Сказание о Старом Урале — страница 5 из 5

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

По обочинам всех дорог Российской империи, на пряслах полей и поскотин каркали сытые вороны. Падеж был на скотину и мор на людей. От недорода, болезней, повинностей государственных и разных иных народ русский вымирал целыми селами, в городах – улицами.

Тащили на погосты и старого, и малого, и сильного, и слабого, будто всяк селянин или горожанин торопился скорее найти вечное укрытие от всяческих бедствий. А живых тащили в застенки тайной канцелярии, учрежденной через год после воцарения Анны Иоанновны. Достаточно было только крикнуть: «Слово и дело!», чтобы по указке крикнувшего был схвачен, допрошен и пытан любой прохожий на улице, любой житель в доме.

В столице Петровой императрица Анна Иоанновна тяжело недужила. За стенами дворца ей не слышен был стон народа. Тишину вокруг больной императрицы нарушали только шелесты богатых нарядов да шепотки дворцовых сплетниц, фрейлин. Услаждали слух Анны колокольчики из серебра многих дворцовых часов, наигрывавших меланхолические мелодии.

Вокруг себя императрица видела лишь подобострастные лица приближенных вельмож с льстивыми улыбками. Владычица России видела вокруг себя мало русского; временами это даже беспокоило императрицу, но беспокоило все же гораздо меньше, чем донимавшая ее болезнь. Прежде Анна уж как любила покушать сытно и вкусно, по-русски, а теперь даже к пище она стала почти равнодушной.

Плохо, нестерпимо тягостно жилось в стране простому народу-кормильцу. Зато неплохо было в ней герцогу, камергеру и любимцу государыни, Бирону. Неплохо было на русских харчах Миниху и Остерману, всем, кто держал в руках видимые и невидимые бразды судеб великого народа. Все эти иноземцы мало считались с тем, что от их правления стонет сермяжная Россия, обливается горючими слезами каждая русская мать.

Жадный к личному благополучию, Бирон, оказавшийся по прихоти собственной судьбы вершителем судьбы целого государства, не был даже по натуре своей государственным человеком. Личная нажива и карьера были ему важнее любых государственных интересов. Он даже не умел прикрыть откровенное свое хищничество хотя бы видимостью каких-то государственных целей, просто и неприкрыто торопился красть, распродавать по дешевке государственное богатство, где бы его ни нащупывал, привлекая к этому грабежу целые шайки жадных сообщников. Они неспроста торопились, помня, что нашлись же у Руси Минин и Пожарский на ляха! Глядишь, снова найдется у России кто-нибудь под стать тем двум, чтобы сыскать управу на иноземцев вокруг царского престола...

Лютый крепостник немецкого склада, Бирон был беспощаден в выколачивании податей и поборов с голодного мужика. Роптал народ все слышнее, несмотря на выкрики «Слово и дело!».

Так катило время возок самодержавной Анны Иоанновны, но все глубже и глубже тонули его полозья в трясине народного бесправия под игом корыстного курляндского временщика. По заповедным углам империи уже шептались о заговоре против бироновщины, упоминая имя дочери Петра. А она, царевна Елизавета Петровна, тихонько жила в Царском Селе и только со скуки да от безрадостных вестей о делах империи, созданной и возвеличенной отцом, скакала по осенним полям, затравливая волков гончими псами.

2

Под завывания зимних ветров на Каменном поясе наступил год тысяча семьсот тридцать девятый.

Уже прошло три года после встречи Демидова с Татищевым, после того, как Степан Чумпин открыл русским тайну кушвинской Железной горы.

Прошло всего три года, но немало перемен принесли они и хозяевам Урала, и тем, кто терпеливо выносил на плечах трудовое бремя.

Уже не бродил по знакомым звериным тропам Степан Чумпин. Потерялся в лесах мечтательный вогул-неудачник. Потерялся с того январского вечера, когда ушел из Екатеринбурга, получив награду в двадцать рублей серебром от казны за указание Кушвинского месторождения. Открыватель неоценимого богатства получил всего двадцать четыре рубля семьдесят копеек, да и то не сразу. Первые два рубля семьдесят копеек дал ему шихтмейстер Куроедов за проводы к горе. Вторые два рубля дал из своего кармана Татищев, когда ездил смотреть руду. Последние двадцать рублей Чумпину выдали в Горном управлении по генеральскому приказу. Возможно, Татищев и впредь не забыл бы вогула, если бы тот не потерялся. В протоколе, подписанном Татищевым, прямо сказано: «Да и впредь, по усмотрению в выплавке обстоятельства тех руд, ему, Чумпину, надлежащая зарплата учинена будет».

Но незадачливый Степан Чумпин после выхода из крепости в сумеречный вечер 23 января семьсот тридцать шестого года исчез. Живым его больше никто не видел, но память о нем сохранилась. Молва народная напоминала о нем. Сами люди строили разные домыслы о его исчезновении. От людей, которые по весне того года рубили плотину на реке Кушве, пошла весть, будто Степана Чумпина сожгли на вершине горы Благодать его же сородичи на молебном костре.

Сожгли его за то, что осмелился против воли богов и духов открыть русским тайну священного места. Но ходила по Уралу и иная молва о Чумпине. Мрачная. Приплелось к ней имя Акинфия Демидова. Этот сказ пошел от демидовского приказчика Мосолова. Сказывали люди, что хвастал тот во хмелю по тагильским кабакам, будто по его приказу верный ему человечишко выпустил на волю православную душу из языческого тела Степана Чумпина. Не простил вогулу злопамятный Мосолов своего конфуза перед хозяевами. А случилось злое дело так: выследил холоп Чумпина возле крепости, когда тот упрятал под зипун двадцать рублей и был переполнен самыми радужными надеждами. Он весело бежал на лыжах по сугробам; мела в те сумерки колючая поземка, и не услышал Чумпин шуршания чужих лыж. А потом, в глухом овраге, упал на снег замертво, с пулей в спине.

Народ уральский принимал за правду и ту и другую молву. И каждый верил той, какая ближе душе. Истиной же было только то, что шаги Степана Чумпина на уральской земле следов больше не оставляли.

Акинфий Демидов, убив Сусанну, месяца три изнывал от припадков тоски, раскаяния и одиночества, находился во власти покаянного религиозного исступления. Всякую ночь служили по усопшей панихиды в соборе, и сам убийца жарко молился, тепля лампаду перед свежезамурованной нишей в подземелье.

Однако в канун рождества по-демидовски неожиданно Акинфий укатил в столицу и вернулся только весной, когда в крае закипела постройка нового казенного Кушвинского завода. Вернулся домой Демидов бодрым, без следа недавних переживаний. Сразу начал расшевеливать и без того не застойную жизнь своих вотчин.

Не желая отставать от кипучей деятельности Татищева, Демидов разогнал своих рудознатцев на поиски рудных мест. Поиски были успешными, заводчик засыпал Горную канцелярию новыми заявками. Если найденные места оказывались уже ранее объявленными, но сулили Демидову выгоду, он всеми правдами и неправдами отнимал их у владельцев.

Заводчики-конкуренты, такие, как Строгановы, Турчаниновы, Осокины, Всеволожские, пораженные пиратским самоуправством Демидова, пробовали отстаивать свои права и жаловаться в столицу и в Екатеринбург, но демидовские рублевики, вовремя положенные на весы правосудия, обычно перетягивали чашу в пользу уральского конквистадора.

Неприятностей у Демидова, как всегда, было немало. Татищев все же собрался послать в столицу донесение о колыванской серебряной руде, и на этот раз посланец благополучно миновал все демидовские заставы на дорогах. Но счастье и тут не изменило Акинфию, судьба не дала его в обиду. Он сам в это время был в столице, и гонец от Мосолова успел оповестить его о донесении генерала. И Демидов в ранний утренний час самолично явился к государыне, чтобы объявить ей о найденной на Алтае серебряной руде. На радостях получил он прямо из августейших рук звезду. А следом за этим, осмелев от монаршей милости, Демидов обратился в казну с неслыханным предложением: он обязался покрыть все недоимки по государственным подушным налогам и податям, прося взамен уступить ему в единоличное владение все солеварни, имеющиеся в Российской империи, и дать право повысить продажную цену соли. Цель этой грандиозной денежной операции заключалась в том, чтобы пустить по миру своих главных уральских соперников – Строгановых. Предложение заводчика вызвало настоящий переполох, не на шутку задело гордость владетельного дворянства и было отвергнуто, несмотря на то, что Демидова поддерживал сам Бирон. Он-то мог сказочно нажиться на этой спекуляции, а благополучие российского дворянства не слишком интересовало герцога.

К началу семьсот тридцать девятого года род Демидовых владел на Урале бескрайними угодьями плохо вымеренных лесных десятин. На семнадцати демидовских заводах работало более тридцати пяти тысяч человек. И все же людей не хватало, приказчики слали ходоков во все концы государства, и те посулами и мелкими подкупами заманивали работный люд. У соседей заводчиков Демидов уводил народ силой, и пресловутый Ялупанов остров был до отказа набит нестрижеными и небритыми кандидатами на демидовскую каторгу.

Легендарная слава уральского властелина все росла, доносы по-прежнему сыпались лавиной, но теперь особенно участились жалобы на воровство людей. Слухи эти тревожили помещиков, и любого потерянного крепостного ставили в счет Демидову.

Часто наезжая в столицу, Акинфий знал о таких доносах, но не придавал им особенного значения. Возвращаясь на Урал, он теперь избегал Невьянска. Управление вотчинами передал младшему брату, Никите Никитичу, которого народ прозвал Ревдинским оборотнем.

За три года Демидов только один раз встретился с сыном Прокопием и запретил тому приезжать на Урал без отцовского ведома и дозволения. На вопрос о Сусанне Захаровне Акинфий пояснил, что та пустилась в загадочный побег из Невьянска и найдена на лесной дороге ограбленной и убитой.

Прокопий позволил себе усомниться в правдивости ответа. Они сильно повздорили, и дело обязательно дошло бы до рукопашной, если бы в этот миг к Демидову не явился с визитом брат Бирона за очередной денежной подачкой.

Желая во что бы то ни стало сохранить дружбу с временщиком, Акинфий серебра не жалел, но, чтобы хоть немного отвлечь ненасытного временщика от демидовского кармана, переадресовать его интерес на иные источники обогащения, он начал исподволь приучать Бирона к мысли о сверхприбыльности нового, Кушвинского завода.

В старом Невьянске жизнь шла обычным чередом. За порядком смотрел Шанежка, а под наблюдением Саввы продолжалась денно и нощно чеканка рублевиков.

На косой невьянской башне колокола отбивали четверти, получасья и часы. Отсчитает большой колокол еще один, ушедший в вечность час, – и сыграют куранты всем знакомую мелодию...

У Василия Никитича Татищева забот и хлопот было по горло.

Столичным интригам он давно перестал дивиться и привык отмахиваться рукой от всевозможных петербургских слухов.

Навыка в выборе хороших слухачей у уральского горного командира не было. Поэтому, если он и заводил себе таких помощников, и здесь, на Урале, и там, в столице, толку от них было маловато. Узнавая о чем-либо важном, приятном или неприятном для уральского генерала, эти слухачи не торопились извещать своего начальника и были рады-радешеньки перепродать и свои сведения, и свое молчание о них всесильному Демидову. Тот, разумеется, не скупился на подачки именно тем агентам, которых Татищев почитал своими надежнейшими...

Татищев, окрыленный первыми успехами Кушвинского завода, уже выбрал, несмотря на столичную волокиту, места для новых казенных заводов на реках Туре и Имянной. Командир уже видел осуществление своей важнейшей цели – сделать казенные заводы прибыльными. Весь погруженный в работу, Татищев не интересовался тем, что задумывал против него в столице Бирон, исподтишка научаемый Демидовым. Татищева радовала каждая плавка на новом заводе, радовал и успех гранильного дела. Все обещало пойти как нельзя лучше, генерал Татищев жил и работал, полный надежд...

Тысяча семьсот тридцать девятый год пришел на Каменный пояс, как всегда, под волчье завывание буранов и вьюг...

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Ревдинский завод Демидовых, получивший свое название от имени запруженной речки Ревды, был отгорожен от Екатеринбурга лесистым хребтом. В двадцати верстах от Ревдинского зарылся в гористых лесах еще один завод – Шайтанский. Построили его на землях, откупленных у башкир за десять рублей еще Никитой Демидовым. Это он заставил кочевников башкир уйти с проданных земель к озеру Иткуль.

По завещанию Никиты Демидова-отца на Ревдинском заводе обосновался младший сын, Никита, отцов тезка. Впрочем, чаще звали Никиту-младшего кошкодавом за жестокость ко всякой живой твари.

Младший Демидов правил сам двумя заводами, не отчитываясь перед Акинфием, и насадил на этих заводах ужасающие порядки и в цехах и в быту. Болезненный, умственно неполноценный с юношеских лет, Демидов-младший будто для того только и существовал, чтобы причинять подневольному работному люду и своим крепостным мужикам лютые страдания и нести им несчастья.

В его заводских вотчинах существовала в сутки одна смена – от зари до зари, независимо от вида работы. Это у него в рабочих артелях были бесчеловечные «приставленники». Это по его приказанию крестьянам давалось минимальное число сенокосных дней, причем освобожденные от заводских работ крестьяне обязаны были в солнечные дни работать на покосах заводчика, а в дождливые – на собственных наделах.

Даже невьянские каты, видавшие разные виды пыток, бледнели перед тем, что заставлял выполнять ревдинскяй заводчик.

Строже всего наказывали за невыход на работу. Такому прогульному надевали на голову рогульку, на ноги кандалы, к шее привязывали цепь с гирей и в таком виде приказывали работать до полного изнеможения.

На заводах не освобождали от работ даже женщин о грудными детьми. Для них заводчик придумал «мягкие наказания». Виновниц сажали, например, в узкую клетку, где сбоку и сзади узницы торчали острые железные шипы, не позволявшие опереться. Несчастная жертва должна была стоять или сидеть неподвижно, и только на ночь, по великой хозяйской милости, на задние шипы клали мешки, чтобы заключенная в клетке могла заснуть прислонясь.

В вотчинах Демидова-младшего были свои законы и для заключения браков. Никто из демидовских людей не смел венчаться без письменного разрешения заводчика. В таких бумагах обычно писалось: «Крестьянин такой-то и крестьянская девица такая-то желают через бракосочетание посягнуть друг на друга, посему с разрешения владельца завода иерею такому-то предписывается таковых повенчать». Хуже всего было красивым девушкам и женщинам. Многих разлучали с мужьями для прихоти хозяина и его гостей. Многих злодейски венчали с покойниками, а потом держали в особых комнатах ревдинского дворца.

Жестокости младшего Демидова не было предела. При жизни отца, боясь его, он кое-как сдерживался, ибо за свои палаческие художества не раз бывал бит отцом до бессознательного состояния. Но когда отец умер, а самого Никиту постиг апоплексический удар, Демидов-младший стал абсолютно нетерпим, потерял всякую меру своему самодурству.

Брата Акинфия Никита боялся не меньше отца, но завещанное тем равноправие в дележе наследства позволяло младшему брату подчас задираться со старшим, хотя тот и не обращал внимания на выходки младшего.

Его бесчеловечность Акинфию была отлично известна. Не из побуждений милосердия, а только из-за нехватки рабочих рук Акинфий приставил к Ревдинскому оборотню своего доверенного Мосолова с приказом оберегать людей от бессмысленного истребления. Мосолов умел надевать узду на Демидова-ревдинского, выполняя наказ Демидова-невьянского.

