановился у колонн, слушая шелест берез, но сквозь этот осенний шорох различил будто шаги в аллее. Неужто опять мерещится, как давеча голоса в слуховой дыре? Нет, и в самом деле шаги! Чья-то тень... Он выступил вперед.

– Кто ходит?

Ответил голос сына.

– От бессонницы, что ли, бродишь, Прокоп?

– Как и ты, батюшка.

Полчаса назад Прокопий, при оглушительном стуке отцовских кулаков в дверь Сусанны, едва успел выскользнуть в потайную дверь. По узкому ходу добрался до кладовой, в потемках наткнулся на мешки с мукой, ощупью вышел в санную завозню, оттуда во двор и парк. Сейчас, услышав отцов окрик, оцепенел было, но мгновенно овладел собой. Отец произнес доверительно:

– Меня осенний шелест листвы всегда тревожит, будто всегда он – к печали, к разлукам.

У Прокопия чуть дух не перехватило. Неужели отец что-то проведал? Случаен ли этот намек?

Акинфий положил на плечо сыну свою тяжелую руку.

– Давно бродишь?

– Всю круговую аллею не первый раз обхожу. Несколько верст отшагал, будто поверстные прогоны получаю.

– Поди, Настеньку забыть не можешь?

Прокопий перевел дух; разом отлегло от сердца. Нет, ничего он не заподозрил...

– Ласковая она, батюшка, была.

– Настоящая бабья ласковость слаще меду... Навек в нашей памяти остается. Пора тебе, сын, домой, в столицу. Чернявая царицына фрейлина не раз о тебе спрашивала. Знаешь, про какую говорю?

– Знаю. Пожалуй, и правду пора мне. Там я нужнее, покамест ты на Урале по-своему хозяйничаешь. Только сдается мне, отец, пора бы и тебе здесь царствовать помилосерднее. Приказчики твои безжалостные народ так озлобили, что как бы не нашла демидовская коса на камень! Уж в обиду мои слова не принимай.

– В бабушку ты, Прокопий, душой уродился жалостливый. Жалость для мужика – что ржавчина для железа. Демидовым нельзя ее в себе носить. Езжай-ка в столицу. Ко времени там будешь. Теперь за Бироном глаз да глаз надобен. Он нам кушвинской горы не простит. Осердится за то, что прозевали мы ее! Экое сокровище в казну уплыло... Так ты поживи со мной еще недельку, да и катай по опавшему листу.

– Завтра об отъезде поговорим. Пойду.

– Порадовался я, глядя, как ты по лесам стал бродить, зазнобу свою позабывая. Вижу, что есть и в тебе закваска демидовская. По-хозяйски распоряжался, людям по душе пришелся да и их посмотрел. Вижу, не чужое для тебя все то, что отец с дедом наживали. А теперь – ступай-ка спать.

– Успею выспаться. Горько сознавать, что у меня в запасе ночей как-никак побольше, чем у тебя.

– Гляди-ка, Прокоп, свеча у тебя в горнице не погашена.

– Догорит и погаснет. Ты, батюшка, как караульный: обо всяком пустяке всегда печалишься. Это, говорят, старости примета.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

1

В тот самый день, когда Прокопий покидал отеческий кров, началось ненастье. Не спеша сеялся мелкий, как мука, дождик, и на всех дорогах от Невьянска осень замешивала липкое тесто грязи...

Проводить отъезжающего на крыльцо вышла и Сусанна вместе с Акинфием. Буланый коренник тройки, застоявшись, бил копытом и встряхивался. Мельчайшие брызги с конской спины разлетались во все стороны. Кучер с напускной строгостью покрикивал:

– Балуй!

В стороне – вся домашняя челядь. Тоже проводить явились. Демидов ободряюще похлопал сына по плечу:

– Ехать-то будет не пыльно.

Прокопий молча и коротко обнял отца. Прощаясь с Сусанной, уловил еле внятный шепот:

– Хранит тебя господь! Ожидай!

Усаживаясь в экипаж, ответил на поклоны челяди и принял из рук Самойлыча небольшой кожаный саквояж. Сусанна покосилась на него не без тайного волнения: в нем находилась большая часть накопленных ею драгоценностей.

– Трогай!

Тройка взяла с места рысью. Весело зазвенели бубенцы. Сусанна послала крестное знамение вслед задку экипажа и поглядела на башенные часы: было без десяти минут два.

Хотя подозрения Акинфия против сына и рассеялись, он испытывал истинное облегчение после его отъезда. Демидов вернулся в дом с Сусанной, усадил ее на диван и завел разговор о том, что из Прокопия все же выйдет сметливый делец, способный справиться со столичными заботами, а там, глядишь, и с уральским хозяйством Демидовых. Потом размечтался вслух о женитьбе сына. Прокопий уже родился во дворянстве, и супругу ему надо присмотреть в столице, может быть, титулованную...

Сусанна, затаивая тоску, слушала Демидова, прижималась к его широкому плечу, а сама считала, сколько часов остается до заветного мига свободы. Еще четверо суток, целых девяносто шесть часов! Все она хорошо запомнила, что приказал Прокопий. Слушала почти машинально речь Демидова, закрывала глаза и отчетливо, ясно видела, как выскользнет из дворца тем же потайным ходом, каким уходил от нее Прокопий. Будет она в простой крестьянской одежде. У калитки в стене ее встретит Савва и проводит до мельницы. Там подождет ее с подводой Егор Сыч. Она проживет двое суток на его заимке, пережидая тревогу. Потом Егор отвезет ее окольными дорогами в Верхотурье, а оттуда она подастся в Москву. Поедет забытыми дорогами, проложенными еще Строгановыми. Как слышно, демидовские люди туда не заглядывают.

Дождь усердно кропил осенние березы, сбивая с них желтые листочки...

Вечером, уже в темени, ненастье утихло. Дунул студеный, колючий ветер.

Из окна своей опочивальни Сусанна увидела татарскую серьгу народившегося месяца на темном небе и подумала, что в ночь побега этот молодой месяц непременно будет пугать ее воображение причудливой игрой лесных теней...

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

1

Уральские вотчины горнозаводчика Петра Игнатьевича Осокина начинались от речки Пужливой, неподалеку от дороги на Тагильский завод. Дорога эта петляла в глухих лесных дебрях.

В недрах осокинских владений покоилась в земле добротная медная руда. Но чтобы добыть ее, нужны большие средства. Без денег не взять у земли ее богатство, потому что кругом – глушь, полное бездорожье и безлюдье. Речка Пужливая – тоже не помощница, слишком мелководна.

Хотя Осокин заводчик и неплохой, поднять дело с медью в одиночку не мог: как без больших капиталов поставить новый завод?

В осокинских лесах по хозяйскому приказу была поставлена заимка с караульной вышкой для охраны рудных залежей. Осокин побаивался, как бы соседушка, Акинфий Демидов, не разворовал медное богатство. Ведь он сумеет сделать это так ловко, что и следов воровства не найдешь. Зная денежную маломощность Осокина, Демидов не раз приценивался к его меди. Уговаривал продать залежи, обещал сразу же поставить завод, чтобы облегчить уральскую землю от медного бремени. Однако по-купечески упрямый Осокин на уговоры Демидова не поддавался.

За сохранностью лесных угодий от пожаров, а медных залежей – от покражи смотрел на заимке Егор Сыч. Жил он там с несколькими работниками и девушкой Лукерьей. Она была на заимке и стряпухой и домоправительницей.

Заимка стояла в глухом, на редкость красивом месте. До речки рукой подать. На многие версты кругом древние хвойные леса. Хотя немало в них бурелома и пролысин, все-таки деревья в этих лесах будто на смотр поставлены, высоченные, как на подбор. Много в лесах всякого зверья, и Егор между сторожевым делом промышлял медвежьи шкуры и иную мягкую рухлядь.

2

В избе заимки закатный луч кинул золотую полоску на оконный косяк, с окна полоска дотянулась до печного шестка, охватила еще и глиняный закоптелый горшок.

Сусанна, сбежавшая вчера ночью из Невьянска, сидела в углу под божницей с темными иконами. Савва с рук на руки передал ее Егору Сычу. Лукерья, сожительница Сыча, убирала миски из-под налимьей ухи. Крепкая и ширококостая Лукерья – настоящая лесная душа, как лешачиха уральских сказов. На лицо она хмурая. Взгляд тяжелый и направлен больше под ноги, будто все время боится запнуться. Внезапное появление в избе Сусанны ее перепугало. Не понимая, зачем и откуда взялась незваной гостьей эта бедно одетая красавица с барской, городской речью, Лукерья встретила Сусанну неприветливо и не перекинулась с нею ни единым словом.

Сам Егор не отличался добротной мужской силой. Ростом невысок, лысоват. Бороденка редкая, наполовину повыдерганная. Слегка прихрамывал на правую ногу: на охоте медведь ударил его лапой по колену.