Настроения ревдинского заводчика менялись ежечасно. Его могло привести в бешенство пение петуха, лай собаки, начавшийся дождь. И сразу начиналась беспричинная расправа с любым, кто первым попадался под руку.

Сознавая свою телесную немощь, Никита Никитич был болезненно подозрительным, искал забвения от мнимых обид в хмельном, напиваясь, буйствовал, избивал несчастную жену и слуг.

Облик у Никиты был демидовский, только карикатурный: высок и худ, как кощей. У него дергалась голова от нервного тика, а после апоплексического удара стали сильно пучиться глаза. Кожа на лице была темная, с сильной желтизной на лбу и скулах. Демидовская лысина ото лба к темени. Ходил неуверенными мелкими шажками, но самостоятельно передвигался только по дому. До церкви и на короткие прогулки его возили в кресле на колесах. Левая рука его плохо двигалась, но ее пальцы беспрестанно шевелились, а из глаз всегда струились слезы. Никита не любил париков и нехотя брил чахлую бороду, цветом похожую на мочало. Он с трудом двигал челюстью и поэтому неряшливо ел: на его дорогих французских камзолах и кафтанах всегда видны были сальные пятна.

С юношеских лет Никита пристрастился мучить кошек. Только теперь больше не ловил их на улицах, как бывало в Туле, а придумывал нечто вроде «кошачьего цирка». В подвале у него стояла просторная железная клетка. В ней содержались и разводились крысы, которых держали впроголодь; в том же подвале откармливали кошек, которых Никита и бросал в крысиную клетку, с удовольствием наблюдая единоборство кошки с голодными крысами. Крысы обычно загрызали свою жертву на глазах заводчика и жадно съедали. Любил Никита и более страшный цирк – медвежий. По его приказу диких зверей спускали на приговоренных к этому наказанию. Или же медведя затравливали собаками на глазах хозяина.

Из всех Демидовых Никита был самый набожный. В церковь ходил каждый день, повторял молитвы вслух и после бранных слов сейчас же крестился, шепча «прости мя, грешного!». Никто не видел на его лице улыбки, а по выражению судорожно искривленного рта слуги безошибочно угадывали степень хозяйского гнева, а также продолжительность приступа злобы.

Отец женил Никиту на дочке разорившегося дворянина. С первых же дней брачной жизни тихая, безропотная жена стала мученицей. Горя с ним она испытала много. Часто он просто выгонял жену из спальни и вселял туда «милую сердцу особу», то есть очередную любовницу. Но и любовницы никогда у него подолгу не выдерживали. Изгнав «особу», он на коленях просил прощения у жены. Ходил с ней в церковь, в ее присутствии каялся во всех плотских прегрешениях, а вернувшись домой, сразу же после церковного покаяния нередко набрасывался на нее с кулаками и поносил всякой бранью.

У них родились два сына – Василий и Евдоким. Первый был чахоточным, второй страдал падучей. Василий стал главой Шайтанского завода. Евдоким в поисках новых земель колесил по Приуралью и избегал родной дом.

Василий тихим и незлобивым характером походил на мать. На своем заводе он всеми способами пытался смягчать жестокости отца, не глумился над рабочим людом, за что тот прозвал завод не Шайтанским, а Васильевским.

Никита, одержимый завистью к славе Акинфия Демидова, его популярности у столичных вельмож, сознавал невозможность соперничать с братом в Петербурге, зато окружил себя в Ревде ореолом небывалого сибаритства. Свой ревдинский дом-дворец обставил пышно и великолепно, роскошнее, чем дворец брата в Невьянске. Ревдинский дом был огромен, да и по архитектурному замыслу богаче невьянского. Со всеми своими восемью колоннами главного фасада он красиво отражался в водах живописного пруда. Вокруг дворца был разбит сосновый парк с искусственными озерами и греческими статуями в аллеях. С балконов второго этажа открывался вид на завод, окруженный лесистыми горами. Главенствовали среди них внушительные Волчья и Магнитная.

Как все дурные и жестокие люди, Никита был страшно сентиментален. Этот хмурый человек без признаков улыбки на лице собственном часто желал видеть около себя чужие улыбки и веселую пестроту. Все в доме, начиная с одежды хозяина, было в «пукетовых цветах». Мебель расписная, стены обиты штофом.

Никита любил видеть себя в зеркалах, всегда надеясь узреть себя в каком-нибудь новом, выгодном повороте. Кроме того, зеркала давали ему возможность без труда наблюдать все происходившее вокруг, и не дай бог, чтобы в его присутствии на лицах слуг или гостей появилась тень! Поэтому на всех стенах ревдинского дома имелись всевозможные зеркала.

Девицы-служанки всегда ходили по дому в пестрых ситцах и переодевались по нескольку раз в день. Все вещи в доме были дорогие и добротные. Ковры, серебро, бронза и мрамор буквально загромождали залы, горницы, коридоры, переходы. Среди всего этого пышного великолепия ковылял или катался в своей коляске полуживой владелец, вечно занятый придумыванием новых мук для всех, кто от него зависел.

Буквально по пятам за Никитой тенью ходил крепостной лекарь, обученный за границей всем премудростям врачевания. Он лечил хозяина собственными лекарствами, большей частью настойками из разных трав, заставляя пациента пить все эти снадобья аккуратно через каждый час.

И так изо дня в день, из года в год болезнь, злость, зависть и сладострастие терзали немощное тело и разум ревдинского Демидова, а он терзал и мучил подневольный народ.

Терзал за то, что демидовская слава досталась Акинфию, что в столице не интересовались ревдинским властелином, прославленным лишь дома, среди работных людей, своей беспощадностью.

Подчас отсвет этой грязной славы падал и на Акинфия: многое, сотворенное Никитой, народ приписывал и Акинфию. Ненависть к Никите народ переносил на все демидовское. За преступления, творимые в Ревде и Шайтанке, тайные мстители не щадили ни Тагила, ни Невьянска Опустошительные пожары, запаленные подневольной рукой, поражали все демидовские владения без разбора.

2

Дружная весна начинала сгребать с Урала снежные сугробы. Но зима еще отстаивала свои права. Она продолжала подсыпать снега, крутила метелицы, подмораживала ночами талые воды, но силы спорить с весной у нее становилось все меньше.

Знаки весны были всюду. На козырьках и застрехах кровель с бахромы ледяных сосулек побежали капли – будить звонами спящую природу.

* * *

Мартовским вечером, поужинав после бани, Никита Демидов, в лисьем халате, играл с приказчиком Мосоловым в шашки. Сидели в малиновой гостиной. Шестьдесят свечей в канделябрах хорошо освещали комнату.

Над головами партнеров, расправив белые крылышки, порхали лепные ангелочки с венками незабудок. Из-за окон временами доносился со двора рев четырех медведей, запертых в амбаре.

Лежа в кресле, Никита дергал головой, а пальцы его левой руки шевелились, как паучьи лапы.

За шашками Никита все время думал о тех мрачных и вещих знаках, коими началась для него весна. Подавленный дурными предзнаменованиями, суеверный ум Никиты жаждал утешающих, успокоительных примет. Дурных знаков много: за женщин и девиц, уведенных из кержацкого лесного поселка, мстящая рука в начале прошлой недели подожгла склады около дворца. Пожар одолели. Три дня назад, когда Никита возвращался от сына Василия из Шайтанки, на его тройку напала в Боберьем логу стая волков. Еле отбились. Притом зверье сильно поранило коней, и Никита до сих пор не мог забыть, как щелкали волчьи челюсти. По прибытии домой Никита велел ударить в колокола; жители, стар и млад, до полуночи простояли на благодарственном молебне, восхваляя и славя господа за чудесное избавление хозяина от звериной напасти. Кержачка-вдовица, писаная красавица, избила Никиту прошлой ночью, когда тот пытался ее приласкать. Как цепами измолотила она его так, что Никита едва отлежался к утру. Он приговорил кержачку к телесному наказанию и сам с удовольствием наблюдал за исполнением этого приговора. И хотя женщину зверски наказали при нем, обида на нее не прошла... Все это, по его мнению, были плохие знаки, а главное, как-то все разом на него навалились.

Не понравился Никите и сын Василий. Болезнь брала над парнем полную силу, его лихорадило, мучил сильный кашель, и опять на носовых платках появились зловещие кровяные пятна.

Прохор Ильич Мосолов сидел против хозяина, подавшись к столу всем своим грузным телом. Мосолов – в прошлом тульский купец с дырявым карманом. Был вытащен за ворот на волю из долговой ямы Никитой Демидовым-старшим. Стал простым исполнителем демидовской воли.

Ловко приворовывая, он давно скопил большую деньгу, давно мог начать самостоятельные купеческие дела, но все мешкал, привыкнув к своему положению и приучившись издеваться над беззащитными людьми. Мосолову стала нравиться роль хозяйской тени, да и жадность баюкала разум: не хотелось далеко уходить от демидовских рублевиков. Сделавшись «оком» Акинфия возле младшего Демидова, приказчик жил, как господа.

Василий Демидов, владелец Шайтанки, слушался его, по молодости и хворости, без возражений. Никита заранее с ним соглашался, понимая, что рука невьянского брата в любой миг придет на помощь Мосолову.

Хозяйствовал он политично, глаз не спускал только с того, что предвещало денежный интерес. Во всем же остальном слепо потакал прихотям хозяина. На рабочий народ смотрел, как на скотину, и чаще всего разговаривал с людьми языком нагайки. А тех, кто перечил, огрызался и мог дать сдачи, Мосолов клал на вечный покой в каменистую землю Урала, чтобы не пошатнулись устои демидовской власти, заложенные на фундаменте из костей от Урала до Алтая.

Последние годы Мосолов все реже думал о возвращении к купечеству. Состарившись, успокаивал себя присказкой, что от добра добра не ищут. Где еще найдешь такую благодать, чтобы, рискуя только чужим, ставя на карту только демидовское, пополнять собственный карман столь весомо? А просчет, ошибки шли за хозяйский счет. Пример тому – Кушва...

Раздумывая о плохих предзнаменованиях, Никита играл сегодня из рук вон плохо, зато Мосолов не зевал. Душевные муки хозяина его не интересовали, а два рубля, получаемые за выигранную партию, были все же деньгами. На доске у Мосолова уже дамка, но внимание игрока поминутно отвлекает левая рука партнера с шевелящимися пальцами. Того гляди сдвинет что-нибудь на доске, будто невзначай. И Мосолов подавлял желание смахнуть эту паучью руку со стола, как смахивают таракана, ползущего к миске со щами.

Лекарь Тихоныч почтительно приблизился к партнерам с серебряным подносиком в руках. На подносике – бутылка, ложечка и блюдце с мелко наколотым сахаром. Подошел, тихонько кашлянул. Никита досадливо отмахнулся. Мосолов ждал, что хозяин, по обыкновению, обозлится, начнет плеваться и сквернословить. Но он ошибся Никита; воспользовался появлением лекаря, чтобы уйти от неминуемого проигрыша. Как только лекарь повторил покашливание уже чуть громче, хозяин изобразил испуг и мановением больной руки спихнул доску с шашками на пол.

– Ох, ох, ох, уж прости, Прохор... Напугал меня проклятый лекарь.

– Не извольте огорчаться, Никита Никитич. Партию в должок запишу.

Заводчик сурово смотрел на лекаря, но тот уже держал ложечку с лекарством. Никита выпил, заел сахаром, поморщился.

– Сочтемся ужо, Проша. Видишь, Тихоныч, подлец, каково под руку лезть, когда не до тебя! Пошел вон! Травишь меня, знахарская душонка! Что ни день, все горчее и горчее зелье.

Лекарь, молча поклонившись, вышел. Никита выбрался из кресла. Мосолов удержал его.

– Сперва рублевик с вас за порушенную партию.

– Сказано, сочтемся. Завтра.

– На сем благодарствую.

– Зазнался ты, Прохор. Скоро за всякое слово со мной деньги просить станешь.

– С меня-то взыскиваете, коли выигрывать изволите?

– Не попрекай ты меня. Не вгоняй в гроб раньше времени.

– Будьте покойны. Демидовы долговечны.

– Хворый я. Нельзя со мной так непристойно разговаривать. Обидел вот опять, теперь из-за тебя всю ночь не засну. Оскорбился. Думать стану.

– Не о чем вам думать. Покойный родитель обо всем подумал. И не на один век вперед.

Нервно ковыляя по комнате, Никита вдруг зашелся в приступе брани, кашля, хрипа, всхлипываний. Закричал пронзительно:

– Манька! Манька! Где ты там, курносая дура?

Прибежала служанка. По ее лицу человек сторонний понял бы, что ничего особенного не происходит.

– Чего изволите, барин?

– Кота! Живо тащи.

– Которого прикажете?

– Рыжего, без левого уха.

Но лишь только Манька убежала, Никита уловил за окнами звуки колокольцев.

– Слышь, Прохор? На тройке кто-то к нам.

Мосолов поторопился к окну.

– Так и есть. Гость какой-то жалует. Батюшки! Никак сам Акинфий Никитич? Его кони.

– Ох, ох, ох, верно, опять с худыми вестями.

В передней уже слышался шум. Акинфий Демидов скинул шубу с плеч, даже не глянув, чья лакейская рука почтительно подхватывает эту мягкую драгоценность.

Через несколько мгновений огромная сутуловатая фигура возникла на пороге малиновой гостиной.

Тряся головой, Никита двинулся навстречу, больше обычного выпучивая глаза.

– Ума лишился, братец! В эдакую пору вздумал затемно в гости ездить! Волки, волки округ Ревды. Волчья напасть!

– Меня не тронут. Звери чуют, кто едет. Это от тебя дух сладкий, как от бабы, а от меня дегтем несет. Здорово ли живешь?

Братья расцеловались.

– А ты тут как здравствуешь, Прошка?

Приказчик с чувством поцеловал протянутую ему руку.

– О делах беседовали?

– В шашки играли.

– Делать вам нечего. Покойно живете, без забот... Ужинали, поди? Накажи-ка, Мосолов, для меня поесть собрать. Груздей пусть не забудут.

– Ах ты господи, смутил ты меня своим нежданным прибытием. Прохор, ступай, распорядись там. Сам догляди... Ох, ох, ох, братец, какой же ты дорогой гостенек для меня!

– Редкий.

– Оттого и дорогой. Батюшку напоминаешь. Во всем ты с отцом покойным схож, царствие ему небесное.

– А нам, покамест, благоденствие земное. Вижу, осилил кондрашку. Хорошо. А за ворот, скажи-ка, много заливаешь?

– Что ты! Сторожусь вина. Одни лекарства глотаю. Замучил меня лекарь.

– А как Василий в Шайтанке?

– Плох сынок. Того и гляди, не случилось бы чего по весне.

– Будет каркать! Демидовы живучи. Меньше восьми десятков не набирают. Иначе и браться-то не стоило бы...

– Истинный господь, плох Васенька. Сделай милость, навести самолично. Радость ему от этого великая.

– Обязательно проведаю. Затем и приехал. Надо парня в теплые края послать. Для сына скупишься...

Акинфий недовольно оглядел комнату.

– А на свечи, вижу, не жалеешь?

– Пусть горят! На свечах не разорюсь. Темени боюсь.

– Хочешь, чтобы тебе и ночью солнце светило? Веселостью тешишься?

– Грешен. Люблю свет, оттого что мучеником живу. Погляди, как болесть тело иссушила, каким стал. Кожа да кости.

– По мне, ты всегда одинаков. Другим тебя не видел.

– Вот и осталась у меня одна радость – свет да веселость.

В гостиную вошла служанка Манька с рыжим котом в руках, но, увидев Акинфия, испуганно остановилась. Никита замахал руками.

– Пошла, пошла вон!

Но Акинфий успокоительно улыбнулся Маньке.

– Стой, погоди, курносая! Дай-ка мне сюда котофея этого.

Никита закричал еще пуще:

– Сказано тебе, вон!

Манька совсем растерялась; кот вырвался, заметался по зале и вдруг неожиданно кинулся под кресло Акинфия. И когда гость приласкал напуганного одноухого Рыжика, тот осмелел и даже потерся о ножку кресла.

– Хорош котофей! Так, так... Вижу, все еще, братец, крысиным цирком забавляешься?

– Редко. Ничто теперь меня не радует.

Кот настолько освоился в новой обстановке, что смело вскочил Акинфию на колени и замурлыкал.

– Жена что ж глаз не кажет? Уже спит, наверно?

– Монашествую. Женушка к родне укатила. Еще с крещения.

– Вот оно что! Потому, стало быть, и воруешь кержачек?

– Не пойму, братец, про что речь ведешь?

– Ладно, ладно. После об этом как-нибудь. Не на часок я к тебе. Поживу, пока не прогонишь.

– Господь с тобой! Да разве я такой, братец?

3

Стены столовой на две трети высоты украшены панелями красного дерева, а выше панелей обиты голубым сафьяном. Позолоченные фигурки ласточек в полете оживляют эту голубую гладь. Дескать, не столовая, а сами небеса с пичужками! Под ногами обедающих персидский ковер. С каждой стороны дубового стола по двенадцать стульев, сиденья, в цвет стенам, из голубого шелка. Два кресла с высокими спинками стоят по торцам стола, на их спинках вышиты золотом гербы дворян Демидовых. Тяжелая столешница опирается на литые из бронзы подставки в виде аллегорических птиц. Сама столешница собрана наподобие шахматной доски из одинаковых по размерам, но различных по цвету пластинок колыванской яшмы. В трех серебряных канделябрах французской чеканки может гореть до полусотни свечей.

В этот вечер их зажгли только на среднем канделябре. Стол для братьев Демидовых накрыли малой кружевной скатертью.

Акинфий доживал в Ревде четвертый день, уже навестив больного племянника Василия и оба завода, здешний и Шайтанский. Остался доволен волчьей охотой. Затравили пятерых, вернулись перед самым ужином.

После охоты Акинфий ужинал молча, с жадностью расправлялся с заливным поросенком и осетровым балыком, пропустил рюмочку под белые грибки и уж под конец вечерней трапезы сделал знак убрать слуг.

Никита раздраженно заорал на обоих ливрейных лакеев и дворецкого:

– Пошли вон. Не надобны боле!

Те исчезли, пятясь и кланяясь. Акинфий предпочитал для разговора полусвет и потушил почти все свечи. Никита тотчас же стал тревожно оглядывать потемневшие углы. Акинфий презрительно поморщился.

– Что тебе мерещится по темным углам? Блажишь, братец!

– Ах, братец, как ты бываешь груб!

Никита страшно обиделся, слезящиеся глаза щедро переполнились свежей влагой, и владелец Ревды со вздохами долго вытирал слезы кружевным платком, потом, прижав его ко рту, искусственно кашлял добрых пять минут.

Акинфий терпеливо ждал, пока брату надоест и плакать и кашлять. Он попивал из бокала рейнское, отщипывал кусочки холодной цыплятины; чтобы отвлечь брата, достал табакерку.

– Небось и до Ревды мода столичная дошла? Употребляешь?

Приступ кашля и ливень слез исчерпались. Никита понюшку взял и заинтересовался табакеркой, нашел ее «веселенькой».

– Бери себе, если глянется.

Никита взял табакерку дрожащей рукой, оставил без внимания игру мелких бриллиантов, вправленных в крышку, но заинтересовался эмалью на внутренней стороне.

– Кажись, французской работы? Русалки у воды... Как славно, братец! Ведь русалочки это, да, братец?

– Нимфы, братец. Нимфы.

– Поди ж ты. Вот и рубинов такой густоты крови я не видывал.

– Да это гранаты.

– Напасть какая! Ничего не угадываю, а все оттого, что ты темень в комнате учинил. У тебя таких каменьев еще не находили горщики.

– Хорошо поищут – сыщут...

Никита торопливо сунул табакерку в карман палевого кафтана.

– Послушай, Никита, не могу понять, откуда у твоего Василия в груди этакая болезнь завелась? В демидовском корне никто чахоткой не маялся. Грудь у любого из нас что кузнечный мех. Ведь даже тебя, слабогрудого, напасть эта обошла.

– От матери она у Васеньки. Род ее дохлый.

– Все на жену беды сваливаешь? Василия надо в теплые края. В италийскую землю. Болезнь его догладывает, а ты все ждешь чего-то. Лекаря своего из Тагила за Василием пришлю, пусть снарядит его и везет в тепло.

– Да ведь я сам, братец, мученик болящий. Самому надо в теплые края.

– Твою болезнь там не лечат, злобу-то. Больно ее в тебе много.

– А в тебе ее мало?

– Уж и окрысился!

– Зачем коришь скупостью? Обидеть норовишь больного брата? Ты жалеть меня должен.

– Не обучен. Матушка, покойница, о том не позаботилась.

Акинфий поднял глаза на стену и только теперь осознал, чего не хватает на ней... Спросил сурово:

– Где отцов портрет? Куда перевесил?

– Вовсе убрать приказал.

– По какой причине?

– Глаза! Глядит он, глядит... Никуда от них не уйти. Не стерпел. Убрал.

– Плохи дела, Никита, ежели отцовых глаз бояться стал.

– Дом-то, поди, мой?

– Твой. Все здесь твое. Кафтан палевый – заглядение. Ласточки на стенах золотые. Все твое, а не демидовское. Веселенькое, как у бабы в опочивальне. Ты первый из нас к веселой иноземщине потянулся. На дворец поглядишь – снаружи вроде демидовский, а внутрь шагнешь – будто в лавку к поставщику короля французского попал. Табакерка, мною подаренная, тебе как раз подходит. Мне-то оно не ко двору.

– Не глянется тебе, как живу?

– До тошноты не глянется. Одна вещь во всем доме мне по душе. Вот эта столешница. В ней знаки, что нога Демидовых уже на Алтае.

Никита, слушая брата, избегал его взгляда, как недавно избегал отцовских глаз с портрета. Акинфий встал и потянулся.

– Поутру домой подамся.

– В который дом-то?

– Да теперь в нижнетагильский.

– Невьянск разонравился?

– Не то. Просто пора Тагил по-демидовски налаживать. Чую, что там родовое гнездо для потомства надо вить. Невьянск по указке отца построен и излажен, а Тагил я по-своему поставить намерен.

– Косую башню не отец задумал.

Акинфий насторожился.

– Про нее-то зачем помянул?.. О башне нечего толковать, она-то не подведет. А вот своих кержачек наловленных ты, Никита, должен немедля на волю отпустить.

– Это почему же так, вдруг? Ни с того ни с сего?

– Не время сейчас Татищева дразнить. Кержаки у генерала в великом почете. Он им многое прощает и с рук спускает. Зато они чуть что не молятся на него.

– Екатеринбургский пес – генералишко в моем доме мне не указчик.

– Не генералишко, а я велю.

– А ты-то разве мне указчик?

– У Демидовых старший в семье – всегда голова. Не тебе, Никита, родовой устой менять. Не знаешь, как старые дворяне против нас поднимаются? Всякого мужика пропавшего готовы у нас искать.

– Слушай, братец, ты сперва глянул бы сам, какие там красотки. Ох, ох, ох! Любая на вес золота.

– Нагляделся!

– Поди, Сусаннушка-то уж надоела? – хитро прищурился Никита.

– Убегла.

– И не поймал? – В голосе Никиты звучало притворное участье.

– Только тело на дороге подобрали.

Хозяин Ревды захихикал.

– Люди другое что-то сказывали. Осокинский приказчик молву пустил, будто ее у них на заимке Шанежка твой поймал. Небось под косой башней в наказание держишь?

– Больно любопытный стал, братец. Будет!

– От слушков ушей не отвернешь: ведь кержачек-то я не себе, а тебе в подарочек наловил заместо ослушницы твоей. Авось и выберешь какую заместо Сусанны.

– Будет, сказал!

– Вот и ты на меня окрысился.

– Про тебя я тоже кое-что слыхивал. Люди говорят, тебя одна из них отлупила.

– Что ты! Ничего и быть такого не могло!

– Вот на ту кержачку, пожалуй, я не прочь поглядеть.

– Кто это соврать посмел, будто баба меня избить покушалась. Да я б такую... да я...

– Брось хвастаться. Небось уж ту кержачку поп отпел, а?

– Экий ты, братец, насмешник! А я наслышан, будто поп не кержачку, а Сусанну отпел, панихиды по ней ежевечерне служил.

– И то правда. Служил. Выходит, демидовское от Демидова не скроешь.

– Выходит. Да ты, Акинфий, не горюй. Та кержачка, по правде-то, покойницу твою Сусанну за пояс заткнет... Давно хочу спросить тебя о Прокопе. Как здравствует?

– По-столичному... Кротом, Никита, живешь, а все до тонкости прознал. Но об одном, ручаюсь, не слыхал. Главную мою тайну не знаешь. О Прокопе спросил, а отчего вот о втором сыне спросить не догадался?

– Христос с тобой! Окстись!

– Значит, истину говорю, что не все прознал. Есть у меня еще сынок, Никитой его при крещении в честь отца назвал. Седьмой годок пареньку пошел. Мать собираюсь своей законной женой назвать.

– Да как же все это получилось?

– Перед тем, как Сусанну повстречал. Понял? Лучше вот слушки не слушай, а меня самого обо всем спрашивай. Пора бы бросить друг за дружкой по-холопски подслушивать да подсматривать.

– А где сыночка-то бережешь?

– Про это... покамест никому знать не надобно. Языки... Мало ли что... Приказал бы девок собрать, охота песни послушать.

В столовую без спроса вбежал взволнованный Мосолов.

– Прошу прощения! К вам, Акинфий Никитич, нарочный из Тагила с пакетом.

– Зови!

Акинфий выхватил у курьера пакет, взломал сургучную печать, развернул бумагу. Прочитав, злорадно ухмыльнулся. Кивнул, чтобы Мосолов и курьер вышли.

– Про что бумага-то? – полюбопытствовал Никита.

Но Акинфий не слушал брата. Уже не ухмылка, а жестокая насмешка победителя искривила его губы. Вот-вот расхохочется.

– О чем ты, братец?

Акинфий поглядел на растерянного брата и наконец разразился хохотом. Живот его трясся. Он задыхался от злобного торжества.

– О том, что повелением Ее Величества Кушвинский и другие с ним заводы, при трех тыщах живых душ, жалуются во владение генералу берг-директору саксонцу Шембергу. Вот вам ваша гора Благодать! Слышите, господин Татищев? Кто из нас прав был? Демидов всегда словно в воду глядит, все наперед видит и знает.

Он продолжал смеяться, а на лице Никиты медленно разливалось крайнее недоумение. Акинфий говорил не с ним, а как бы с самим собою.

– Ай да герцог! Ловко я его науськал. Теперича и нам полегчает. Не все Демидову в карман за серебришком лезть, теперича можно будет лапу Биронову и к Шембергу запускать... Зови девок повеселее, попляшут сегодня для меня. Эх, ну и дела, Никита!

– Погоди, погоди, братец. Что-то не совсем тебя разумею. Ведь это же плохо, что Кушву Шембергу отдали? Командиру-то колесо в телеге сломали, это дело. А что на кушвинское богатство по твоему совету немца усадили... Как бы еще дальше немецкая лапа не протянулась... Знамения мне все время дурные были.

Акинфий хватил кулаком по столу.

– Слышишь? Демидовский стол ни от чего не покачнется, трещины не даст. Вздумают за моим добром лапу тянуть, я его лучше сам по ветру пущу. Бирона натравил на Татищева, потому успех казенных заводов нам, Демидовым, опасен. Нельзя им по прибыльности с моими равняться. Миновала беда! Скликай песенниц...

4

Уехать поутру из Ревды Акинфию помешала непогода. Накануне, натешившись плясками, он еще долго разговаривал перед сном с Мосоловым.

Акинфий дал Мосолову наставление не зевать, а действовать нахрапом. Мол, пока на новых казенных заводах не объявились посланцы немецких хозяев или даже сами эти счастливые владельцы, надобно увести оттуда лучших рабочих, мастеров и подручных. Надобно через своих агентов распустить всевозможные слухи, пугая суеверный и темный народ, чтобы тот очертя голову бежал от немцев-бусурманов под защиту к православным Демидовым. Прежде всего надо повлиять на женщин, разжигая кликушество, страх и ненависть. Хорошо бы устроить знамения, повлиять на пророчествующих стариков и стариц, а смутивши женщин, добиваться, чтобы те повлияли на мужей, братьев, отцов. Демидов щедро посулил Мосолову средства на эту тайную войну...

Отпустив своего человека, Акинфий не сразу заснул. В ушах еще звучали задушевные русские песни, то протяжные и раздольные, как широкие степи, то веселые и бурные, что твоя горная река... Родина! Как умеет она выразить себя песней! Давно Акинфий не слыхивал такого слаженного хора, как в доме брата. Сколько задушевного, дорогого в этих напевах, идущих от сердца, от родной нивы, от самой земли с ее лугами, речками, лесами!.. А достанется эта земля теперь жадным немецким рукам... Вот чего достиг своими интригами победитель Татищева Акинфий Демидов. Каково Татищеву, открывателю, основателю, зиждителю новых кушвинских месторождений и заводов? Как ему пережить такой удар, гибель всех замыслов и стараний!

Ведь понимал Акинфий, как тяжело переживать унижение самолюбивому и гордому, умному и преданному России генералу Татищеву. Так унизить русского командира! И вот теперь те немцы, которых он было совсем прибрал к рукам, опять оживут и осмелеют в татищевском Катерининске!

Акинфию даже стыдно становилось перед родной страной, что подлый Бирон, послушав подлого совета, спрятался за спину немца. Демидов выручил хищников-иноземцев! Ведь этого-то не ожидал, правду сказать, и сам Акинфий. Он полагал, что Кушвинский завод, вырванный из-под начала Татищева, будет уступлен какому-нибудь русскому вельможе. А вышло по-другому. Подлость по отношению к Татищеву свершилась, но последствия могут стать опасными не только для казны, но для самих Демидовых. Немощен брат Никита и недалек, а смекнул сразу!

Поцарствует императрица Анна еще годик или два, глядишь, Бирон доберется и до демидовских вотчин.

Раздумывая, Акинфий далеко глянул вперед. Тревожно было, что в последние годы все чаще рождались сомнения насчет правоты собственных действий. Он сознавал, что переусердствовал в коварстве. Неожиданное появление на Урале Шемберга осложнит положение частных заводчиков. Разумеется, все они, опасаясь немцев, кинутся теперь к нему, Демидову, за защитой. И уж нельзя будет отмахиваться, ибо собственные, кровные интересы требуют теперь сотрудничества с прежними соперниками против соперников новых, более хищных и более наглых.

Раздумался Акинфий и о брате, пожалел, что раньше времени сказал ему о втором сыне. Акинфий собирался этот год похозяйничать дома на Урале, а теперь при новых веяниях предстоит надолго перебраться в столицу. Уральское хозяйство останется на попечении брата, ибо нет взамен никого другого. Не обучил вовремя заводскому делу Прокопия, а пустил по заморской торговле. В этом деле Прокоп мастак, но кому же управлять горнодобывающим и заводским хозяйством? Неужто может сбыться самое большое опасение отца, что господство Демидовых на Урале, им созданное, не продлится по-настоящему и на один век, а дворцы в Невьянске, Ревде и Тагиле заполнят хозяева, не умеющие говорить по-русски?