Привык Егор Сыч за годы лесной жизни с Лукерьей к тишине и молчанию. Но свою красивую гостью он пытался отвлечь разговором от дум об опасности. Хотелось Егору лишний раз успокоить женщину и насчет надежности старика Саввы, башенного сторожа и давнишнего подручного Демидовых.

– Родом я калужанином буду, – неторопливо рассказывал Егор. – В родном месте кузнецом был. И звали меня не Егором, а Тимошкой; матушка с батюшкой меня Тимофеем окрестили, эдак ласково Тимошей кликали... Егором-то я здесь сам нарекся. На Камень же я с родных мест не с добра подался: земляка сгоряча молотком огрел, когда тот мою суженую отбивать стал. Ведь уж и не молод был, а вот, поди, не стерпела душа... Когда становой приехал в село, уж и след мой простыл. Немало горюшка хлебнул я в лесах здешних. Старик Демидов в то лето как раз в Невьянске был. А я все больше одиночкой по лесам шастал, и по первости донимал меня страх перед чащобой, держался я ближе к станкам и дорогам. Сонного меня демидовские люди и поймали. Дрался я, но пятерых осилить не смог...

Егор помолчал, подавленный страшными воспоминаниями. Сусанна слушала, не перебивая рассказчика ни словечком.

– Да. Так вот и поймали меня в изодранной одежонке. Привели в Невьянск на показ хозяину. Тогда обычай был в Невьянске: каждого пойманного мужика обязательно самому хозяину представлять. Связанным и привели. Глянул на меня Никита Демидов, велел на Ялупане-острове в яму кинуть, волосом обрастать. Огляделся я на острове и понял, что попал крепко. Этот Ялупан-остров беглый стрелец Савва для нашего брата придумал, сам же им и верховодил. Покоится тот остров в трясинах, мошкара там иных людей насмерть заедала, а у других от укусов обличие до того менялось, что родная мать ни в жисть не узнает. Ну да делать нечего, стал я жить, да кое с кем и дружить. Люди со всей матушки-Руси в том треклятом месте сидели. Иные виду богатырского, а все одно по ночам от горести ревели, как малые ребятишки, Демидова кляня.

Ты, красавица, слышь, меня нынче молчальником мимоходом назвала. И впрямь, сейчас все больше молчком живу и хожу. А помоложе я был – умел сказы сказывать. Вот через них стали ко мне на Ялупане люди тянуться. Соберутся, бывало, мужики у костра, волосатые все, как лешаки, и слушают мои сказки. Услышал мою сказку и сем стрелец Савва, стал потом частенько к нашему костру подсаживаться. Сказку про Жар-птицу я при нем уже раза два повторял, а он еще и еще рассказывать велит. Стал мне за это поблажки делать. Хлеба лишнего давал. Выходит дело, мне за сказки посытнее жилось, чем другим. Старик Демидов частенько на Ялупан приезжал – мужиков отбирать, что уже поспели волосом обрасти. Как-то утром наехал Демидыч раненько. Злющий пришел. Заметил меня, и не поглянулось ему, что волос на мне плохо растет. Обругал меня за это непристойно, а я возьми да и не стерпи. Он меня – кулаком по рылу, не зная, отчего я на Камень-то сбежал. Характером-то я горяч, кинулся на него да в руку ему зубами и впился. Как раз в ту впился, которой он меня хлобыстнул. Что тут поднялось, батюшки! Стали меня от хозяина оттаскивать, а я распалился в гневе, разжать зубов не могу, вцепился в руку, как пес голодный. Кровь даже выступила из его руки, и, когда меня оттащили от хозяина, весь я в демидовской крови измазан был и волка лютей глядел.

Привязали меня к лесине и давай в две плети поливать до беспамятства. А тут Савва на остров из завода как раз воротился. Ему-то Никита Демидыч и приказал насмерть меня порешить...

Двое суток отлеживался я после порки. Стонал, весь был в кровяных рубцах. Пришел Савва за мной, выволок ночью из закутка и повел в ночную темень, пинками подгоняя. Ну, думаю, вот и подходит конец моей жизни. Долгонько это он меня с острова через болота провожал, а когда вывел – велел мне в любую сторону стрекача дать. Кинулся я ему в ноги, а он поднял меня, да не пинком на сей раз! Сует мне в руку каравай и говорит...

Егор замолчал, вздохнул, вытер навернувшуюся от волнения слезу.

– Говорит мне тогда Савва: «Сказывай и впредь людям хорошие сказки почаще, вот и проживешь еще долгонько!» Таким-то манером и ушел я с Ялупана-острова. Стал сызнова в лесах мыкаться, охотой жил, имя себе Егорий для отвода глаз выбрал, а люди еще «Сычом» прозвали за то, что научился в любой темени дорогу видеть. Бродяжил по Камню много лет, да и прижился у Осокина. Отыскал это рудное место, открыл его хозяину, на заимке поселился да и караулю от всякого ворья. Годы на плечи ложились, что заплаты на зипун: то в цвет, то потемнее, то поярче, а оботрется – вроде бы так всегда и было... Так вот жизнь наша лесная и идет...

Старик Никита Демидыч теперича в земле лежит. Заместо него сынок Акинфий делом правит. Видывал я его в Невьянске, ходил туда потихоньку, уже без страху – в нонешнем обличии меня и Савва не сразу признал. Заходил я к нему на башню, опять сказку про Жар-птицу ему по старой привычке сказывал. Этот Савва мне вторым отцом стал, жизнь по злому приказу не отнял у меня.

Лукерья брякнула ведром на пороге. Бросила сердито:

– Доить пошла.

Егор глянул вслед своей сожительнице, только головой покачал.

– Вовсе охмурела дуреха.

– Кто она тебе? Жена?

– Да вроде как жена. Дельная девка, не пустомеля. Повстречал ее в глухой деревеньке, двора в четыре, да и приласкал. С тех пор за мной и ходит, на судьбу вроде бы не жалится. Звал ее венцом покрыться, так не пошла. Так и живем невенчанные.

– Не по нраву ей, что ты в избу меня к себе привел?

– А ты на нее не серчай. Боится, как бы ты ее место при мне не захватила. Вас разве поймешь? Иная от мужика отворачивается, близко его к себе не подпускает, а подойдет к тому другая, – прямо за него в драку лезть готова. Так вот, знать, и Лукерья тебя побаивается. Зачем, мол, здеся, незвана, негадана.

– Разве ты ей не сказал, кто я?

– Как можно! Я и сам ладом не знаю и знать не хочу, кто ты така я. Мое дело до Верхотурья тебя оберечь, а там поминай как звали.

Сусанна вдруг испытала что-то вроде озноба. Ее всю передернуло. Впервые дошла до ее сознания страшная опасность, грозившая на каждом шагу. Она с тревогой поглядела в окно на осенний, уже почерневший лес.

– Чего померещилось?

– Сама не знаю.

– Зря так тревожишься. Из демидовского капкана ушли, нигде следов не оставили. Шанежке и на ум не придет тебя здеся искать. Савва знал, кому тебя доверить. Дождемся и твоего дружка, молодого хозяина. Небось люба ты ему, коли серебром со мной за услугу рассчитывается. Посулил – не поскупился...

Гляди-кось, уж и солнышко зашло на покой. Теперича без страху одна оставайся: в объезд мне пора подаваться. В объезд мне седни обязательно ехать – в одном месте руду кто-то тайком ковыряет. Надо приметить ворюг, чтобы опосле вместе с моими мужиками-сторожами бока тем воришкам намять. А вдругоряд прихвачу – тут уж до смерти забиваем и без попа в землю кладем...

* * *

Вольный, верховой ветер тормошил еловые леса, поднимая в них гуды, стоны и скрипы. Светила совсем полная луна. Свою первую ночь свободы Сусанна дождалась, но тревога мешала сполна насладиться этой радостью.

Каждый непонятный шорох напоминал беглянке об опасности, заставлял до мелочей перебирать в памяти ненавистную прошлую жизнь, еще такую недавнюю, не отошедшую в мир далеких воспоминаний.

Сусанна лежала в избе на лавке и следила, как мигал огонек в лампадке. Спать не могла. Слушала, как совсем близко воет волк. Падала по капле вода из рукомойника в бадью. Перестук этих капель перебивал течение ее мыслей...

Она ясно, будто в каком-то тайном зеркале, видела все, что происходило во дворце в день ее бегства. Она притворилась с утра нездоровой. Акинфий забеспокоился и велел позвать лекаря. Тот поил «больную» горькими каплями и не велел ей вставать с постели. Акинфий не отходил от ее ложа, ловил ее взгляды и старался всячески угодить. А «больная» только и ждала, чтобы наступила ночь. Уговорила Акинфия уйти спать к себе. И лишь миновала полночь, она стала надевать крестьянскую одежду. Обулась в лапти. Под грудью подвязала узелок с остатками драгоценностей, даренных Демидовым. В парк решила идти не тайным ходом, а по малахитовой лестнице. Бежала по аллеям, при свете луны, пугаясь скрипа новеньких лаптей. Спускаясь за беседкой в лог, опять изжалилась вся в крапиве. От росы отяжелел подол юбки. Одним духом пробежала по откосу до стены. Толкнула калитку. Она подалась... А там за калиткой ждал Савва. Дошла с ним до мельницы. На тихий Саввин свист вышел из кустов Егор. Савва на прощание крепко обнял Сусанну. «Смелая ты девка, бог тебе в помощь. Покамест на Поясе, иди не оглядывайся, а дальше не моего ума забота. Ну, я в обрат пошел». Так она рассталась с Саввой. На заимку приехала, когда уже начинало светать. Сразу упала на лавку, проспала до полудня не шелохнувшись, а теперь вот заснуть никак не может... Лучше уж подняться, чем-то отвлечь себя от страшных мыслей. Ею все более овладевали дурные предчувствия и темный страх.

Она накинула на плечи теплый шушун, напилась воды из кадушки. Послушала, как спокойно похрапывает на печи Егор. По крутой лесенке поднялась на дозорную вышку.

От луны светлым-светло. Сиянием облиты вершины лесов. Гудят и стонут эти дали лесные... Постояла, огляделась вокруг ищущим взором. Разглядела всю заимку. Обнесена она тыном, на лугу – стога сена. От ворот заимки бежит и теряется в перелеске тропа. Изредка сквозь лесной шум прослушивается неумолкающее журчание горной речки, но где она бежит по лесам, Сусанна сверху не разобрала.

От ветра у нее захолодели руки, но возвращаться в избу не хотелось. Очень уж хороши эти леса под луной. Смотрела, будто запоминала их красоту, ибо не чаяла когда-либо еще вновь увидеть Урал. Разве только... Но сейчас, охватывая взглядом эту лесную ширь, не хотелось даже допускать мысли о новой и притом уже звериной неволе...

В лесу, совсем близко, захрустел валежник. Сусанна спряталась за опорный столбик и увидела, как на опушку вышел медведь. Зверь неторопливо пересек луг, направился к пригорку и опять убрался в ближний перелесок.

А Сусанна все стояла наверху... Где-то подал глухой голос филин. Под ветром стонали и гудели деревья-великаны. Журчала горная речка. На небе клубились лунные облака. Сусанна вспомнила, как вместе с Саввой любовалась ими с верхнего яруса Наклонной башни.

3

С того мига, когда Акинфий Демидов узнал об исчезновении Сусанны, в каждую живую душу, подвластную хозяину Невьянска, вселился молчаливый страх. Люди замерли, притихли в ожидании небывалой грозы.

Весть о бегстве Сусанны уже успела облететь все закоулки завода, заставляя и женщин и мужчин креститься в предчувствии неминуемой беды. Все знали нрав Акинфия Демидова. Полбеды, коли хозяин орет и сквернословит. Но если он молчит в гневе – дело плохо!

Акинфий сам обнаружил свою потерю: в ранний утренний час он пришел к опочивальне любовницы, тревожась о ее здоровье после вчерашнего недомогания. Уразумев, что он обманут, Демидов сейчас же разослал всадников по дорогам в сторону Чусовой, Тагила и Верхотурья. Всех воротных сторожей, карауливших въезд и выезд из семи башен, допрашивали о беглянке с пристрастием и перепороли. Один из этих караульщиков, по имени Никифор, с перепугу даже отдал душу. Слуги Демидова ходили с опухшими от оплеух щеками и разбитыми в кровь зубами. С каждым часом хозяин зверел все страшнее. Из сторожей не тронули только одного Савву. Демидов сам ходил к нему на башкю. На вопрос о беглянке старик коротко ответил хозяину:

– Сверху не видать. Небось не в карете покатила.

Обыск в опочивальне Демидов учинил самолично. Осмотрел все углы. Тайной двери за пологом постели не нашел, но понял, что беглянка унесла с собой все драгоценности, а ни единого дорогого наряда не взяла. Демидов был неколебимо убежден, что беглянке деваться некуда, далеко она не уйдет! В селениях проверили всех лошадей. Установили, что ни один экипаж, ни одна крестьянская подвода, ни одна верховая лошадь не покидали крепости и завода: лошади мужиков были на работах или в стойлах, повозки и кони заезжих купцов оказались все на месте...

Осмотрены были избы во всех невьянских слободках. Огороды, баки и сеновалы были обысканы. Ретивые дознатчики не забыли проверить даже выселки и курени углежогов... Беглянка как в землю прозалилась.

После полудня всадники вернулись ни с чем. Клятвенно уверяли Шанежку, что ни на одной из дорог нет следов и примет беглянки.

После разговора Демидова с приказчиком Шанежкой тот вышел из дворца с побелевшим лицом. Прямо с порога своей избы Шанежка долго крестился на икону, повторяя про себя хозяйское предостережение: дескать, «коли не изловишь, почитай себя мертвецом». Перспектива отправиться на дно пруда с камнем на шее приказчику не улыбалась; посему новые нарочные отправились на поиски, сам же приказчик принялся допрашивать всех, кто проживал на околицах завода.

Вечером Демидов побывал на башне и покинул ее в состоянии холодного бешенства. Взгляд его мог, кажется, превратить встречного в камень. Во дворце он сразу прошел в брошенную Сусанной опочивальню, заперся там на ключ и остался в полном одиночестве.

4

На следующее утро Шанежка уже начинал терять надежду поймать Сусанну. Он засел в избе. Глушил свое горе брагой, но чем больше пил, тем сильнее страшился хозяйского гнева.

Днем, когда полупьяный Шанежка валялся в одежде на постели, обдумывая и отбрасывая один за другим планы спасения от неминуемого наказания, дверь избы отворилась, на пороге очутился караульный, а за ним следом шагнул за порог незнакомый чернявый мужчина в грубом, самодельном кафтане, кожаных обутках и с шапкой в руке.

Шанежка обругал караульного крепким словцом.

– Не видишь – прилег с устатку?

– Да вишь, вот чужой нашего хозяина допытывается.

– Ну и веди к хозяину. Он как раз его нынче гостинцем приветит!

– Да не старого хозяина, а молодого, Прокопа Акинфиевича. Сказываю, что нету его, а этот не верит. В драку полез, велит к тебе вести.

– Ладно уж, ступай к своим воротам.

Караульный вышел, а гость с немалым любопытством принялся осматривать избу. Шанежка одернул пришельца сердитым окриком:

– Чего по избе зенками шаришь?

– Как живешь, гляжу. Думал, в хоромы попаду – демидовский приказчик как-никак. А возле тебя, оказывается, не столько богатства, сколько грязи.

– Разговорился! Сейчас в шею вытолкать велю! Говори, по какой причине тебе, лесная морда, Прокопий Акинфич занадобился?

– А вот и занадобился. Доложишь – не пожалеешь. Он-то знает, зачем я сюда явился.

– Скажи, какой скрытный! Знать, давно по зубам не получал. Могу угостить.

– Попробуй. Только сперва богу помолись. У меня кулак свинцовый, говорят. А я тебе, чать, не демидовский.

– Ишь ты, какой прыткий. Говори, к кому приписан?

– Осокинский.

– Кем у заводчика маячишь?

– Рудознатцем.

– Будет врать-то. С эдакой харей рудознатцем себя навеличиваешь!

– А харя тут ни при чем. Ваш-то Мосолов харей на благородного смахивает, а кушвинскую горку проморгал.

– Не бойся. Нашей будет.

– Не поздновато ли тянетесь?

– Отвяжись ты от меня, лешачина. Зачем, спрашиваю, тебе молодой хозяин понадобился?

– Дело есть к нему.

– Опоздал со своим делом. К старому теперь иди. Молодой с неделю как в столицу укатил.

Мужчина нахмурил брови и в сердцах даже сплюнул.

– Тьфу ты, эка пропасть! Обошел, вишь, обманом меня, значит. Одно слово – Демидов!

– Чего плетешь?

– То и плету, что обманщик ваш хозяин. Посулил два рублевика за услугу. Я ему ту услугу оказал, а он, вишь, меня обманул.

– Это какую же такую услугу ты, лешачина, мог молодому хозяину оказать? Будет врать-то!

– А вот и не вру. Дорогу ему на нашу заимку указал, на Пужливой речке. Денег у него тогда с собой не было, вот и велел мне в Невьянск за ними притопать.

Шанежка сел на постели. От удивления у него даже рот распахнулся настежь. В его отуманенной голове блеснул некий луч надежды...

– Зачем же ему эта осокинская заимка понадобиться могла?

– Про то он ничего не баял. Но сам-то я кумекаю, что старик ваш, верно, посылал туда сына насчет нашего медного богатимства дознаться.