Акинфий признавался себе, что прежде не любил слушать ничьи советы, злился на отца, когда тот поучал, а теперь, будь жив отец, его совет оказался бы кстати. Вот остался один в окружении лживой преданности и скрытой и открытой ненависти.

Так он с невеселыми думами и заснул и рано проснулся на следующее утро, разбуженный переполохом в доме. Заболел брат, перепив накануне. Акинфий навестил его в спальне и ушел с чувством брезгливости – таким жалким, ненужным показался ему остаток жизни, конвульсивно бьющейся в немощном теле брата. И это – хозяин Урала?

Мартовская погода нагоняла тоску. Акинфий освободился от нее только усилием воли, потому что случайно метель привела в Ревду совсем нечаянного гостя – заводчика Строганова.

Никиту попытались кое-как отпоить огуречным рассолом и настойками на спирту, но тщетно... Как он ни рвался отобедать в компании Строганова, какие ни примерял камзолы, кафтаны и жабо, брат не посоветовал ему казаться на глаза столь необычному и важному гостю.

Обед, за которым Акинфий был за хозяина, прошел в разговорах только о делах Урала. Демидовской кухней гость остался весьма доволен. За столом Акинфий с интересом разглядывал Строганова, ибо раньше встречался с ним только мельком в столице. К знакомству более близкому обе стороны до сих пор не слишком стремились. Простая случайность свела их под одной крышей, и оба обрадовались этой встрече. В своем собеседнике Акинфий мог наблюдать тип европеизированного барина, уже не редкий в Петербурге, но для Урала новый. Во всем облике гостя, в манерах и чертах лица нельзя было отыскать и следа от былого уклада жизни предков-конквистадоров, загнавших Каменный пояс под закон Московской Руси. Акинфий думал, что ни Аника, ни Семен Строгановы не нашли бы в этом лощеном немолодом столичном щеголе каких-либо родственных черт. Однако былое богатырство предков все же переселилось в потомка, но воплотилось не в физической силе, а в силе интеллектуальной и нравственной, в том высоком чувстве собственного достоинства, с каким держал себя гость Акинфия. В каждом его движении чувствовалось: да, он прекрасно знает, что не кто иной, как Строганов, потомок камских богатырей, и теперь, при всей его «щуплой, но изящной ладности», как мысленно определил его наружность Акинфий, явственно сквозило сознание, что именно ему, чуть усталому светскому человеку, привычному царедворцу, выпала доля держать на своих плечах всю славу былого строгановского величия, отнюдь не подавая вида, что эта тяжесть порой становится не под силу.

Акинфию нравилась манера, с которой гость ел, нравилась богатая, отнюдь не крикливая, скорее скромная одежда и очень дорогой парик; снежная белизна его локонов, под стать уральским сугробам, чуть отливала синевой. Нарочно подсиняют, что ли?

Разговаривая про Урал, гость только за десертом, да и то вскользь, упомянул, что едет в Катерининск, на свидание с Татищевым. Так подчеркнуто и сказал: Катерининск. У светского человека это прозвучало определенным намеком на антипатию к немецкому названию... О причинах поездки к Татищеву гость не распространился и попросил у Акинфия разрешения осмотреть Ревдинский завод.

Акинфий тотчас повел гостя к домнам и молотам. Во время осмотра гость говорил мало, больше спрашивал, и Акинфий проникся искренним уважением к гостю: познания Строганова в горном деле оказались настолько серьезными, что Демидов только диву давался, когда это «столичный щеголь» успел их накопить. По заводу бродили больше двух часов. По возвращении Строганов попросил разрешения отдохнуть в отведенном ему покое.

Вечером Акинфий угощал Строганова французскими винами в зеркальной гостиной.

Из окон за частой сеткой мокрого снега, косо перечеркнувшей горизонт, открывалась панорама завода. Совместная прогулка по этому заводу, предпринятая днем, сблизила гостя и хозяина. Строганов все больше нравился Акинфию, внушая все большее расположение. Нравился Демидову и вечерний костюм гостя – малиновый кафтан, отороченный по воротнику и обшлагам рысьим мехом.

Глядя в окно, Строганов покачал головой.

– Смею думать, что и завтра будет непогода, – сказал Строганов.

– А пусть себе. Над нами не каплет. Обиды на нее не имею оттого, что искренне рад нашему более тесному знакомству.

Строганов вежливо отвесил хозяину легкий поклон, но от окна не отошел. Достал табакерку, предложил Акинфию.

– Благодарю. Не приучил себя к этой моде. Чихаю сильно, видать, не по носу зелье.

– Признаться, я и сам удовольствия не испытываю, просто отдаю дань моде. Извольте извинить мою нескромность: кто строил этот дворец?

– Брат. А кто начертал его проект на бумаге, признаюсь, просто не знаю.

– С фасада очень внушителен. Облик, пожалуй, петербургский. Видимо, на всяком из ваших заводов имеется своя достопримечательность. Вашу Падающую башню, под стать Пизанской, мне уже удалось видеть.

– Как же она вам понравилась? Хотелось бы услышать мнение человека, истинно просвещенного.

– Башня весьма запоминается. Думаю, что станет немаловажным памятником вашему роду на Урале.

– Памятником, говорите вы? За что же нам такая честь?

– Родитель ваш деяниями для Урала достоин памятника. Без него не бывать бы краю таким, какой он сейчас.

– Без нас-то, может, и был бы, а вот без Строгановых не стало бы Руси на Каменном поясе!

– Однако моему предку потомки памятника не воздвигли.

– А вы не сетуйте. Памятники вещественные, излаженные рукой человеческой, крошатся и рассыпаются. Вечны только те памятники, кои народная память хранит. Есть в народе памятка о вашем предке Семене Строганове, как он, Ермака выискав, Сибирь его военной доблестью, а паче собственным разумом покорил.

– Что вы! Разве об этом кто-нибудь думает в народе?

– И немало думают. Песни об этом поют, сказы говорят...

– Отрадно мне от вас такое слышать. Тем более, что о достойных русских людях сейчас моднее забывать, нежели помнить.

Фраза показалась Демидову знаменательной. Он хотел подкрепить эту мысль собеседника, но слуга внес канделябр со свечами. Задернул на окнах кружевные шторы, и темная, слабо подсвеченная снизу громада заводских цехов в окне исчезла. Строганов достал из заднего кармана кафтана голландскую трубку, набил ее табаком и раскурил от свечи. Акинфий вспомнил, что такую же курил Петр.

– Не обессудьте и не сочтите мой вопрос праздным любопытством. Хотел бы узнать, по какой надобности решили навестить генерала Татищева? – спросил Демидов.

– Ответить на вопрос ваш мне нелегко. Не оттого, что мой визит к его превосходительству составляет тайну, а потому, что, сказав правду, окажусь перед вами в пренеприятном положении. Сочтете меня просто образцом невежливости.

– Об этом не печальтесь. Любая правда ценнее всякой вежливости.

– Извольте. Еду к генералу жаловаться на вас, господин Демидов.

В гостиной наступила тишина.

– На что же вы изволите жаловаться, государь мой? – спросил Демидов удрученным тоном.

– Ох, Акинфий Никитич! Буду жаловаться на самоуправство, вами чинимое, преимущественно на то, что похищаете нашу живую силу, рабочих людей. Притом собираюсь жаловаться не только от своего имени, но также и по поручению других владетелей горных заводов.

Демидов сделал глоток вина.

– Так, так, господа заводчики. А убеждены ли вы, что пора жаловаться действительно пришла?

– Терпели долго, но пора пришла.

– А он сердечный приятель мой, Василий Никитич! Жаль мне его. Все неприятности разом на одну старческую голову.

– Что хотите сказать этим?

– Давно ли из столицы?

– Больше двух месяцев.

– Тогда неведение ваше объяснимо.

– Извольте высказаться определеннее. Какое неведение имеете вы в виду?

– Господин Строганов, Ее Величество государыня императрица Анна Иоанновна за особые заслуги перед российским отечеством отдарила новые казенные кушвинские заводы господину берг-директору Шембергу.

При всем своем светском лоске Строганов не удержался от резкого возгласа.

– Изволите шутить, господин Демидов. И шутить жестоко, непозволительно...

– Я сказал вам сущую правду, государь мой.

Акинфий заметил, как бледность покрыла лицо Строганова.

Он чуть не простонал:

– Да разве мыслимо отдавать такое богатство в иноземные руки? В чем же заслуги этого саксонца? Перед каким отечеством? Бог знает, что у нас творят!

– О том, что творят в Петербурге, русский бог едва ли знает. Разве что немецкий помогает?

– Да, это, конечно, дело рук герцога... Простите, впрочем!

– Правду сказать изволили. При мне о герцоге можете говорить без опаски. «Слово и дело» не закричу.

– Но вы же с ним дружите?

– Деньгами ссужаю – вот и вся дружба. Деньги у Демидова берут без отдачи. Все кругом – наши должники, с тех пор как род наш пришел на Каменный пояс. Все нашим рублем оплачены. Один царь Петр ни копейки не занял, а самих нас за ворюг почитал. Ругал отца за утайку долгов казне. А ведь мы утаивали их, чтобы сановникам столичным было что в руку положить...

Неправду говорят о моей дружбе с герцогом. Об Акинфии Демидове вообще много зряшного плетут досужие языки. Да и про любого значащего человека всегда много неправды ходит в государстве. Сами подумайте: народ знает только, что правит им царица Анна. Но мы-то с вами доподлинно знаем, кто играет в бирюльки судьбой нашего государства. И как играет! Кто отдал персам завоевания Петра? Кто подвинул назад границы наши с Китаем, до того зарубленные на Амуре? Все он, нынешний временщик. Нет, не вовремя вы, господин Строганов, решили жаловаться на меня. Заводчики, кои, прикрывшись вашим именем, вас на эту жалобу подвигнули, живут мелкой корыстью. Сами боятся Демидова, вот и выставили вас вперед как жалобщика. Мол, если сам Строганов с нами, значит, и нам не страшно!

– Мысль пожаловаться на вас принадлежит именно мне. Сами посудите: за последние три года самовольство ваше перешло все границы. Владея на Урале избыточным богатством, вы всеми силами старались отнять у других даже самое необходимое. Мало того, что вы конкуренцией губите работу наших заводов, вы еще отнимаете самое насущное – наш рабочий люд. Сманиваете наших работников, суля им сытую жизнь, хотя на ваших заводах господствует страшнейшая кабала. Мне понятно, почему вам удается все это делать так смело: многим из нас не под силу начинать с вами борьбу, а в столицу жаловаться на Демидова бесполезно. Там у вас всюду заступники.

– Заводить себе заступников никому не заказано.

– У заводчиков нет для этого главного – денег.

– У них нет. Но у вас-то этого главного – горы. Все государство Российское вашей солью хлеб солит.

– Таким заступничеством я не дорожу.

Демидов пожал плечами.

– Предки ваши без этого тоже не обходились... Веселая у нас беседа пошла!

– Можно прекратить. Вы же сами попросили.

– Как же можно прекращать такую беседу? Первый раз веду разговор по душам, в открытую, козырей не пряча... Могу заметить, однако, что, насколько мне известно, Демидовы никогда не посягали на земли и интересы Строгановых.

– Ну что вы! Просто вам изменяет память. Вы бы изволили припомнить, как совсем недавно крупно задуманной операцией с уплатой казне подушных податей на... определенных, невыгодных нам условиях Демидов собирался сделать нас нищими. От гибели спасло нас неподкупное заступничество именитого дворянства. Оно заступилось за собственную честь, ибо почувствовало, что своим широко задуманным маневром вы посягнули на дворянские привилегии и задели чувство чести!

– Да полно! Честь рода Строгановых нисколько не дороже дворянству именитому, чем дворянству петровскому, к коему принадлежу я, преисполненный к вам всяческого уважения. Да и Ее Величество сочла, что нельзя жертвовать достоинством и родовой славой заслуженных деятелей отечества. Посему и не получил хода проект, который вы изволили упомянуть и к коему герцог имел гораздо более касательства, чем Демидов, даже плохо об сем проекте осведомленный. Нам чужого не надобно!..

– Потому что изволите почитать чужим... лишь весьма немногое! В частности, наших рабочих на промыслах вы как будто твердо считаете своими. Похвала моим предкам меня волнует меньше, чем увод моих рабочих. И я найду защиту, так как сами вы не остановитесь. Уверен, что найду.

– Уверены?

– Да, господин Демидов.

– Узнаете своих людей в лицо?

– Господин Демидов, это праздный вопрос. После вашего Ялупанова острова узнавать своих людей трудно.

– Выходит, Акинфий Демидов просто кудесник какой-то. Носы и уши у людей переставляет?

Строганов улыбнулся.

– По слухам, бороды им каким-то маслом мажете, чтобы быстрее и гуще росли.

Теперь смеялись оба собеседника.

– Вот так-то лучше, – сказал хозяин. – Шутка на шутку. Доля истины в ваших словах есть. У Демидовых в людях отчаянная нужда, а у Строганова их избыток. Был грех. Приказчики приводили ваших людей. Попросите вернуть – не смогу, хоть и рад бы. Сами не признаются, что от вас утекли. Но уплатить вам за оплошности и самовольство моих приказчиков готов в любой час, притом по цене, какую изволите назначить сами.

– Мне важно не это. Мне важна государственная оценка правомерности ваших действий. Я хочу услышать от господина Татищева, как он их расценивает.

– Да я вам сам сейчас скажу. Для него незаконно все демидовское. У меня и у него законность разная. Наша, демидовская, – откровенная, стоит на силе, богатстве и хозяйском расчете. Край к ней приобык. А если вздумаете смотреть на меня глазами Татищева, то я сущий беззаконник.

– А почему вы убеждены, что на Урале можно быть незаконнопослушным?

– Я никому не запрещаю следовать закону не демидовскому, а государственному...

– Но сами живете по-своему?

– Всяк живет, как ему сподручнее. Царь Петр дозволил Демидовым приручать край по-своему. Когда нужны были наши пушки и ядра против шведов, нас ничем не попрекали. Законники уж на готовенькое пришли. Говорите, людей сманиваем? Неужели на ваших заводах нет беглых и нет работной кабалы? Теперь не поздновато ли Демидова законности обучать?

– Стало быть, и с Шембергом не станете считаться?

– Посмотрим. Не раз вспотеет, ежели вздумает ссориться с Демидовыми. Вам бы не с жалобой на меня идти, а помолиться, чтобы императрица поменьше подарков немцам делала. Со мной-то, русским, на родном языке всегда сговориться можно. Не время нам сейчас между собой ссоры заводить да жалобами друг на друга заниматься. Надо на Урале тесным кругом вставать и не дать иноземцам русский Урал в чужую колонию превратить. А дело к тому может повернуться, если царица на подарки еще щедрее станет.

– Как вы узнали, что Кушвинский завод подарен Шембергу?

– Да по-простецки. Все дороги в Катерининск через мои вотчины протянулись. И люди мои раньше самого Татищева все пакеты к нему прочитывают, особливо которые из столицы.

Строганов, качая головой, придавал лицу укоризненное выражение, но глаза его смеялись. Демидов протянул ему бокал.

– Нам нужно с вами в дружбе жить. Соль да железо.

– Но соль железо разъедает?

– Если на мокрое брошена... Демидовское железо, впрочем, и соль сдюжит. Без соли кусок в горло не лезет, а штык уральского железа любому врагу пузо вспорет. О людях ваших отныне тревогой себя не докучайте... Мои приказчики их стороной обходить будут. К Татищеву не ездите. Переждете непогоду, да ко мне в Тагил пожалуйте. Картины вам покажу, в Нидерландах для меня куплены. Потом вместе надумаем, какую хлеб-соль нам для этого Шемберга приготовить, чтобы скорее лопнуло его брюхо.

– Согласен, если обещаете не трогать моих людей.

– Обещаю, но только вам одному. На других заводчиков мне наплевать.

– Но тем я обещал побеседовать с генералом.

– Что ж, генерала, пожалуй, навестите, только поговорите с ним о другом. Ну, хотя бы сожаление выскажите, что Кушву саксонцу отдали. Мы ведь с вами еще не знаем, как Василий Никитич отнесется к решению царицы. Может, не пожелает подчиниться и, обидевшись, покинет край. Не знаем, кто может завтра заступить его место. Хорошо русский, а вдруг иноземец, да не такой, как Виллим Геннин, который все же не воровал и нас, заводчиков, понимал, а иноземец-хищник, враг России в маске доброжелателя. Тогда что? Затеем промеж себя спор, он нас порознь и передушит, а сумеем взяться за руки – сможем защищаться. Демидовы перед саженным царем не дрожали, так неужли перед Бироном и отступим? Сила демидовская на Урале сейчас – в моих руках. Брат – не в счет. Ежели нет у вас веры к моему слову, не захотите руку мою, вам протянутую, пожать дружески, ну что ж, тогда поезжайте с жалобой к генералу и ищите дружбы с прочими заводчиками. Только помните, что жалобами Демидовых даже до синяков не защиплете, а обозлить – обозлите. В сердцах возьму да наотмашь и ударю. От столичных воротил откуплюсь, а здешних кулаком пришибу. Не забывайте, какие времена в государстве наступают. Может, и вам придется от Бирона ноги уносить. Куда подадитесь? А у Демидова любую осаду выдержите. Не выдам.

Совесть у меня путаная. Верчу ею, как выгодно. К одному единому преданность моя незыблема, одно для меня свято – отечество мое, вкупе с теми, живыми и мертвыми, кто его силу крепил. Не зазорно мне сознаться, что далеконько Демидовым до Строгановых. Мы Петру оружие ковали, ядра лили, когда он Россию возвеличивал, но не было бы у Петра уральских пушек, ежели бы Строгановы нам не предшествовали...

Не зря провидение божие нас с вами в Ревде свело. Дружить не прошу со мной, но уважать вас обещаю. Впервые за прожитую жизнь такую правду от человека в глаза услышал, дескать, еду на вас с жалобой, господин Демидов. Сильным и честным надо быть, чтобы так прямо и сказать. Я на такую прямоту не горазд. Будто и не боюсь герцога, а вот сказать ему в глаза, что он иноземная сволочь, на то смелости моей не хватит. А вы, должно быть, и ему правду скажете, пусть в самой лощеной, паркетной форме. Меня-то, вишь, не побоялись? А ведь многое слыхивали про Акинфия Демидова и, конечно, знаете, как он с доносчиками расправляется... Так поедете к Татищеву?

– Поеду и скажу ему. какие бы ни были трения между заводчиками Строгановыми и Демидовыми, на Урале за все русское они рука об руку пойдут. Верно понял вас?

– Куда вернее!

Оба обернулись на хриплый голос. Ведомый под руку двумя лакеями, скорее вполз, чем вошел в зал хозяин Ревды.

– Позвольте вам представить брата моего, Никиту Демидова-младшего Мы у него в доме.

Строганов поклонился. Никита заговорил торопливо и невнятно:

– Позвольте засвидетельствовать вам почтение, драгоценный гостенек. Прошу простить, немощь одолевает.

Гость пожал протянутую руку Никиты.

– Надеюсь получить прощение за нарушение вашего покоя.

– Изволите шутить, сударь. Всякому гостю в своем доме рад, а уж Строганову – подавно. За честь почитаю, несказанно счастлив, что пожаловали. Одно беда – принять по-должному не сумели из-за моей хворости.

– Брат мой, господин Строганов, за весь род Демидовых всю жизнь недужит.

– Ох, ох, ох! Каждому смертному – своя судьба написана в скрижалях. Милости прошу к столу! Давно пора отужинать чем бог послал...

* * *

За ужином засиделись.

Акинфий порадовался, что Никита не точил, как всегда, слезу в жалобах на свою горемычную судьбу, а проявлял интерес к событиям в столице, спрашивал гостя о новых зодчих, о последних постройках Трезини, о статуях Карла Растрелли.

Строганов отвечал кратко, но охотно и лишь на вопросы об интимной жизни того или иного сановника с неудовольствием пожимал плечами, ссылался на полное неведение и переводил беседу на другое. Наконец, сославшись на усталость, вежливо отказался слушать хоровое пение и удалился в свои апартаменты...

Никита страшно разобиделся, стал жаловаться брату на непростительную гордыню гостя, перешел на ругань, озлился до исступления, пока Акинфий не заставил его замолчать. Он так грозно и тихо сказал брату всего несколько слов, что тот содрогнулся, побелел и сник.

Спал Акинфий в синей комнате дворца, заставленной этажерками с фарфором. Комната ему нравилась, казалась вся какой-то мягкой – так успокоительно действовало убранство стен, обитых синим бархатом.

Большие овальные зеркала в чеканных серебряных рамах казались окнами в некий сказочный мир, а ночью, чуть подсвеченные огоньком свечи, они чем-то напоминали пейзаж с верхнего яруса невьянской башни: они поблескивали, словно тихие озера среди глубокой ночной синевы окрестных лесов...

Открыв дверь синей комнаты, Демидов поморщился от обилия зажженных свечей в двух канделябрах. Он тотчас потушил все и оставил только китайский ночник. Удивился, что не задернуты на окнах шторы, хотел позвать лакея и в этот миг заметил женскую фигуру в простенке между двумя зеркалами.

Высокая, белокурая, сероглазая. Руки скрещены. На плечах – кружевная шаль поверх сарафана из веселенькой (как все в доме Никиты) материи...

Он и она пристально разглядывали друг друга в полусвете. Мужчина ждал, когда женщина поклонится, но та оставалась неподвижной.

У Демидова мелькнула мысль, что эта женщина лицом и станом напоминает ему родную мать, ее сверстниц и соседок деревенских женщин из-под Тулы или горожанок, жен и дочерей мастерового люда.

Покойница мать, при всей ее мягкости и преданности мужу, не раз говаривала сыну Акинфию, что истинным, главным оплотом Российского государства является не кто иной, как русская женщина, независимо от сословия, достатка и образования. Мать Акинфия любила подолгу толковать о женской гордости, о ее человеческом достоинстве и подспудной силе, проявляющейся в самые решительные минуты народной жизни.

Случалось ей спорить даже с отцом, когда она выговаривала ему, что, мол, есть бабы на Руси такой смелости, какая мужикам и не снится, и что, мол, перед русской женщиной даже татары на колени падали...

Незнакомая женщина в комнате показалась Демидову красивее Сусанны, но это была иная красота, иное обаяние, чем у той. В покойной Сусанне была греховная чара, беспокойная страсть, острота вечной изменчивости, капризная игра настроений. Здесь ощущалось спокойное достоинство, выдержка и ласковая настойчивость. Та – любовница, эта – жена и мать.

Акинфий был настолько привычен к услугам холопов и холопок, что никогда не испытывал стеснения, позволяя себя одевать и раздевать. Но в этот раз, в присутствии незнакомой красавицы, присланной ублажать его, ухаживать за ним, он почувствовал какую-то мешающую неловкость. Между тем он устал, ноги истомились в узких парадных башмаках, хотелось скорее раздеться и разуться.

– Позвони лакею, – велел Демидов. – Пусть разует меня. А сама сядь, посиди. В ногах правды нет.

– Зачем же лакея-то? – проговорила женщина с удивлением. – Сама тебя разую. Не барыня. Наше дело подневольное, коли уж привел бог демидовскими стать.

– Ну, разуй, – с неохотой согласился Демидов. Ему понравился ее глубокий, мягкий голос. А в тоне женщины была еле уловимая насмешка и какое-то сознание превосходства над ним, богатым барином, притом, как в глубине души думалось самому Акинфию, все-таки еще не настоящим барином...

Женщина не очень умело, но осторожно расстегнула пряжки. Он сам помогал ей при этом, неловко наклоняясь с дивана, на котором уселся.

От кафтана и парика он тоже освободился сам. Парик она положила на столе, кафтан бережно повесила на правилке. Демидов в одном камзоле с удовольствием растянулся на диване.

– Садись, садись. Кто тебя сюда прислал ко мне?

– Почем мне знать? Дворецкий идти велел.

– Зовут как?

– Анфисой.

– Девка?

– Вдовица.

– А почему это у тебя синяки на руке?

– Небось сам знаешь. Своих-то прислужниц, поди, тоже плеткой угощаешь?

– Это уж смотря по вине. Баб-то у меня не порют... Гм... За что тебя?

Анфиса вдруг улыбнулась, чуть злорадно.

– За то, что хозяина излупила.

– Как же у тебя на такое смелости хватило?

– Баба я, вот и хватило излупить. А мужиком была бы, не тем бы его еще встретила.

– Чем хозяин тебе не по нраву пришелся?

– Оборотень-то Ревдинский? В гроб ему пора, а тоже полез, немощный... Мокрое рыло... Тьфу, прости господи!

– Знаешь, кто я?

– Знаю. Дворня сказывала, что главный Демидов. Да мне-то что до тебя за дело! Уедешь утром – и слава богу. Хорошо, что у нашего хоть гостей немного. Покамест всех вас наперечет помню, кого вот так встретить-проводить приходилось. Нешто это жизнь? Разве бог так велит? Всех терпела, а хозяина мокрорылого – не смогла. Знала, что мне будет, да подумала – лучше под плеть...

Демидов обнял Анфису, она ответила на поцелуй.

– Отчего меня не поколотишь?

– За что же колотить? Как обнял да поцеловал – сразу видать: за свое дело мужик берется!

Демидов, польщенный, захохотал.

– Стало быть, не всех колотишь?

– Будто не знаешь, что за силу да за сноровку никакая баба мужика не побьет. Ты, видать, силой живешь?

– А ты чем?

– Душой.

– Где она у тебя, душа-то?

– В очах.

– Ну-ка покажи!

Акинфий долго смотрел в глаза Анфисе, но больше не поцеловал.

– Не вижу души.

– Знать, все же чуешь, коли на сей раз не по-медвежьи облапил.

– Загадками говоришь?

– А меня так матушка обучила. Мужику загадка – все одно, что ушат студеной воды на голову. Думаете-то вы тишее нашего.

– Вот как? Помогают, значит, загадки от нашего брата.

– От твоего брата не помогло.

Акинфий опять расхохотался. Кажется, характер интересный попался!

– Родом из каких мест?

– Суздальская.

– Старую веру в лесах прятала?

– Не от хорошей жизни сюда пришла... Вера-то... тут вроде бы и ни при чем... Хоромы у помещика спалила.

– Видать, барин лаской не угодил?

– Солдатчиной мужа сгубил. Семнадцать мне было, и любила я его.

– У кержаков-то как очутилась?

– Они меня приняли. Поначалу одна маялась, да скоро поняла, что в этих местах бабе одной тут нельзя, ежели чуть краше бабы-яги. Узнала кержаков, сказала, что отец-мать староверами были и сама хочу в истинной вере жить. Молодая да работящая, вот и взяли к себе. Богу-то, чай, все одно, сколькими пальцами я крещусь, а двумя-то вроде и сподручнее.

– У кержаков мужики вроде тоже не бессильные?

– Верно. Но тех можно богом от себя отпугивать, коли не любы.

– Боятся бога?

– Которые постарше – те дюже боятся.

– А кто помоложе? Есть ведь и у кержаков удалые парни.

– Так ведь и я сама живая, поди. В жилах-то не вода...

– Скажи, Анфиса, а те хоромы, что спалила, душе твоей в снах не являются? Грех ведь? Барин, поди, горюет?

– Ты лучше спроси, как по мужу мне пришлось горевать. Места себе не находила, все думала, как он, сердечный мой, под пули турецкие пойдет. А как барин на пожаре в одних подштанниках бегал, меня только смех разбирал.

– Доискался он до виновницы?

– Доискиваться стал. Побоялась под пыткой сознаться, вот и убежала.

– А ежели здесь поймают?

– В народе молву слыхивала, будто Демидовы никого не выдают.

– Это про мужиков. Тех бережем.

– Бабы, особливо такие, как я, крепкая, иного мужика стоят. Вон у ревдинского хозяина сколько их для всякой нужды.

– Я наказал брату на волю тебя отпустить. К себе взять хочу.

– В шахту на цепь посадишь?

– Заставлю тебя загадки загадывать. Глядишь, быстрее баб думать обучусь.

– Пристанешь скоро. А еще что со мной делать станешь?

– Как-нибудь на досуге душу твою разгляжу.

– Зачем она тебе? Тебе от бабы другое надобно. Мужики что волки – все по одному следу.

– Где вас, кержачек, держат?

– В амбаре. Под замком. Шестеро нас там.

– Хочу в Тагил тебя взять.

– Там у тебя дом, что ли?

– Дворец. Челяди много. Дурят без присмотру. Сумеешь ли за всеми доглядеть, а кого и скрутить?

– С этим управлюсь. Бабы и девки для меня не в счет – своя масть. А на мужиков силенки хватит, чтобы кое-кому зажечь фонарь под глазом.

– Стало быть, и там в поджигательницы метишь? По привычке? Верно, столкуемся мы с тобой. Мне такие – с руки.

Демидов потянулся и зевнул.

– Ко сну клонит. Пора в постель.

– Давай раздеться помогу.

– Сам разденусь.

– А мне, стало быть, уходить прикажешь, что ли?

– Ночуй здесь. На диване умостишься. Все получше, чем в амбаре.

Демидов кинул ей подушку с постели, разделся и лег. Женщина затихла на диване. Со двора слышнее стал доноситься собачий лай.

– У тебя в Тагиле псов эдак же много?

– Тебя от барина твоего устеречь хватит.

– Тоже, как здесь, псы некормленые? Ведь целыми ночами соснуть не дают. И диванчик узковат.

– Приноровись! Постель мне одному тесна.

Женщина почувствовала, что собеседнику не до смеха. Заговорила умиротворяюще:

– Одна ночка – не беда. У тебя в Тагиле постель себе мягкую излажу, широкую... Теплая постель бабе нужна, как ласковое слово. Дома в девках еще была, матушка мне постель из овсяной соломы стлала. Ляжешь, пока свежа, а она похрустывает, и мягко на ней. Кержаки меня на досках спать приучили, для спасения души... В Тагиле-то, поди, у меня своя горенка будет, а, хозяин?

Не услышав ответа, Анфиса замолчала. За окнами не прекращался собачий лай. Вскоре до слуха женщины дошло похрапывание. Будущий хозяин спал. Анфиса сокрушенно вздохнула:

– Дожила до ноченьки!.. Возле такого раньше времени скиснешь.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

У подошвы горы Высокой среди холмов по берегам Тагила занял сотни десятин огромный демидовский Нижне-Тагильский завод.

Он много моложе Невьянска. Чугун потек из его домен только осенью 1725 года. Но уже на четырнадцатом году своего существования завод и его селение далеко обогнали дородностью и Невьянск, и даже Екатеринбург.