– Когда ты его на заимку водил?

– Да вот уж боле двух недель нынче. Хворал я, потому и запоздал явиться. Вот тебе и рублевики!

– Шибко ли охота тебе рублевики обещанные получить?

– А то нет?

Шанежка шагнул было к пришельцу, но тот с опаской попятился.

– Саданешь ежели, сам сдачи получишь.

– Не врешь ли мне, дьявол нечесаный?

– А чего врать-то?

– На какую заимку молодого хозяина водил?

– Да к Егорке Сычу.

– Знаю. Он теперича с кем там живет?

– Как придется. В летнюю пору с ним мужики-сторожа живут, медную руду остерегают. А зимой больше вдвоем с девкой. У вас, я слыхал, тоже какая-то девка убегла?

– Тебе-то какое дело? Осокинским назвался, а про демидовское дознаться норовишь? Обещанные рублевики от меня получишь.

– А мне все одно, кто бы ни отдал.

Шанежка кинул на грязный стол два серебряных рублевика.

– Подбирай живо да мотай с завода. Лишнего при людях не болтай.

Пришелец не заставил себя поторопить. Спрятал деньги поглубже и ушел из избы.

Однако слова пришельца сильно взволновали Шанежку. Бражный хмель улетучился. Что мог искать Прокопий на заимке Егора Сыча? Дело показалось приказчику подозрительным, но гадать он ни о чем не стал, решил поскорее навестить заимку и узнать от Сыча, зачем наведывался к нему молодой Демидов. На заимку задумал отправиться с мужиками, отнюдь не будучи уверен, что его визиту Егор Сыч обрадуется. О своем замысле Шанежка пока поостерегся докладывать Демидову.

* * *

Взмылив коней, Шанежка и четверо дюжих демидовских работников добрались до Пужливой речки после полудня. У двоих были с собой ружья.

Подъезжая к речке, разглядели с бугорка остроконечный верх караульной вышки. Она торчала над лесными вершинами, как большой скворечник. Вот она, стало быть, заимка Егора Сыча.

Всадники спешились. Оставили лошадей на попечении одного из работников; Шанежка с остальными направились по тропе к заимке. Лесная тишина, наступившая после вчерашней бури, ободрила птиц: они несмело перекликались где-то высоко в шатрах елей, сосновых кронах и позолоченной листве берез.

От перелеска демидовские люди увидели всю заимку как на ладони. Дома ли хозяин?

Шанежка взял у работника ружье и выстрелил вверх. Гулко прокатился выстрел, разбудил эхо, и уже через минуту на вышке замаячила человеческая фигура. Демидовский приказчик знал, что людей у Сыча мало. Надо выманить из дому самого хозяина и тогда осмотреть жилье. Нет ли в нем следов беглянки?

Отсутствием сообразительности демидовские посланцы не страдали. Шанежка велел своим спутникам замаскироваться в кустарнике и поднять шум, хруст веток и треск сучьев, изображая звуки схватки с медведем. Сам же приказчик не своим голосом заорал:

– Помогите! Помогите!

Хитрость удалась вполне. Егор Сыч, услышав с вышки крик о помощи, сбежал вниз и кинулся за ворота. В руках у него была рогатина, прихваченная впопыхах в сенях избы. Тем временем Шанежка с криками «помогите!» выбежал один на открытую луговину, зашатался и рухнул наземь. Егор подбежал к лежащему, отбросил рогатину и хотел помочь незнакомцу подняться, но тот внезапно вскочил на ноги и нанес Егору сильный удар в грудь. Сторож заимки покачнулся, попытался было позвать на помощь, сделал шаг к воротам, но здоровенный Шанежка без труда свалил своего противника с ног. Приказчик свистнул, из перелеска выскочили остальные демидовские люди, связали Егора и заткнули ему рот тряпицей.

Во дворе залились лаем собаки. Шанежка, распахнув калитку, первым вбежал во двор. На него кинулись собаки, и, пока он яростно отбивался от них нагайкой, на крыльцо выбежала Лукерья. Она замерла от страха при виде четырех незнакомых мужчин, дравшихся с собаками. Шанежка бросился к крыльцу.

– Не бойся нас, бабонька. Тебя нам не надобно. Уйми-ка псов да пусти в избу.

И, оттолкнув оторопевшую Лукерью, приказчик ворвался в дом. С порога сеней он крикнул своим подручным:

– Никого в избу не пускать, пока обыщу.

Этот крик услышала Сусанна. Она сразу узнала голос ненавистного приказчика. Женщина успела схватить топор и стать к дверям, чтобы обрушить удар на вошедшего.

Но для Шанежки такие схватки были не в диковину. Он рванул дверь и отскочил в сени. Сусанна с топором подалась вперед, но низкая притолока помешала нанести удар. Оба успели глянуть друг другу в глаза. В одних был предсмертный ужас и ненависть, в других злобное торжество.

– Здравствуй, красавица! Ласковей принимай гостей! За тобой пожаловали, потому как заскучали без тебя. Вот ты где гостишь, оказывается!

Сусанна успела отскочить от дверей и замахнулась топором, чтобы не подпустить к себе своего врага. Но Шанежка схватил в сенях пустую бадейку и запустил в женщину. Та от неожиданности выронила топор. В тот же миг сильные руки приказчика притиснули беглянку к стене. В избу вбежали подручные Шанежки. Прийти на помощь Сусанне было некому: Сыч без памяти валялся на луговине с кляпом во рту, мужики-сторожа ловили в лесу тайных добытчиков осокинской медной руды...

Трое подручных навалились на Сусанну. Связанная, она не билась, не стонала, не плакала. Даже на свет не глядела – сжала, как в судороге, и веки и зубы.

– Ну, вот ты и готова! Недолго погуляла. Неужели не понимала, что от Демидовых только на тот свет дорога не огорожена? Обидела ты нашего дорогого хозяина. Небось нынче сам с тобой потолкует.

Шанежка смеялся и от радости потирал руки.

– Ну-ка теперь-то Егора живо сюда.

Двое работников привели из-за ворот Егора Сыча со связанными за спиной локтями.

– Что ж это ты, погань эдакая, супротив Демидова шагать вздумал? Или жизнь лесная, тихая не мила стала?

Шанежка погрозил Егору кулаком.

– Ну да ладно. На сей раз прощаю тебя. Дело-то сделано. Кваском теперь напой. Притомились.

Егор покорно велел Лукерье принести квасу. Шанежка напился из березового туеска, крякнул и утер бороду рукавом.

– Квасок не плохой. Бывайте здоровы, хозяева! Да про то, что были у вас в гостях, – никому ни гу-гу... Идем-ка с нами, красавица. Коней к крыльцу не подали – до лесочка дойти придется.

Женщина не пошевелилась. Двое работников подхватили ее на руки и потащили к спрятанным лошадям.

Шанежка и работники не слишком торопились на обратном пути. Сначала приказчик положил Сусанну связанной поперек седла, потом передумал и посадил на лошадь одного из работников, которому велел идти пешком. Мало ли что приказчика ждет впереди? Вдруг хозяин возьмет да и помирится со своей любовницей?

Предвкушая события в Невьянске, Шанежка радовался от гордости. Награда будет царской. Чуть-чуть пугало, что уж очень неосторожно запустил в Сусанну бадейкой.

На околицу завода прибыли поздно вечером, уже под луной, озарявшей Невьянск. Улицы завода пустынны, будто весь он вымер: народ завсегда привык по избам сидеть, когда хозяин не в духе...

В завод въехали со стороны Нейвы. Шанежка оставил Сусанну в своей избе под охраной, а сам направился к хозяину.

Демидов сидел на диване в зале и мрачно глядел на семейные портреты. Он как бы спрашивал отца, требовал его совета: как быть? Он поднес шандал со свечой чуть не к самым глазам отца и не замечал, что горячий воск струится на ослепительный паркетный пол. Услышав шорох, он злобно прошипел на вошедшего:

– Кого там несет? Вон отсюда!

Обернувшись, увидел на пороге зала Шанежку.

– Вон! Все одно не пощажу. Не надейся! Ротозей дьяволов!

– Да я, Акинфий Никитич, не за прощением пришел. Охота мне за верность спасибо твое услышать. Пымал!

– Чего?

Демидов кинулся на приказчика с кулаками, встряхнул его своей могучей ручищей.

– Врать вздумал?

– Опомнись, хозяин. Правду сказываю: пымал! Куда теперь привести ее?

– Кого привести?

– Да Сусанну Захаровну, хозяин-батюшка.

– Стой! Правда ли, что поймал? Да где она?

– У меня в избе, Акинфий Никитич. Привести велишь, что ли? Мигом представлю!

– Нет! Не надо сюда вести. Ноги ее больше в доме не будет. В подвале ее запрешь! Айда, Шанежка! Озолочу!.. А сейчас ступай, слуга верный. Никому не сказывай, что поймал. Веди ее в подземелье, и пусть-ка теперь покается, что посмела против воли моей бунтовать!