Купечество, со свойственным ему чутьем, очень рано угадало будущую большую судьбу завода. Тут пахло коммерцией крупного масштаба, поэтому многие видные дельцы заблаговременно купили себе земельные участки, строились солидно, не на один год и не в один этаж.

Хозяин Тагила, Акинфий Демидов, ценил эту заинтересованность купцов-поставщиков и иных коммерсантов, охотно привлекал их капиталы к Тагилу и вел здесь постройки и все заводские дела совсем по-иному, чем в старом своем гнезде – Невьянске.

На берегу пруда, образованного самой крупной плотиной на всем Каменном поясе, уже возвышались громады трех дворцов. Один из них, выходивший фасадом на обширную площадь, Акинфий предназначал под главную контору всех своих уральских заводов, второй отводил под жилье сыновей, а в третьем поселился сам.

Эти здания были не одинаковы по размерам и архитектурным формам, но все они отличались монументальностью, богатством отделки и выглядели куда внушительнее, чем такие же постройки Невьянска и Ревды. Оба жилых дома еще целиком принадлежали ко временам затейливого барокко, а стиль служебного здания с его многоколонным портиком и суровой простотой фасада предвосхищал новые, более гражданственные идеи российского архитектурного классицизма.

Высокие заводские корпуса Тагила тоже весьма мало походили на мрачные заводские строения Невьянска. Не было вокруг них крепостных стен с башнями. Цехи Тагильского завода обнесены каменной оградой с высокими чугунными решетками ажурного литья. Такую решетку не стыдно бы и в Петербурге поставить.

Таким образом, постепенно превращая Тагил как бы в стольный град родового царства на Урале, Акинфий старался не переносить сюда даже следов всего того мрачного, чем приходилось мостить демидовскую дорогу к славе.

Акинфий понимал: наступают новые времена, и скрывать размеры доходов и масштабы богатства придется теперь по-иному: стены любой высоты его нынче все равно не скроют. От завистников уже нельзя запереться замками на башенных воротах. Единственное, чем можно охранять и умножать добро, – это хозяйской смелостью, хитростью и верным расчетом.

Чтобы переломить прежние навыки властвования, Акинфий уже второй год старался управлять жизнью рабочего люда не кулаком и бичом, а словесным повелением, словесным поощрением и словесным же наказанием. Сам отбирал для Тагила лучших рабочих, менее склонных к бунтарству и крепко знающих свое ремесло.

Отучаться от старого было нелегко. Иногда прежние привычки брали верх, и тогда на заводских дворах опять посвистывала плеть, но уже не так, как бывало в Невьянске!

По демидовским вотчинам среди народа пошла молва, будто тагильский хозяин начал задуривать народ добротой и справедливостью. Народ принимал эти вести нахмуренно, не очень-то верил, ибо знал, что оса пчелой не обернется.

Трудно было работному люду забыть плети демидовских подручных, потому что рубцы этих плетей имелись на теле чуть ли не каждого мастерового человека... Да и Ревдинский оборотень с лихвой наверстывал все «упускаемое» в Тагиле, как бы заботясь о том, чтобы дурная слава не умирала...

Акинфий сознавал, что ни ему, ни сыновьям не стереть из народной памяти следов жестокого демидовского прошлого. Прошлого ли? Не сам ли он, поднимая Невьянск, ломал жестокостью непокорность рабочего люда? Не он ли сам действовал звериным насилием над подневольными, учил их почитать прежде всего кулаки Демидовых, действуя страхом и обманом? Легко ли теперь переходить к иным, более тонким и скрытым способам подчинения и разъединения людей? И тем не менее сам Акинфий Демидов сознавал необходимость действовать по-иному, вытравлять понемногу из народного сознания крепко вчеканенную ненависть...

Потому и ставил он свое тагильское гнездо не по невьямскому да ревдинскому образцу.

2

Майские дни на Каменном поясе, как всегда, несли сладкий дух цветущих ландышей и черемух.

Прохор Мосолов уже распустил страшные слушки среди кушвинских рабочих. Как и ожидал Акинфий, первыми встревожились женщины. С новых казенных заводов народ пустился в бега. Каждую ночь на демидовских заставах ловили беглецов, но к себе брали с разбором. Отбирали только лучших мастеров горного и литейного дела, а остальных возвращали обратно под расписку, чтобы снять с себя всякие подозрения. Отобранных беглецов отправляли поначалу в ту же Колывань по глухим дорогам: драгуны Татищева едва ли подозревали об этих таежных тропах. Схватить с понятым почти невозможно. А глядишь, через некоторое время появляется в том же Тагиле новый мастеровой с бумагой вольноотпущенного откуда-нибудь из-под Вятки, только что как чумы сторонящийся Екатеринбурга и Кушвы... Словом, по закону выходило, как ни придирайся, а Демидовы к бегству кушвинского народа не причастны!

Новый владелец Кушвинского завода герр Шемберг не замедлил прислать на Урал своих доверенных управителей – немцев герра Фохта и герра Бланкенгагена с особой петербургской инструкцией, позволявшей им совать носы в чужие заводские дела, минуя горного командира Татищева.

Все, что творилось на Кушвинском заводе, Акинфий знал через своих людей. Новые управители сразу попали впросак: они легко подписали приемочную ведомость на рабочий народ. Демидов злорадно усмехнулся этому просчету, а сами немцы-управители поняли его масштабы лишь через неделю, когда, переписав заводский народ, не досчитались трех сотен людей. Но поднять шум не осмелились, потому что сами попали бы в глупое положение перед сановным хозяином Шембергом.

И после переписи народ из Кушвы уходил, как рыба в дырявую сеть.

В дни и месяцы своих напряженных трудов в Тагиле Акинфий не преминул навестить заводчиков-соседей. Он сумел внушить им доверие, обещал не давать в обиду, пугал страшными рассказами о бунтарских замыслах рабочих; его коварная манера речи, деланое простодушие и покоряющий ореол денежного могущества возымели свое действие. Он сумел приобрести надежных союзников, тем более что при новых событиях каждый русский заводчик на Урале понимал необходимость держаться за других русских.

Ничего не подозревая о «русском заговоре», управители Шемберга, относившиеся с высокомерием и презрением к средним и мелким уральским заводчикам, сразу пошли в наступление на кровные интересы соседей: пытались браконьерствовать с чужим лесом, чужой рудой и чужими людьми. К удивлению Демидова, тихий Осокин первым нанес ощутимый ответный удар: наказал на своей земле схваченных грабителей, пожаловался командиру, пригрозил расправой. Не пожелал разговаривать с обоими «геррами». Запахло крупным скандалом, и «герры» смутились: уж коли такая встреча от Осокина, то чего ждать, скажем, от Акинфия Демидова?

Обескураженные наглецы сразу притихли. Почувствовали, что не на робких напали, и решили ограничить свои аппетиты покамест только своим хозяйством. Правда, хозяину отписывали в Петербург целые победные реляции о почете, с коим относятся к новому владельцу прочие уральские заводчики, особенно сам генерал Татищев.

Акинфий внимательно следил, как вел себя Татищев, поражался его достоинству в столь тяжелых обстоятельствах. Не понравилось было Демидову, что командир лично присутствовал при передаче Кушвинского завода. Но потом Акинфий оценил это, как хитрость: капитан петровской артиллерии просто решил выставить себя перед императрицей как покорный слуга.

Демидов уже заканчивал великолепную отделку тагильского дворца. Укупчивое колыванское серебро в короткий срок помогло доставить в Тагил и лучших мастеров, и баснословные предметы убранства – бронзу, мрамор, малахит, фарфор, ковры: персидские, китайские, текинские. Архитекторы-декораторы ставили предметы по своим местам. Притом, с соизволения Акинфия, делали по законам художества, ставили все капитально, незыблемо, навечно. Если бы кто из потомков задумал в будущем что-либо переставить, след на старом месте было бы не отмыть!

Привезенная из Ревды Анфиса с первого дня удивила Акинфия хваткой заправской домоправительницы. Ее голос был всегда ровен и спокоен, но уж если прикрикнет – слышно во всех закоулках дворца. Прислуга носилась по ее приказаниям, не касаясь ногами пола.

Собственную жизнь во дворце Анфиса обставила пышно в двух покоях. Спала на кровати кипарисового дерева, привезенной из италийской земли. Научилась одеваться по столичной моде, даже завела себе пудреный парик для выхода к столу при гостях. Стала ослепительной русской красавицей, но любовницей Акинфия так и не сделалась.

3

Тот тяжелый майский день был в природе пасмурен с утра. На рассвете Акинфий узнал: в шахте, что врыта в гору Высокую, произошел страшный обвал. Хозяин тут же потребовал верховую лошадь и поскакал на шахту.

После несчастья жизнь в Тагиле как-то притихла. Никого из жителей близко к шахте не подпускали. Жены рудокопов рвали на себе волосы; нарастало глухое волнение, ходили слухи о большом количестве жертв. Лишь в полдень пришли новые вести от спасителей: от них прибежал в слободу шахтеров посыльный успокоить жителей. Сам хозяин велел передать семьям, что раненых многовато, помер только один, притом холостой парень...

* * *

Далеко за полдень к демидовскому дворцу подкатила тройка вороных.

Анфиса, увидев в коляске незнакомого важного барина, сама вышла ему навстречу.

– Дозвольте узнать, с кем имею честь? – спросил приезжий.

– Домоправительница Анфиса Семеновна Кулина.

– Весьма рад. А где же сам хозяин?

– Акинфий Никитич скоро должен воротиться. Он в шахте на Высокой горе.

– Что ж, так и надлежало ожидать. Попрошу передать господину Демидову мое почтение. Скажите ему, что проездом наезжал к нему из Кушвы Василий Никитич Татищев.

Услышав имя грозного горного командира, Анфиса похолодела, но и виду не подала, что разволновалась. Заговорила еще учтивее:

– Помилуйте! Неужели не зайдете передохнуть? Того гляди, дождь пойдет. Прощения прошу, ваше превосходительство, но посмею не отпустить вас в дальнюю дорогу.

Татищеву понравилась и наружность этой величавой женщины, и то чисто русское неподдельное радушие, с каким она вела разговор. Дорога его утомила, пыль набилась во все поры, да и пить хотелось.

– Не обижайте моего барина отказом. Милости прошу, ваше превосходительство.

– Что ж, быть по-вашему.

Анфиса подала гостю руку, чтобы помочь сойти с экипажа. Генерал лишь слегка дотронулся до протянутой женской руки и молодцевато соскочил на землю.

– Вот радость будет Акинфию Никитичу! Сюда прошу...

Анфиса всходила по ступеням рядом с Татищевым. У дверей их встретили с поклонами четверо слуг в малиновых ливреях.

– Спиридон, проводи его превосходительство в аглицкий покой. Двух лакеев приставь. С дороги дальней наш генерал пожаловал. Испить что прикажете покамест послать?

– Квасу бы холодненького, если найдется.

– Все, что пожелаете, – мигом!

Окруженный ливрейными лакеями, Татищев направился к «аглицкому покою» и слышал, как Анфиса распоряжалась на крыльце:

– Петька, духом единым за хозяином. Немедля пусть домой вертается. Горный командир в гостях.

* * *

Ужином угощали гостя в малахитовой столовой, небольшой и интимной. Она отделана от пола до половины стены панелями полированного малахита, а выше до потолка штофной обивкой из серебристо-зеленой парчи. Из малахита и обеденный стол. Кресла черного дерева со спинками, тоже отделанными малахитом. Им же красиво облицована печь. Узор такой подобран камнерезами, что залюбуешься. Люстра на позолоченных цепочках, украшенная подвесками золотистого топаза. Все двенадцать больших свечей зажжены.

В раскрытые настежь окна идет в покой свежесть дождливого весеннего вечера и пряный запах садовой сирени.

До возвращения Акинфия с шахты Анфиса успела показать Татищеву дворец и парк со статуями греческих богинь. Татищев был восхищен британской мебелью и бронзой, итальянской скульптурой, греческими амфорами, севрскими безделушками, но малахитовая столовая больше всего ошеломила и обрадовала его, ибо здесь каждая мелочь была выполнена руками своих уральских умельцев.

Демидов сперва верить не хотел, что Татищев в доме, но, застав здесь гостя, несказанно обрадовался.

Генерала тронуло оказанное внимание. Он даже обрадовался начавшемуся дождю и принял приглашение остаться в «аглицком покое» до завтра.

Анфиса угощала ужином гостя и хозяина. За столом она умела не мешать мужскому разговору. А когда лакей подал на десерт землянику со сливками и бургундское, Анфиса наполнила бокалы и удалилась, провожаемая щедрыми комплиментами восхищенного ею гостя.

Капли дождя гулко булькали в лужах. Хозяин и гость, оставшись с глазу на глаз, чокнулись.

– Хотя вы, господин Демидов, и не сдержали слова о мостике, я, видите, все же ваш гость.

– Благодарен за оказание сей чести. Очень рад посидеть за столом с умнейшим в России человеком.

– Заехал неспроста. Скажите спасибо, что хоть вестей плохих не привез.

Демидов вежливо поклонился.

– Приходится сознаться, Акинфий Никитич, что вы оказались-таки правы в своем предвидении насчет судьбы Кушвинского завода и горы Благодати. Горько мне происшедшее. Вижу гибель заветнейших чаяний. Но воля Eе Величества... неоспорима и неисповедима...

– А неужели нельзя было удостоить таким подарком русские руки?

– Нет, в наше время подобные подарки не для русских. Чудо Урала отдано рукам саксонским.

– Да за что же берг-директору такая милость?

– Он получил орден Александра Невского, а орден сей обязывает награжденного быть крупным землевладельцем. На рождестве герр Шемберг удостоился сего ордена, а в марте, как видите, получил и земельный подарок, при этом самый прибыльный горный завод.

Акинфий вздохнул. На Татищева было жаль смотреть. Но держался он молодцом.

– Да, господин Демидов, обидно! Таких конфузий в делах военных со мной не приключалось. Сам виноват. Государем Петром был к пушкам приставлен, около них и надо было мне смиренно жизнь кончать, а не брать на себя бремя охраны земных богатств Каменного пояса. Обидно видеть русское богатство в иноземных руках. Но духом не падаю, поелику верю, что все русское сызнова придет в должный почет.

– Не покинете наш край?

– Нет. Хотя и незаслуженно обижен, но Урала не оставлю. В благоденствии сего края вижу смысл и пользу моего существования.

Татищев взволнованно смолк. Посидел, склонив голову, обвел взглядом узоры малахита на печи и панелях. Налил себе вина...

– Не друзья мы с вами. Но погоревать о потере Благодати подался к вам. Ведь привязался я к уральской земле. Из-за вас после нашей ссоры некогда покинул ее сгоряча, но понял, что разлука с ней мне непосильна. Но вы в лучшем положении, чем я. Ибо моя любовь к Уралу умрет со мной. У Демидовых же она переходит к потомкам. Скажу откровенно: Строганов навестил меня сразу после вашей встречи в Ревде. Он передал мне все, о чем вы побеседовали. Извольте теперь знать, что я действительно сожалею о своей неуступчивости, сожалею, что Бирону было бы куда труднее вырвать ее у вас в подарок Шембергу, а проще сказать – для себя.

Что ж, как говорится, после драки кулаками не машут, но я убежден: кто-то надоумил Бирона завладеть Благодатью. Хитро надоумил! Сам он не мог до этого додуматься. Эх, дознаться бы, кто подсказал!

Татищев зачерпнул ложечкой земляники, но не успел поднести ко рту, как услышал тихий голос собеседника:

– Я его надоумил.

Выпала ложечка из руки Татищева, зазвенела на столе. Лицо Татищева побледнело. Превозмогая гнев, он спросил столь же спокойно и тихо:

– Зачем же?

– Опасался, что при вашей настойчивости и знании горного дела Кушвинский завод обгонит демидовские. Больно богата ваша Благодать, и больно вы сами опасный соперник.

– Благодарствую за правдивость.

– Но когда я Бирону подсказывал этот ход, надежду имел, что курляндец прикроется русским человеком.

– Ошиблись?

– Ошибся, ваше превосходительство.

– После потери Благодати я всех подозревал, а вас, признаться, нет. Происшествие с Благодатью – это следствие нашего с вами упорного нежелания понять друг друга. Ведь все время в жмурки играли. Давняя обида не позволила мне отдать вам кушвинскую находку. Страх передо мной подвиг вас на опасный ход, и вот говорим сейчас друг другу правду, когда Благодатью и Кушвой владеет иноземец, не ударивший палец о палец, чтобы открыть, разбудить уральское сокровище.

А разве могло быть иначе? Кто мы с вами? Русские. Чем поровну поделить найденный пряник, затеяли ссору, а третий шел мимо и походя слопал лакомую находку.

– Теперь, поди, опять обидитесь на меня?

– Нет. Честно говорю, овладей вы Благодатью, я, должно быть, пошел бы вашим же путем борьбы! Посоветовал бы Бирону отнять ее у вас. Чтобы умерить демидовскую прыть ради пользы государственной. Но вы на Урале первые, и ваше право защищать свое первенство.

– Плохо, что из-за моего совета хозяйничать в край полезли иноземцы.

– Да помилуйте! Не преувеличивайте этой опасности. Гору Благодать Шемберг успеет только слегка пограбить. Зависть остальных хищников не позволит ему стать долговечным хозяином. Вспомните Меншикова. Он – не чета Бирону: и умен, и смел, и русский к тому же. Найдется и для герцога со временем какая-нибудь студеная деревушка. Он в ней замерзнет! Толку не хватит русскую печь в избе истопить. И все Шемберги туда же полетят, с Биронами вкупе. Уж верьте слову!

Вчера в Кушве Фохт жаловался: не могу, мол, понять, почему люди убегают. Голову бедный немчура теряет. Главное, и на Демидовых вину не свалишь – они же всех беглецов под расписку возвращают! Слушал я его, слушал, а сам грешным делом думал: ловко же вы людей у него уводите! Теперь даже, на мой взгляд, действуете по российской законности. Не понять иноземцу гибкой русской смекалки...

Жаль только, что поздновато нас беда заставила одинаково мыслить. Умеете, Акинфий Никитич, врагам мягко стлать, так, что спать жестковато приходится. Уйдут дельные мастера из Кушвы, а вы еще что-нибудь для немцев придумаете. И опять все законно и с расписочками. Плакать будут управители Шемберга, в голос рыдать и при этом верить, что Демидов их первый покровитель. Должен признать, что лучше вас иноземцев от Урала никто не отвадит.

– У меня и без них беспокойства довольно. Российское дворянство опять, как при Петре, против меня подымается.

– Слышал. Все винят вас в воровстве людей. Жаль мне этих жалобщиков. Краснеть им придется. Где улики? Где уж им-то сыскать, коли я сам, на Урале сидючи, обвинял вас в беззаконии, а доказательств не имел.

– Про колыванскую голубенькую руду дознались.

– Правда. Но дознался вашим способом. Подкупом. А что получилось? Вы сами отдали ее в руки государыни и получили звезду за усердие: Российскому государству серебро нашли!

– Вовремя тогда успел, слава богу. Опередил ваше донесение, иначе чесать бы затылок!

– Потому, что в ваших вотчинах эхо громкое. Я чихну в Катерининске, а вы слышите. Вот вы упомянули сейчас про дворян. Знаете, что подумал?

– Что-то не догадаюсь никак.

– За правду не обижайтесь. Я подумал, что вы сами их на себя поднимаете, чтобы власти провели розыск, угодный вам по результатам то есть, чтобы спрятать концы с помощью государственных чинов и обелиться тем самым навсегда.

– Право же, так далеко вперед не заглядывал. Но ежели будет розыск против меня, никто ничего не найдет. Может быть, защищаясь, потеряю немало, но выйду сухим из этой купели. А в прегрешениях против государства только вместе со всем дворянством покаюсь. Мучить и истязать народ в государстве не Демидовы начали. Не Демидовы погнали со всей России народ на Каменный пояс. Смута вокруг престола, смута церковная, жестокость дворянская народ сюда вела; он и помог нам рудное богатство на Урале завести.

Глядите-ка, ваше превосходительство: на Демидова поместная знать навалиться готова, а против Бирона никак не осмелеет. Один Волынский было голову поднял, да живо без нее и остался. Катают господа наши царицынского любимчика на своих загривках. Нет, не видать им моей гибели! Перед ними на колени не стану. По воле Петра я сам дворянин российский, не хуже иных. Только что подковы коням, кои возок моей жизни везут, я сам своей рукой выковал. По сему и уверен, что с этими подковами кони возок мой на любой пригорок вывезут. Ежели начнут меня тормошить, по-медвежьи стану отбиваться. Клочья моей шерсти полетят, конечно, но всех собак мертвыми возле себя положу.

Некому в столице Демидовых осуждать. У всех судий рыла в пуху, а руки в крови. Народ всем судья. Он, может быть, в грядущую пору всех нас осудит. Только, по моему разуму, до этого еще далеко. Сейчас он – как дитя малое, от нас, хозяев, страдает, от нас же и спасения ждет...

Вот так. А земляничку кушайте, Василий Никитич.

Ну, уж если придет крайность и понадобится следы прошлого надежно скрыть, огонь пущу по всей демидовской дороге. Все выпалит.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Лето выдалось жаркое и сухое.

Реки и заводские пруды обмелели так, что дохла рыба. Тысячи лесных речушек высохли до дна. Вода в родниках стала теплой. Рожь и овсы высыхали на корню, шелестели под ветром, как солома. Только на малину был урожай...

Под конец июля лесные царства по всему Уралу занялись пожарами. Уже во многих демидовских вотчинах ватажила стихия лесного огня...

К Шайтанскому заводу огонь подступал вплотную, от его жара паром курилась вода Ревды. При зловещих отсветах пожара, в удушливом дыму, проникавшем во все щели шайтанского дома, медленно умирал чахоточный Василий Демидов, которого отец так и поскупился отправить в теплые края; дядя Акинфий же просто позабыл о племяннике.

С верхнего яруса Наклонной башни в Невьянске Савва со всех сторон видел зарево пожарища. Особенно сильно бушевал огонь возле Верхотурья и Екатеринбурга, в стороне извечных уктусских урочищ. Ночами в Невьянске собакам не было покоя: из горящих лесов выбегало зверье и металось во тьме по заводу.

У местного народа была одна забота: дойдет или не дойдет огонь до их жилья.

Пугая население, отовсюду ползли одни и те же слухи, что за великие грехи против истинной веры весь Каменный пояс выгорит дотла. Народ только молитвами заслонялся от лесного огня. А тот неудержимо катился по краю, верста за верстой, оставляя черную, обезжизненную пустынную дорогу смерти.

Охваченные страхом, жители деревень сбегались к заводам и на берега рек. Из тайных лесных скитов выходили кержаки. Шли по заводским улицам, обвешанные иконами, с пением псалмов, уже не боясь обнаружить себя. Утоляли жажду из общих колодцев. На это шествие никто не обращал внимания, у всех была единственная мысль – не подпустить огонь к своему жилью.

Возле Тагила занялись огнем леса за Высокой горой. Горели они на Баранче и Кушве. Небо над Тагилом день и ночь заволакивали черные тучи смоляного дыма, сыпалась из этих страшных туч пушистая сажа, копоть стояла в воздухе.

Акинфий Демидов много раз в день поднимался на крышу дворца посмотреть на ближние пожары. Загоняя лошадей, скакали к нему со всех концов гонцы от приказчиков с одинаковой вестью: дескать, лесной огонь силы не теряет. Обычные лесные пожары для Акинфия не диковина. Перевидал множество, не раз загорался даже Невьянск. Но в это лето шалый огонь пугал даже Акинфия. Казалось ему, что стихия, как бы опережая его, хотела скорее выжечь следы демидовского прошлого.

Акинфий страдал бессонницей. Бродил по покоям дворца, погруженный в раздумья. Те, о ком он столь откровенно беседовал с генералом Татищевым, поместные дворяне, уже начали травлю. Сыпались тайные донесения из столицы. Он уже знал, кто из крупных дворян особенно ретиво старался действовать против него. Ему стало известно, что к помещикам присоединились некоторые иноземцы, мечтавшие нажиться на этой войне русских против русских. Столичные сановники мечтали повалить Демидова и растащить его богатства, а знать мелкопоместная, обедневшая молила императрицу учинить против Демидова строгий розыск, рассчитывая поживиться хоть крохами от демидовского имущества, когда вина хозяев будет установлена и начнется жестокая расплата с ним.

С каждым днем вести из столицы становились все безрадостнее. Акинфий не терялся перед ними. Его разум от страха светлел. Он уже отослал верных людей к обиженным помещикам, причем кое-кто, уже получив деньги за угнанных людей, просил теперь за молчание новые подачки. Немало было и таких, которые, не моргая, заламывали за своих дворовых непомерные деньги. Демидовское серебро со звоном ссыпалось в помещичьи карманы чуть не по всей России. И тянулись за ним все новые жадые руки.

В уральских вотчинах приказчики тщетно выпытывали у наловленных «шатучих» правду о прежнем местожительстве. Беглецы упорно молчали, их пытали, но и под пытками большинство не развязывало языков. В заводских конторах задним числом составляли купчие крепости и скрипом перьев заметали следы охоты на людей.

Русский народ крепок молчать. Самых упорных сотнями сгоняли на Ялупанов остров, а на нем сызнова пытали, выколачивая признание: чей, мол, будешь?

Столичные друзья Акинфия умело препятствовали началу розыска, за что тоже требовали платы. Денег просили даже те, у кого и своих было более чем достаточно.

Из донесений приказчиков Акинфий знал, что больше всего краденых, тяглых и беглых принято на заводах брата Никиты.

Тот на допросах забивал людей насмерть, но по своей жадности не подчинялся приказу Акинфия насчет оплаты за них подушных.

На просьбы Акинфия о заступничестве герцог Бирон осторожно отмалчивался, хотя пересылаемое серебро и подарки принимал без отказа. Атмосфера вокруг Акинфия накалялась, веяла бедой, как ветер с уральского лесного пожара.

2

В последний день июля над Тагилом пролился спасительный грозовой ливень. Под громы и молнии он лил больше часа. Ревущие потоки воды неслись с предгорий в реку и пруд. Ливень сшибал высушенную зноем листву.

Гроза притушила пожар за Высокой. Под вечер Тагил окутался дымом, похожим на туман, и всякий человек на заводе вздыхал облегченно, понимая, что дым означает: лесной пожар залит!

В сумерки Акинфий и Анфиса вдвоем пили чай на балконе. К подъезду подкатила дорожная тройка, из мокрого экипажа выскочил забрызганный грязью Прокопий Демидов. Перескакивая через лужи, он вбежал в дом.

Бросив оторопевшему слуге плащ и шляпу, оставляя мокрые следы на паркете, Прокопий вбежал на второй этаж и прямо направился к балкону.

Анфиса, не знавшая в лицо Демидова-сына, сурово нахмурилась, встречая незваного гостя:

– Куда вы? Извольте подождать!

Но Акинфий уже обнимал сына. Догадливая Анфиса поклонилась и тут же незаметно стушевалась. Отец и сын остались одни.

– Кто эта дама? – спросил Прокопий отца.

– Домоправительница моя... Простая кержачка, голоса не поднимет, а челядь у нее по струнке ходит... Чем встревожен, сынок?

– Леса твои горят, отец. Верст двадцать сейчас по кромке пожара ехал.

– Горят, сынок, сколько ни тушим. И просеки рубили, и канавами окапывали, а все горят. Экая засуха, не приведи бог! Да вот нынче первый хороший дождь. Пожар за Высокой притих. Дымом весь завод заволокло. Такой дым молочный хорошее знамение. С чего вдруг прилетел нежданно-негаданно?

– Как понимаешь, неспроста.

– Началось, стало быть? Уж не томи. Рассказывай.

– Бирон велит тебе немедля в Петербург прибыть. Помещики целыми губерниями на нас жалобы в Сенат подают. Пока эти жалобы еще в руках герцога, но принимает жалобщиков весьма ласково.

– Боюсь, что в Петербург мне сейчас ехать не время. Весь Урал в пожарах. Пока только леса полыхают. Как бы... в народ искра не перекинулась.

– Неужели может?

– Вот именно! Ты, сынок, догадлив. Лесной пожар дождем зальет, а уж бунт народный не погаснет, пока все не испепелит. Так зачем же я столь срочно герцогу понадобился? Там и без меня все ясно.

– Брат Бироиа намекнул мне, что помещики розыска требуют, а чтобы не допустить сего розыска на Урале, герцог с тебя спросит.

– Сколько же?

– Вот и хочет сам тебе при свидании сказать.

– Как здоровье Ее Величества?

– Государыня больна.

– Знает про жалобы?

– Знает. Но решения еще не утвердила.

– Ждет совета.

– На наше счастье, батюшка, в Сенате несогласие. Не выберут, кого послать на Урал с розыском против нас. Можно полагать, что князь Вяземский приедет...

Акинфий гневно стукнул по столу.

– В Петербург, видимо, ехать мне придется. Но Бирону, коли розыск назначен, ни рубля больше давать не хочу. Хватит! Спасибо, что сам эти вести привез. Радостно мне, что тревожишься за судьбу отца. Ступай теперь от дорожной грязи отмываться, так она тебя разукрасила, что и признаешь не сразу. Страху не поддавайся. Понятно, шум в столице поднят, но разве это впервые? Говоришь, могут князя Вяземского прислать? Это было бы неплохо. Жирен, медлителен, спать горазд, значит, поедет не спеша. На подачки охотен не хуже Бирона, а берет куда меньше. Мягкую рухлядь любит, а ее у меня в Невьянске припасено... на три розыска, не то что на один... Ну, ступай, ступай, а то даже Анфиса в тебе не сразу хозяина угадала...

3

Горели уральские леса.

У одной грозы, пролившейся над Тагилом, не хватило воды порушить огонь в целом крае. Не хватило у матери-природы туч укрыть ими все уральское небо.

Акинфий за ночь продумывал, что ему делать в ожидании событий, предсказанных сыном. Решение ехать в столицу в нем окончательно укрепилось, но предварительно Акинфий надумал побывать в Невьянске и Ревде.

Невьянск – уральский детинец демидовского могущества. Там – корни, уходящие в глубь темного прошлого. Именно в Невьянске тридцать семь лет назад Акинфий стал получать свои законные и незаконные барыши не только с отлитых пудов железа...

Хватило у отца и сына Демидовых ума и жестокости, чтобы проложить нелегкие дороги от тульской кузницы к дворянскому званию и легендарному богатству. Теперь должно хватить тех же качеств у одного Акинфия, когда придется отчитываться в том, как прокладывались эти дороги и откуда у заводчика набралась та людская сила, что поставила заводы и вырыла шахты.