* * *

Колокол на Наклонной башне прозвонил одиннадцатый час ночи. Шанежка нес зажженный фонарь. Руки Сусанны все еще были связаны. Он вывел ее из своей избы. Молча повел через пустой, просторный двор. Он был весь голубой от осеннего лунного света, и луч фонаря казался желтым пятном среди этих голубоватых отсветов. Впереди людей тянулись тени...

Перед тем как выйти во двор с Сусанной, приказчик завязал ей рот полотенцем, чтобы не вздумала крикнуть, позвать на помощь. Пока пересекали двор, Сусанна слышала, как в стойлах жевали овес и пофыркивали лошади. Вспомнила и своих белоснежных коней, подарок хозяина. Кому-то теперь на них ездить?

Дошли до парка. Дворцовый фасад мрачно темнел в окружении полуголых берез. Ни в одном окне не было света. Синие тени берез отпечатывались на стенах дома. Под ногами шуршала опавшая листва.

По широким мраморным ступеням они поднялись на парадное крыльцо с колоннами. Луна светила так ярко, что женская тень обвила ближнюю колонну, словно ее обернули траурным крепом. Когда Сусанна прошла, черная полоса ковриком постлалась к дверям во дворец.

Шанежка открыл эти двери, и Сусанне стало страшно от непривычной тишины в доме. Озерки лунного света из окон затопили все ступени малахитовой лестницы. Она сейчас показалась Сусанне такой чужой и враждебной, будто еще никогда ноги ее здесь не бывало.

Приказчик осветил фонарем замок небольшой двери под самой лестницей. Сусанна так и не вспомнила, замечала ли она когда-либо раньше эту дверь.

Поставив фонарь на пол, приказчик, понатужась, отомкнул замок и открыл дверь, окованную изнутри медными полосами. На Сусанну из глубокого подземелья пахнуло холодом и плесенью.

– Сторожась ступай, склизь на лесенке!

Женщина покорно ступила в черную дыру. Узкой щелью сжались вокруг нее стены с низким сводом потолка. Шанежка направлял фонарь под ноги. Лестница вниз была очень крутая, привела к узкому длинному коридору. Еще одна дверь, с виду тяжелая, но Шанежка пинком ноги легко отворил ее. За ней оказалась более широкая лестница, снова в глубину. На ее ступенях скопилась влага. Опять коридор, совсем короткий, окончившийся сводчатой клинчатой аркой. За ней – довольно просторный каменный подвал, похожий не то на пещеру, не то на склеп. Потолок из ребристых нервюр опирался на две толстые колонны, сложенные из неоштукатуренного кирпича. Голос Шанежки прозвучал здесь глухо, замогильно:

– Тут теперь твой покой будет, хозяюшка невьянская. Вон и постель тебе налажена. Уж не обессудь, что заместо перины – солома. В углу ведро с водой и краюха хлеба.

Женщина не удостоила приказчика ни единым словом с самого мига поимки. Она отвернулась к стене, безучастная к его наставлениям. Шанежка достал из кармана свечу, зажег ее от фонаря. Воткнул свечу в щель между каменными плитами пола... Постоял, покачал головой.

– Эх, судобушка! Ведь, как жила-то...

Однако и этот сочувственный тон узница оставила без всякого внимания. Шанежка пожал плечами.

– Ладно! Еще намолчишься досыта. Над демидовскими рубликами царствовать станешь, с крысами в компании. Крыс здешних не бойся, они у Демидова сытые, на людей не зарятся.

Он вплотную приблизился к пленнице, развязал ей руки, снял с лица полотенце. Потоптался, пока женщина разминала руки...

– Ты, слышь, не серчай, что на заимке я тебя бадейкой шарахнул. Ведь не по злобе, а в горячке. Ежели бы не нашел тебя, не привез назад, – сегодня с камнем на шее дно в пруду целовал бы.

Сусанна, не узнавая собственного голоса, первый раз заговорила с приказчиком:

– Кто меня выдал?

– Вот те Христос, никто! На заимку нечаянно явились.

– Сюда зачем привел?

– Хозяин велел.

– Пытать станете?

– Про это не знаю. Сама понимать должна: не в себе хозяин. Совсем разум утерял, как ты убежала. Что ж, покуда прощай!

Взял в руку фонарь, ушел не оглянувшись.

Сусанна осталась одна. Осмотрелась. Страха перед подземельем у нее не было, но ее передернуло при виде крючьев и скоб со ржавыми цепями, вмурованных в опорную колонну. Вдоль стен – разные с виду сундуки, возле них еще короба... Склад серебряных рублевиков...

В одном углу, до самого потолка, сложены стопкой кирпичи. Сусанна догадалась, что Акинфий велел посадить ее в подземную залу, где вместе с отцом некогда пытал насмерть доносчиков. Сам же и рассказал ей про эту залу, когда зимой поймали монашку. Руки Сусанны сильно затекли от веревок, теперь их будто кололи иглы. Она разминала их, пока смогла держать свечу в плохо гнущихся пальцах. Со свечой обошла свою тюрьму. Заметила мох на колоннах и сводах, сырость, искрившуюся в отблеске огонька...

Где же ее постель, о которой не преминул напомнить ей Шанежка? Женщина нашла в углу, поверх плоских коробов с серебром, свежий сноп соломы. От него еще пахло овином. Сусанна тщательно разворошила сноп, разровняла солому на коробе и присела на это ложе. Только тогда и заметила, что с левой ноги потеряла лапоть, на ноге остался только вязаный крестьянский чулок.

Откуда же этот шум? Сусанна не сразу поняла, что шумит у нее в ушах. Да еще сердце стучит – больше здесь ничто не нарушает давящую тишину. Вспомнила, как вчера еще смотрела с вышки на леса под луной. И поняла, что лучшим временем всей ее жизни были часы, проведенные на заимке Сыча. Это были единственные в ее жизни часы настоящей свободы...

Оставив Сусанну в подземелье, Шанежка вернулся в свою избу. Он пытался подбодрить себя мыслями о награде, но не радовала и награда. Его брала злоба на хозяина. Ведь хотел он, приказчик Шанежка, обрадовать, осчастливить хозяина, а тот велел в подземелье запереть любовницу. Попробовал он освежить в душе радость отмщения за те унижения, что вынес по милости Сусанны. Но никакой мстительной радости не испытал, напротив, судьба пленницы студила даже его злобную и черствую душу. Знал бы – так и ловить-то не стоило! Авось не казнил бы хозяин старого, верного, самого нужного холопа...

Походив по избе, Шанежка подсел к столу, пожевал в раздумье черствого хлеба; стало клонить ко сну.

Обернулся на скрип двери. На пороге оказался Савва. Башенный старшина, не глянув на икону, перекрестился. Спросил глухо:

– Куда упрятал?

Под колючим взглядом старика Шанежка нарушил хозяйский запрет:

– В Цепную залу. Сам велел!

Проговорив эти слова, приказчик отвел глаза и уставился в пол.

– Стало быть, хозяйской награды теперь за верную службу ждешь?

В голосе старика злая насмешка. Даже хуже: упрек и ненависть.

– Понимай, Савва: ежели бы не изловил, не жить мне. Тебе-то хорошо. От всего в стороне.

– Бежать ей пособил я.

Шанежка вытаращил глаза, закрестился часто.

– Господь с тобой!

– Кабы со мной была, не угодила бы в Цепную залу. Завтра хозяину доложи, Шанежка. Пусть и меня туда же посадит.

– Ты, Савва, видать, не в себе. Кто тебя разберет, что ты в уме держишь. Только вот что скажу: все же доносить на тебя не пойду. Сам понял: понапрасну сгубил эдакую красавицу. Глянул сейчас в подземелье. Эх, больно хороша баба! Жаль мне ее стало.

– А может, и не сгубил еще? Сила в ней над Акинфием большая. Такая сила, что иной раз и государей заставляет царствами кидаться... В твоей воле, Шанежка, ее из Цепной залы на волю выпустить.

– Не смею, Савва.

– Али духу не хватает?

– Убьет за такое.

– А у тебя ног, что ли, нету?

– Везде сыщет. Меня-то никто не схоронит, волк я для любого здешнего человека.

– Трусишь? А ты хоть разок доброе дело сотвори. На-ка!

Савва положил перед приказчиком кожаный мешочек.

– Возьми вот; может, от этого храбрым станешь? Серебро. Отпустишь Сусанну – своим считай.

– Боюсь. Хозяин убьет.

– Сибирь не махонькая... Посчитай на досуге рублики в мешочке. На таких колесиках далеко укатишь. И ты про Демидова позабудешь, и они тебя не вспомнят.

– Не серчай, что изловил.

– Сам ране такой же был. Ретивый. Должно, от старости дурею. Жалость к людям душу изглодала. О всех загубленных за упокой молюсь. А за нее, молоденькую, охота мне во здравие помолиться.

Но приказчик косил в сторону и вздыхал сокрушенно. Савва встал и, не глядя на приказчика, вышел из избы. Даже дверь не прикрыл за собой.

Освещенный луной, старик шагал к своей башне, уже поняв, что его силой не вызволить пленницу из Цепной залы.

Колокол отзвонил полночь. Проиграли свою мелодию куранты.

Шанежка опять уловил во дворе шаги и старческое покашливание. Ага! Самойлыч! Хозяйский камердинер...

У старого слуги дрожали губы. Стараясь глядеть мимо приказчика, Самойлыч выговорил через силу:

– Хозяин тебя требует. И велел прихватить ключи. Сам знаешь какие...

5

Вторые сутки пленница сидела в темноте подземелья. Свеча давно догорела. За это время никто не приходил. До хлеба она не дотронулась, а воду выпила всю, так и не утолив мучительной жажды. Но хуже всего была могильная тишина, изредка нарушаемая писком дерущихся крыс.

Почему же не идет Акинфий и каковы его замыслы? Она уже успела поразмыслить, как действовать. Решила разжалобить Акинфия слезами раскаяния, лишь бы только выйти из этой нечеловеческой тьмы.

От сырости все тело стало липким. Ей было холодно. Чтобы хоть немного согреться, она вся съеживалась, зарывалась в солому. От невыносимой тишины она начинала разговаривать вслух. Произносила те слова, что собиралась сказать Акинфию, вымаливая прощение. Надежды на прощение она не теряла. Тогда она сможет вернуться в свою опочивальню, успокоить Демидова лживой покорностью, выждать время и снова пытаться бежать.

Больше всего Сусанна боялась, как бы Демидов не приказал пытать и бить ее. Она знала, понаслышке, ужасы демидовских пыток. Люди сознаются под пыткой во всем, что было и чего не было. Если Акинфий надумает применить к ней пытку, Сусанна твердо решила свалить всю вину на Прокопия.

В кромешной тьме подземелья Сусанна пыталась приготовиться к допросу, обдумать ответы, найти средства разжалобить Акинфия. Ей все еще верилось, что прежняя власть над ним не утрачена и вернет ее вновь в привычную роскошь опочивальни.

* * *

Когда Шанежка прибежал уже после полуночи на зов хозяина, тот отобрал у приказчика ключи от подземелья и грубо прогнал, не спросив никаких подробностей о том, как ловили Сусанну и как она повела себя в подземелье.

Сам Демидов вторые сутки не выходил из спальни, ничего не ел, пил крепчайшую брагу кружками, не испытывая даже легкого опьянения. Он еще никогда в жизни не ощущал в себе такой холодной, давящей злобы. Он гневался не на обманщицу, которую мысленно обрекал на самую лютую казнь, а на самого себя. Он испытывал мучительный стыд перед самим собой за то, что за столько лет совместной жизни не смог распознать этой женщины. Обманулся, как безусый юнец! Теперь он догадывался, что за все эти годы она не сказала ни одного искреннего слова и, даже лаская, лгала. Как мог он верить этому дьявольскому притворству, этим лживым чарам, до того заворожившим его, Акинфия Демидова, что смогли даже в его каменной душе пробудить давно забытую жалость и нежность?

Измученный гневом и этими мыслями, Демидов уже не раз порывался кинуться в подземелье, нещадно бить ее за все, что она сотворила с его душой. Но он смирял эти порывы, боялся, как бы не подпасть снова под колдовское обаяние этих лживых глаз и не размякнуть. Несмотря на всю свою ненависть к обманщице, он не мог избавиться сразу от ее прежней власти над ним. Всем своим трезвым, жестоким, холодным умом Акинфий ненавидел эту женщину. Сердцем же он все еще принадлежал ей, все еще любил ее, непокорную, властолюбивую и все же мягкую и нежную... И хотя ее ложь была очевидна и вырыла пропасть между ним и ею, Демидов никак не мог решиться начать экзекуцию.

Он сознавался себе с трудом, что жестоко страдает от обиды, чувствует себя оскорбленным как человеческая личность. Да как это смогла простая купчиха столь оскорбительно пренебречь таким человеком, как он, приближенный к императрице, вершитель судеб целого края, богач и заводчик Демидов? Как она, только любовница, посмела пренебречь его любовью, не понять, не ценить такого чувства!

Бегство он бы еще простил, смог бы объяснить порывом на волю, прихотью, капризом. Захотелось, мол, побегать, пошалить по-детски, потому что надоело, приелось чрезмерное богатство. Но куда и зачем она убегала? К кому? Неизвестность причин побега терзала его любопытство, будила страшное подозрение. А допрашивать холопа Шанежку ему, гордецу Демидову, претило. Пусть сама скажет!

Мучили самые мрачные предположения. Может, это все происки неких тайных могущественных врагов? Во что бы то ни стало дознаться обо всем у самой Сусанны. Конечно, можно вынудить признание пытками. Но он гнал эту мысль, откладывал допрос, ибо где-то в глубине души тлела надежда на ее раскаяние и возвращение. А сможет ли он в будущем, если чудо раскаяния свершится, снова припасть губами к телу, которое сам же предал на пытку? Он хотел увидеть, услышать ее – и боялся этого момента.

С этими мыслями Демидов под утро задремал...

Он пробудился, не зная, который час. Очнувшись от давивших его кошмарных снов о Сусанне, он вдруг внезапно представил ее вместе с сыном Прокопием. Вот в чем, может быть, причина побега? От таких мыслей воскресла с новой силой притихшая было злоба, заставила его вскочить, схватить плеть и чуть не бегом кинуться к потайной двери под малахитовой лестницей.

* * *

Измученная жаждой, Сусанна дремала, когда внезапно, чутьем угадала, что Акинфий сейчас явится. Она села на соломе, вслушиваясь в тишину. Расчетливо надорвала на груди кофту. Вслепую уложила волосы, выбирая из них соломинки. Откинулась на солому к сырой стене, закрыла глаза, притворилась впавшей в полуобморочное состояние. И почти тотчас же слабо звякнул замок. Затем приблизился шорох шагов, и, наконец, полоска света протянулась из-под входной арки. Сусанна чуть приоткрыла веки и узнала хозяина с плетью в руке. Она следила сквозь сетку ресниц, как он поставил канделябр со свечами на пол. Сам он стал над ее ложем, и рукой защитил глаза от свечей, чтобы лучше разглядеть ее. Она успела заметить, как осунулось и постарело лицо Акинфия.

Он не отрываясь смотрел на лежащую, а та, сжав веки, делала вид, что спит непробудно. Крыльями ворона распластались на соломе ее распущенные волосы. Под разорванной кофтой ровно и будто безмятежно поднималась грудь. Глаза окружены синевой. Руки под щекой...

Он не смог грубо разбудить спящую красавицу, единственную и последнюю свою любовь...

А Сусанна думала, что уж пора бы ей «проснуться». Иначе можно упустить драгоценную минуту растроганности, вызванную ее беспомощной и очаровательной позой.

Женщина пошевелилась, открыла глаза, разыграла пробуждение, радость нечаянного свидания, даже игриво потянулась к своему повелителю и только уже потом, как бы осознав действительность, слабо вскрикнула и закрыла руками лицо, искусно имитируя стыд, раскаяние, смирение.

Демидов не спускал с нее глаз. Он холодно наблюдал, как она сползла с соломы на пол, встала на колени, прошептала истово и внятно:

– Родимый! Сможешь ли простить меня, неразумную?

– Ласково выговариваешь!

– Что хочешь делай, только прости. До смерти бей, только прости мой грех невольный.

– Зачем убежала?

– С тоски. От обиды на тебя.

– Чем обидел?

– Да как же? Я всегда с лаской, а ты думы темные таишь, подозреваешь в неверности. Мне одной хочется твоей любовью владеть, а ты кинуть меня задумал, променять на другую. Вот и задумала наказать тебя, заставить тебя помучиться.

– Лжешь, подлая.

– Когда же я тебе лгала? Плохо же ты понимал меня и совсем, выходит, не любил. Только тешился, как девкой.

– Никогда в тебе правды не было. Зачем перед побегом такой ласковой змеей вокруг моего сердца обвивалась?

– Да, знать, почудилось мне, что лаской да нежностью я в твоей душе железной любовь человеческую вырощу.

Демидов ощутил прилив ярости, выпрямился во весь рост.

– Погань! Колдунья окаянная! Не ошиблась, нет. Вырастила ты во мне любовь, да только ложью и обманом. Прощения просишь? Как посмела о прощении у меня, обманутого, молить?

– Бог и тот запрета на такое моление не кладет, а ведь ты не бог, Акинфий!

– О боге вспомнила? Не поздно ли? Подумала о нем, когда ложью меня, как тенетами, опутала? Не каялась в том, что лживой лаской меня согревала? Ты, погань змеиная, была мне всего света белого милее. Вровень с материнской была во мне любовь к тебе. Не сразу на старости во мне она пробудилась, но жить мне с ней легче становилось. Жалость к людскому горю я благодаря ей чувствовать стал. Ради тебя Демидов не по-прежнему да не по-демидовски жить готовился. За что враньем душу мне заплевала? Отвечай, ежели смелости хватит, коли не вконец совесть утеряла.

– Что отвечу? Сама лучше у тебя спрошу: стало быть, любовь мою враньем признаешь? А ведь я чиста перед тобой. Пятнышка на чувствах моих любовных нет.

– Не смей так говорить! Не было у тебя ко мне любви. Даже помысла ласкового обо мне в душе твоей не заводилось. Ненависть была, лукавством и хитростью прикрытая. Говори теперь правду: кто тебе Прокопий?

– Сын твой.

– И только?

– А ты сам иную правду скажи, коли знаешь!

– К нему убегала?

– Сам не веришь тому, что говоришь.

– Прокоп ли уговаривал тебя кинуть меня?

– Сама надумала. Он про это не ведал. Какое ему до меня дело?

– Опять врешь, врешь, врешь!

Демидов взмахнул плетью, и она обожгла Сусанну. С криком боли женщина вскочила на ноги, но новый удар поверг ее на пол. Она затихла, укрыв лицо руками.

Демидов задыхался. Он сам, собственной кожей, каждым мускулом, каждым нервом ощущал те удары, что наносил Сусанне. Он сам был готов стонать от боли. Если бы он прочел сейчас в ее глазах мольбу о пощаде, услышал стон, он кинулся бы к ее ногам, сам молил бы о пощаде, о милосердии, о возвращении к прежнему.

Но в подземелье сгустилась тишина, оба сердца, карателя и жертвы, стучали не в лад...

И когда избитая женщина подняла голову, во взгляде ее Акинфий прочел бесповоротный приговор. Это были горящие ненавистью глаза раненой рыси перед последним, смертельным ударом охотника... Демидов попятился было, потом шагнул к ней, хотел поднять с пола.

– Поднимись, Сусаннушка! Господи, прости меня грешного!

– Не тронь! Без тебя встану. Руку посмел на меня поднять? К Сусанне Захаровне с плетью пришел? Забыл, как ползал передо мной? Бей еще! Чего выжидаешь? Только и силы в тебе, когда плеть в руках.

– Сусанна!

– Не позабыл, стало быть, как меня звать? Будешь помнить? А вот то, что сейчас я винилась перед тобой, – об этом позабудь. Слышишь?

– Люба ты мне.

– Экую радость сказал.

– Не шути со мной, Сусанна; не испытывай моей доброты к тебе.

– Во сне, что ли, ты добрым-то бывал? Смешно слушать о демидовской доброте. Охота тебе знать, отчего сбежала от тебя? Скажу: от злодейства твоего, от смрадного твоего дома, от богатства неправедного, а пуще всего от поцелуев твоих поганых, слюнявых.

– Врешь. Все врешь! Притворщица! Не верю ни слову. Сколько раз ты мне о своей любви твердила!

– Не веришь? Не веришь, что всегда мне тошнехонько было с тобой? До одури ты мне противен был, а про любовь от страха лгала, пока силы хватало терпеть тебя возле себя.

– Признаешься, что обманывала?

– Всегда дураком считала и дураком выставляла.

– Куда хотела податься?

– Не скажу.

– Пойми, окаянная, что тебя ждет!

– Все поняла. Не убежать мне, не вырваться из твоих когтей кровавых. Пропала я. Не видать мне солнышка. Пытками, проклятый, замучишь. На цепь посадишь. Замучишь и в эту стену замуруешь, как многих замучивал. Вон они, кирпичики-то, уж приготовил...

– Не стану тебя мучить. Люба ты мне больше всех на свете. Только открой правду, зачем и к кому бежала?

– Ничего от меня боле не услышишь. Хлещи до крови. Руки свои моей кровью умой, коли мало пролил крови людской. Хлещи!

– Не стану! Пальцем не трону. На, бери!

Демидов швырнул плеть под ноги Сусанне.

– Не станешь? Поди, снова начнешь целовать? Жаль меня стало? А вот мне тебя не жаль, душегуба. Мужа моего топором зарубить велел. Вольность мою в логове своем мызгал и в грязь втаптывал. На, получи хоть от меня за всех избитых!..

Сусанна схватила плеть с пола, вскочила на ноги, размахнулась и со всей силой хлестнула Демидова. Он не двинулся с места, не защитился, и новый удар рассек ему бровь. Кровью залило глаз, и Акинфий прикрыл лицо руками.

– Больно? Значит, и палачу больно бывает?

Сусанна хлестала его и по спине, когда Демидов повернулся к выходу. И даже когда он уже закрыл дверь, узница еще хлестала по ней, по кованым сундукам, по стенам. Попался ей под руку и канделябр с горящими свечами. Она и его опрокинула ударом плети, но когда все вокруг снова погрузилось в темноту, Сусанна упала на пол и дала волю рыданиям...

6

Дня три Демидов не спускался больше в подземелье. Ходил туда Самойлыч, носил еду, воду и свечи. Каждый раз слуга докладывал хозяину одно и то же: Сусанна Захаровна лежат-с, кушать не изволят, зарываются головой в солому...

На четвертое утро Демидова разбудил шум дождя. Его глухой, ровный шум успокоительно подействовал на Акинфия. Рассеченная бровь поджила и саднила меньше. Смягчилась и острота обиды на Сусанну. Вспомнились собственные слова, полушутливо сказанные сыну: дескать, Демидовы помнят зло только до поры, пока не изобьют обидчика.

Еще накануне вечером он решил простить Сусанну, даже не зная всей правды о побеге. Он даже боялся, что эта правда может быть непоправимой. Он сознавал, что сердцем простил обидчицу уже тогда, в подземелье, и хлестнул Сусанну сгоряча, по-мужски, от обиды. За то, что она сторицей дала сдачи, он не серчал, даже с тайной радостью вновь узнавал прежнюю непослушницу. Ему прямо понравилось, что она не боится грубой силы, не трепещет, не унижается. Ох, горда! И смела! И Демидов который раз в жизни убедился, что робеет, встречаясь с чужой, непреклонно смелой волей, теряет свою и внутренне восхищается истинно храбрым противником. Сам он умел бороться, уничтожать врагов и сражаться только чужими руками, наносить удары чаще всего в спину.

Еще лежа в постели, он приказал Самойлычу:

– Сгоняй-ка сюда живей всю домашнюю челядь!

– Кого прикажете звать-с?

– Всех, кто в доме есть, до единой души. Не таращи глаз! Порешил я подле себя наладить опочивальню Сусанны Захаровны. Вели людишкам единым духом сверху все ее добро перетаскать во французскую зальцу. Дверь в нее отворить настежь и никогда не запирать.

Растерянно-радостно кивая головой, то и дело поддакивая хозяину, Самойлыч метался по спальне хозяина, то подбирая, то роняя раскиданную одежду. Его несказанно обрадовала новая перемена в судьбе узницы.

– Не мельтеши перед глазами. Сам оденусь.

– Сейчас, батюшка! Единым духом все слажу.

Еще не смея окончательно верить твердости хозяйского решения, Самойлыч побежал распоряжаться...

* * *

Миновал полдень, а Демидов все медлил идти в подземелье, чтобы принести Сусанне прощение.

Слуги проворно перетаскивали во французскую комнату мебель из опочивальни Сусанны, а Демидов сам указывал, куда ставить убранство. Новое помещение для Сусанны ему понравилось. Теперь, рядом с его спальней, она всегда будет на глазах...

Приказав полотерам до блеска натереть паркет в зальце, Демидов поднялся в прежнюю опочивальню Сусанны. Пустая, она показалась очень большой и просторной. Обратил внимание на персидский ковер, не снятый со стены. Удивился, что раньше из-за полога кровати не замечал такого красивого узора. Пусть этот ковер положат отныне на пол в новой спальне. Он погладил упругую ткань, с удовольствием ощутил прикосновение к пушистому ворсу, но неожиданно почувствовал под ковром пустоту. Он надавил сильнее, отогнул край ковра и заметил дверь. Весь похолодев, Демидов сорвал ковер со стены. Крикнул не своим голосом:

– Самойлыч!

Вбежавшего слугу он грубо схватил за руку:

– Куда эта дверь?

– Не ведаю, Акинфий Никитич! Мало ли у нас в доме дверей! Не извольте сами ручки свои марать. Дозвольте, пыль сперва сотру!

Но Акинфий, не взвидев света, тряс старика за плечи.

– Свечей! И вон отсюда! Стой у дверей, чтобы никто не входил. Змеи вы все, а не слуги.

Самойлыч чуть не ползком выскользнул из опочивальни, тотчас же вернулся с шандалом. И когда Демидов шагнул со свечой за таинственную дверь, верный Самойлыч, поминутно крестясь, остался перед дверями опустевшей спальни...

Вымокнув под дождем, Демидов вернулся в дом из парка. Бледный, страшный, молча прошел во французскую комнату. Только увидев в зеркале свое отражение, он заметил, что все еще держит в руке шандал с потухшей свечой. Он с яростью хватил шандалом по зеркалу. Осколки разбитого стекла брызнули во все стороны. Из комнаты испуганно шарахнулись полотеры. В исступлении Демидов крошил и остальную мебель в комнате. Топтал хрупкие ножки стульев, расшвырял с постели одеяла и подушки, сорвал полог, разбил десятки ваз и фарфоровых статуэток, свалил туалетное трюмо... Учинив этот разгром, пустился бегом к малахитовой лестнице и ринулся вниз, в подземелье, рискуя сломать себе шею на крутых ступенях.

Новые, недавно смененные свечи в канделябре успели сгореть только наполовину. Тюрьма Сусанны теперь показалась Демидову недостаточно мрачной.

Сама она лежала лицом к стене, но, услышав непривычно тяжелую поступь Акинфия, обернулась и замерла в испуге, так он был страшен в приступе ярости. Будто не человек, а медведь с Сычевой заимки шел к ней на задних лапах. Женщина быстро села на соломе, а он, не мигая, как филин, уставился на узницу.

Она первая нарушила зловещее молчание:

– Явился, наконец. Давно ждала, когда приканчивать придешь.

От этих слов Демидов попятился. В мерцающем свете он вдруг заметил, что в черных волосах Сусанны появилась седина. Властное и капризное выражение ее лица вдруг исказилось страхом. Ее внезапно осенила страшная догадка о причине его исступленного гнева. Она поняла, что погибла бесповоротно. На миг прижала в ужасе ладони к губам. Глядя ему в глаза, прошептала:

– Нашел?

– Думала, не догадаюсь? Стало быть, по этой лестнице к тебе Прокоп хаживал?

Женщина вся сжалась в комок на соломе, уже потеряв всякую надежду на избавление, отказалась от борьбы за жизнь и теперь просто смеялась над ним, беспощадно и злорадно.

– Отвечай, змея!

Сусанна смеялась все громче.

– Замолчи! Дьяволица... Сына приманила?

Она, все еще сжатая в комок, прикрыла юбкой ноги и скрестила руки.

– Что ж! Ходил твой сынок ко мне. Всякую ночь без тебя в дверь, а при тебе – по тайному ходу. Помнишь, когда ломился ко мне? Он за дверью стоял и небось на помощь пришел бы, если бы папаша вовсе озверел!

– Бежала к нему? К Прокопу?

– Да на что он мне? На волю от вас обоих убегала. Сынок не умнее отца оказался. Не смог вырвать меня из твоих лап. А уж вырвалась бы, ты, Демидов, молиться бы научился сызнова! Скакал бы передо мной на одной ножке. Шутом бы вертелся. Задаривал меня за молчание всем, что ни пожелаю. Немало мне про тебя известно. Порассказала бы кое-кому в столице, как ты под косой башней рублики чеканишь. До самого Бирона довела бы меня красота, а уж он-то мастер таким, как ты, лапы скручивать. На цепи бы тебе, как бешеному псу, сидеть. Растащил бы Бирон по камешку все твое богатство. Вот какая Сусанна! Вот что надумала с тобой сотворить, вырвавшись на свободу.

– Где драгоценности, кои дарил тебе?

– Прокоп увез. Растрясет, верно, на подарки столичным полюбовницам. При мне только остатки.

Сусанна стала срывать спрятанный под грудью узелок.

– Лови. Подавись ими!

Она вскочила с постели, но от слабости споткнулась и упала на короб с серебром. Сорвала с себя узелок, швырнула под ноги Демидову.

– Дьявол ты в облике человечьем!

– Погоди, Сусаннушка! Скажи, что по злобе на себя наговорила. Скажи, что насчет Прокопа солгала.

– Не лгала. Раньше лгала, а сейчас правду высказываю. Полюбовником мне был твой сын. Обоих обманывала, только ума не хватило от вас убежать. Голова моя огнем горит. Палит меня ненависть к тебе.

– Сусанна!

Демидов вдруг опустился на колени, охватил руками ее ноги и прижался к ним головой.

– Целовать опять начнешь? Стосковался? Целуй, целуй, но помни, что и Прокопом я вся целована. Обоих вас кляня, на волю рвалась. Пожить хотелось на свободе. Птицей вольной полетать по родной земле. Теперь загрызай скорей, волк!

– Не тревожься! Не посмею тебя обидеть. Все простил. Только успокой насчет Прокопа. Не надо мне никакой правды. Одна ты нужна.

– Испугался правды? На колени она тебя поставила?

– Не надо кричать, голубушка. Успокойся! Опять вместе будем. Лучше прежнего заживем.

– Душегуб проклятый!

– Не проклинай! Не кляни, Сусаннушка! Замолчи! Замолчи!

Демидов зажал Сусанне рот. Пытаясь освободиться, она снова упала на короб с серебром. Чтобы унять ее, Демидов всей тяжестью собственного тела прижал женщину к коробу. Та извивалась, пыталась ударить его, задыхалась и уже хрипела.

– Говорю, утихомирься! Покорись! Простил тебя! Слышишь?!

Он сам хорошенько не сознавал, что руки его сошлись под ее подбородком.

Она затихала и реже вздрагивала, а Демидов, сам близкий к обмороку, в беспамятстве все сильнее и судорожнее сводил руки.

– Вот и хорошо. Утихла... Не надо правды. Только оставайся со мной.

Рука Сусанны повисла плетью.

– Нельзя тебе, Сусаннушка, одной без меня по земле ходить.

Демидов очнулся от острой боли в сведенных пальцах... Даже разжать их сразу не мог. А разжавши, увидел их отпечатки на женской шее. Женщина не двигалась. В остановившемся взгляде не было жизни. Только тогда он понял, что задушил ее.

Он приподнял было ее страшно отяжелевшее тело, но не удержал. Оно выскользнуло из его рук и упало на пол.

Медленно трезвея, охваченный ужасом, Демидов, пятясь, выбрался на лестницу.

Уже в сумерках Демидов вернулся в подземелье вместе с Саввой. Старик осмотрел подземелье и не сразу понял, в чем дело.

– Зачем привел, Акинфий Никитич?

– Сейчас уразумеешь.

Только теперь Савва увидел тело на полу.

– Никак преставилась?

– В моих руках задохлась. Кричала страшное для меня. Замолчать просил. Не упросил.

Савва приложил ухо к груди женщины.

– Отстукало. Гляди-кось, еще теплая. Жизнь каленую от отца-матери в подарок взяла, да тебе, вишь, отдала... Стало быть, разумею, что спрятать велишь? Во что мне завернуть ее прикажешь?

– Все, что хочешь, возьми наверху в сундуках.

– В парчу надо бы. В серебряную. А ты, хозяин, уходи. Мертвую трудно ли спрятать? С живыми, с теми беспокойно. Кричат, клянут, молят до последнего кирпича. Вон в ту нишу ее и заделаю. Только сперва в глаза ей глянь. Мертвы очи, а все ненависть к тебе живая в них. Глянь да ступай. Простишься с ней?

– Не могу.

Демидов выбежал из подземелья.

Савва остался наедине с Сусанной. Подвинул к ней канделябр со свечами поближе, долго рассматривал лицо мертвой, следы хозяйских пальцев на шее.

– Не ушла! А уж как рвалась отсюда! Желаньице было, а умишка да хитрости не хватило. Все молодость! Прыткая она, да завсегда спотыкливая.

* * *

Соборный священник, поднятый в полночь с постели и еще не вполне оправившийся с перепугу, служил с певчими и дьяконом в пустом соборе панихиду, поминая новопреставленную рабу божью Сусанну. Зажжены были свечи в одном паникадиле, перед иконами мерцали огоньки неугасимых лампад.

На своем обычном хозяйском месте в соборе, против амвона, стоял, сливаясь с полумраком, Акинфий Демидов.

Одет он был необычайно торжественно, в том черном кафтане с муаровым камзолом, какие были на нем, когда играл с императрицей в карты.

Голову Демидова украшал модный белый парик. Левый глаз прикрыт шелковой повязкой. Лаковые башмаки с серебряными пряжками, усыпанными самоцветными камнями, надеты впервые, как и безупречно белые чулки.

Он старательно прислушивался к возгласам дьякона, крестился истово под пение певчих и не отводил глаз с одной из икон богородицы, которой местный живописец, в угоду хозяину, придал сходство с чертами покойной демидовской возлюбленной.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