Кому-кому, а уж Акинфию-то известен подлинник запутанной и много раз переправленной для потомства летописи демидовского рода. Писалась она с большим привиром, а творилась как раз на старом заводе в Невьянске. Откуда бы и взяться сверхприбылям, если бы подати и налоги платить по закону в казну, поступать праведно и строго блюсти государственные порядки? Кто нажил на Руси каменные палаты праведным путем? А палаты у Демидова под стать петербургским.

Тридцать семь лет никто не смел Акинфия спросить, откуда что взялось, а теперь нашлись готовые пошарить по демидовским карманам. По законным записям отпущено ему при землях и заводах двадцать шесть тысяч людских душ, а начни сейчас пересчитывать людей в его вотчинах – наберется их не меньше сорока тысяч. Откуда лишние люди? Кому уж за пятьдесят перевалило? Чей народ? В точной памяти Акинфия не стерлись заметки чуть что не о каждом, но память – не подушная книга, ее следователю не дано перелистывать... Вот тот обрадовался бы! Ибо в памяти сохранены все беззакония...

Не одна тысяча людей наловлена. Как зверей в капканы, ловили «шатучих» и староверов в лесах. Теряли счет угнанным от помещиков. Немало каторжан набежало добровольно. Сами Демидовы не знали, откуда раскольники, ибо не открывали они родных мест, решив забыть их на Каменном поясе. Обо всем этом молчит писаная летопись.

Но следователи из столицы пожелают доискаться о каждом чужом у Акинфия. Куда девать этих «чужих» от розыска? Люди не камни, в заводские пруды для сохранности не спустишь. И если розыск найдет и откроет всех, тогда не хватит у Акинфия серебра откупиться перед законом. И в леса «чужих» не упрячешь – разбегутся куда глаза глядят, потому что за Уралом и Сибирь есть.

Напасть неизбежного розыска Акинфий предвидел давно и готовился к тому исподволь. Не за одну тысячу людей, некогда наловленных, задним числом вносили какую-то плату законным хозяевам, которые с грехом пополам соглашались взять хоть шерсти клок с «паршивой овцы»... В самом деле, лучше получить за беглого хоть что-то, чем пускаться в разорительную тяжбу с богачом. Но оставались и еще тысячи «чужих», которые еще ничем не выкуплены. Оставались такие, кто до конца не сознался, от какого помещика убежал. Выходило, на заводы к Демидову они упали с небес, а это весьма кстати для злонамеренного следователя.

Акинфий не сомневался, что розыск начнется в Невьянске. Где добычлевее всего поиск, как не в старой кладовке, где больше всего позабыто уличающего хлама? Видимо, известно в столице и про Наклонную башню, и про ее подземелья, излаженные якобы для хранения медной руды. Следователи непременно пожелают посетить их.

Вот когда Акинфий радовался, что при стройке башни сумел заглянуть вперед, соединив пруд с подземельями. Пустить воду, коли придет крайность. Она все зальет: тех, кто замурован в стенах навечно, и тех, кто погребен в башне заживо, чтобы чеканить рубли. Конечно, заливать их водой жаль. Трудновато ему обойтись без собственных рублевиков, но ради спасения демидовской чести нельзя останавливаться и перед затоплением башенных подземелий.

Придумывая, как оттянуть розыск, Акинфий вздыхал. Перед следователями дороги канавами, увы, не перекопаешь. Рано или поздно посланцы Сената доедут до Урала. С Бироном же, мало того, что на подачках разоришься, еще и дело иметь ненадежно: обманет! Взвесив все, Акинфий решил розыску препятствий не чинить, а все старые беззакония успеть в земле схоронить и в воду погрузить...

Шестой раз демидовское небо заволакивают тучи грозящего следствия. Пять гроз, отшумев над заводчиками, пролились пустяшными дождями. Но это было при Петре. Он ценил заводчиков и знал, что во всем государстве только он и не запускал лапу прямо в казну. Ныне сенатская гроза собиралась не на шутку. Целый год сгущались тучи, гремел отдаленный гром, и поток обещал смыть род Демидовых с Урала, если не устоит на ногах Акинфий Никитич.

4

Оставив Прокопия в Тагиле управлять делами, Акинфий побывал у брата, а из Ревды поехал в Невьянск.

Тройка бежала под луной по знакомым лесным дорогам. На горизонте все еще полыхали отсветы пожаров, запах гари ощущался сквозь смолистый хвойный дух ночного леса.

Уставший от споров с больным братом, Акинфий уснул, хотя любил лесные дороги, когда ночью все знакомое меняется до неузнаваемости.

Разбудил его собачий лай на околице Невьянска. Удивился было молчанию бубенцов, но сразу вспомнил, что сам велел подвязать. Сейчас не до звона!..

Занималось утро. Грозной и мрачной показалась ему Наклонная башня среди темных туч. Колокол и куранты как раз отметили пятый утренний час.

Невьянск уже пробудился. Рабочие, узнавая хозяина, на ходу снимали шапки. Когда тройка остановилась у въездных ворот и сторож как угорелый кинулся к билу, чтобы поднять на ноги все селение, Акинфий остановил его окриком:

– Не смей!

У себя во дворе Акинфий, разминая затекшие ноги, прошел мимо избы Шанежки. Как пусто! Бродили по двору одни куры да голуби. Но в стойлах по-прежнему фыркали кони, а в хлевах пересмеивались доярки.

У черного входа Акинфий столкнулся со старшим кучером Михаилом. При виде хозяина тот утерял дар речи.

Темным коридорчиком, с запахом прокисшего, Акинфий дошел до людской трапезной, разобрал за дверью голос стряпухи Дементьевны. Она бранила конюхов за обжорство:

– Разленились без настоящего дела, бока отлежали, а по целому котлу уминаете. Больше не дам, проваливайте!

Узнав хозяина, все повскакали из-за стола, а Дементьевна запричитала.

– Живы, бездельники?

– Твоими заботами, батюшка!

Дементьевна кинулась было по соседству будить старого Самойлыча.

– Не тронь старика. Шанежку ко мне.

* * *

Акинфий пал на Невьянск как снег на голову. В первый же день побывал на Ялупан-острове, сам повидал согнанных туда наиболее упрямых «молчальников», Шанежку разносил беспощадно. Обнаружил на заводе большие неполадки. Убедился, что дела в его отсутствие велись спустя рукава. От хозяйского разноса приказчик покрылся холодным потом.

Поздним вечером в портретном зале, уже при свечах, Акинфий наставлял приказчика Шанежку. Камердинера Самойлыча он послал в башню за Саввой.

Хозяин мерил зал шагами, заложив руки за спину. Приказчик был белее бумаги, стоя переминался с ноги на ногу. Слишком хорошо он знал, что сулит ему сухость в хозяйском голосе.

– Конюхом тебе быть, а не делами управлять. Мараешь славу старого завода.

– С народом туго приходится. Озверел он. Зубатят в ответ.

– Зубатят? Плетей, что ли, у тебя нехватка? Свою вину на чужие плечи перекидываешь? Хитер, рыжая лиса! Слуги жалуются, что ты, морда наглая, девок во дворец водишь. Ноги чтобы твоей больше во дворце не было. Слышишь?

– Слушаюсь.

– Теперь твердо запоминай, что прикажу. Поутру сам возьмись за дознание на Ялупане. Тамошний смотритель больно жалостлив. Каленым железом молчальников жги, а правду узнай, откуда кто ко мне явился. Сколько сейчас всего на Ялупане?

– Не боле четырех сотен.

– Тех, кто не признается, держи на Ялупане, покуда мой гонец из столицы сюда не прискачет. Получишь от меня знак через брата Никиту – всех упрямцев под башню в казематы сведешь. Тогда на Ялупане годовые избы попали, отсидные ямы засыпь.

– Все исполню. А с теми, кого под башню, что прикажешь?

– А это уж не твоя забота. Там Саввино слово закон. Скоро брат сюда из Ревды наедет с Мосоловым. С Прохором не задирайся, он старше тебя по службе.

– Распорядку его чиниться?

– Смотря в чем. Слушай, о чем скажет, а ладь как сподручнее. Только одному Савве во всем чинись. Его больше брата слушайся.

– С серебром как велишь, кое там в коробах и в гробах?

– И о том Савва позаботится. Сторожам у всех ворот вели ворон ртами не ловить. Чтобы о всяком чужом человеке доносили тебе незамедлительно: судьбу Невьянска тебе вручаю. На заводе о столичном розыске никому ни слова. Оплошаешь – сам себе могилу рой. Понял меня?

– Как не понять!

– Тройку мою после полуночи тихонько подашь. Как уеду – ходи по заводу с веселой рожей, никакой тревоги сам не выдавай и в людях не разводи.

Опираясь на черемуховую трость, на пороге зала появился Савва. Он будто уменьшился ростом и глухо кашлял.

– Мир честной беседе! Наведаться к себе повелел, хозяин?

– Здорово, староста башенный! Ступай, Шанежка.

Старик проводил приказчика насмешливым взглядом.

– Видать, хозяин, насыпал ты ему соли на все места. Совсем притих. А ведь от спеси да от водки вовсе раздулся, башку потерял.

Савва с удовольствием осматривал зал, будто никогда не видел.

– Знатное место! Только всякое слово здесь будто громом отдается. Ежели беседовать позвал, пойдем лучше в отцов покой. Не по себе становится при эдаком богатстве. И глядеть-то на такое отвык.

Демидов взял канделябр.

– И то. Идем к отцу, дед Савва.

Когда вошли в покой Демидова-отца, Савва осенил себя крестным знамением.

– Садись.

– Постою. Ноги держат.

– Неможется тебе, старик.

– Весь поскрипываю, как немазаная телега. Тяжко стало, как леса кругом огнем взялись. Жалко их. Спать не могу. Никогда раньше так не горели.

Савва разговаривал стоя и не сводил глаз с портрета царя Петра.

– А я ведь помню, как сей царский лик сюда привезли. Непогода была страшнущая. Офицерик его привез. С виду молоденький, а уж важен, куда тебе... Пошто неожиданно прикатил? Неужли опять на тебя, что на медведя, ловчих спустили?

– Розыск против меня в Сенате надумали.

– Так что же из того? Впервой, что ли? Плюнь ты на этих ловчих, Акинфий Никитич. Бывали у нас царские следователи. Отъедались на даровых харчах. Иные в баньках париться любили, другие с девушками пошаливали да и отъезжали в обрат с подарочками. И вся гоньба.

– На сей раз, Савва, гоньба построже и охотник покрупнее.

– Да какой там охотник! У нас на все свой сказ есть, чтобы ответ держать. Аль позабыл, как покойный родитель твой говаривал: «Де на наших, мол, демидовских шашнях комар носика не подточит»? Видать, не я один старею. И к тебе она, знать, подобралась, старость тревожная. Тоже велит, как и мне, обо всем думать да беспокоиться. Ты тоже от того притомился.

– Дело к тебе у меня нынче немалое. Прошу тебя, сядь тут рядом и давай-ка вместе это дело обмозгуем.

– Постою. Это ты при царях и царицах сидеть за картами приобык. А я и перед нарисованным не сяду. Не неволь. Сказывай свое дело. Послушаю я, а ежели надобно, и запомню.

– Вернее тебя, Савва, у меня человека нет.

– В том сумления не имей.

– Беглых людей хозяева на меня царице нажаловались. К ответу требуют за всех пойманных.

– Ишь ты! А царица писала такой закон, по которому нельзя шатучих да кержаков ловить? Ежели бы не ловили, кто царю Петру пушки бы лил? Зря ябедничают. По-доброму с тобой куда сподручнее. Они бы лучше попросили на бедность серебришка, чем ябедничать, вроде ребятишек малых.

– С розыском важный князь прибудет.

– Да пускай его. Толк один. Князь! Чать, разум-то у него один в голове, второго про запас не носит. А с одним разумом, хотя и раскняжеским, неужто Демидов не поспорит? Для Уралу и сам ты – князь, да еще и набольший.

– Шутишь все, старик. Уж какой я князь: в холщовой зыбке мать укачивала.

– Что-то, хозяин, ты нынче по-чудному речь ведешь. Ты пояснее мне растолкуй, чего надобно для тебя изладить. Какие, скажем, канавы нарыть, чтобы у княжеского возка оси переломились. Что от розыска ты над собой не убережешься – про то я давно чую. Больно разошелся и рубликами, как овсом, раскидываться стал. Это к добру не ведет. Позабыл про людскую зависть? Стало быть, для меня опять подошла пора концы топить.

– Так думаю.

– Ну и утопим. Без пузырей потонут.

– Так ведь в башню-то... придется людей прятать, кои не объявятся.

– И их спрячем.

– Сколько под башню загнать можно?

– Ежели во все казематы, то немало.

– Под башню повелел я всех молчальников свести.

– На отсидку? Крика бы не подняли. От площади близко. Услыхать могут.

– Недолго накричат. Захлебнутся.

Савва вздрогнул, посмотрел в глаза Акинфию.

– Вон что надумал? Так ведь перво-наперво вода чекальню зальет.

– Серебро снесешь в Цепную залу. Ту не зальет.

– Кто его знает! Гляди, как хлынет. Воды в пруду вдосталь.

Демидов достал из кафтана две половинки разрубленного кольца.

– Вот гляди. На две половинки порушено. Половину с изумрудом сейчас тебе отдам, а половину с рубином с собой в столицу возьму. Ежели прискачет к тебе от меня гонец со второй половиной, тогда в третью полуночь после приезда гонца пустишь под башню воду из пруда.

Савва показал хозяину свои старческие руки. Они заметно дрожали.

– Не хватит в таких руках силы шлюз поднять, да и осмелюсь ли на такое дело?

– Грузило запасное на шлюз урони. Проломит. Канат на крюку. А канат перерубить – и твои руки сгодятся.

– Так то проще простого. Только...

– Что замолчал? Или откажешься?

– Отказываться мне нельзя. Весь грех все одно на тебе, хозяин. Ты топор, а я топорище. Рубит сталь, а не деревяшка, хотя одно без другого ни доброго, ни злого дела не сладят.

– Только один ты и будешь знать про это.

– Кому же еще и знать?

– Принимать столичных гостей брат Никита сюда из Ревды приедет.

– Зря.

– Иначе нельзя. Я в Петербурге буду. Обязательно надо кому-нибудь из Демидовых гостей принимать.

– Прокопа бы прислал.

– Гм. Как же ты узнал, что он в Тагиле?

– Сам сейчас сказал, а я ведь и не ведал сего. Только видение мне недавно было, и понял его, что недалеко Прокоп. Сусанна приходила. Покойница меня частенько навещает.

– Это тебе все сие мерещится.

– Нет, не мерещится. Не я ее загубил. Кого своей волей и злобой тебя ради губил, те мерещатся и пугают меня. Вот и Самойлыч сказывал, что она в лунные ночи по дворцу ходит, даже вещи иные со столов скидывает. – Демидов сердито поднялся с дивана. – Да ты не пугайся, Акинфий Никитич. Живые страшнее. Всякое видение только тень, ножа у нее в руке нет.

– Будет об этом! Держи половину кольца.

Савва нехотя взял из рук Демидова половину разрубленного кольца.

– Дал бы господь никогда не держать вторую половину. Пойду, стало быть? Чуть не забыл: с кержаками-то, кои рубли чеканят, как же быть?

– Сам думай.

– Ладно.

Взяв канделябр, Демидов пошел впереди Саввы. Довел старика до парадной двери, увидел колонны, исчерченные полосами теней. Ярко светила луна.

– Светленько, как днем, хозяин, ехать безопасно. А на пеньки все же поглядывай, время тревожное. – Спустившись со ступеней, Савва остановился. – У царицы в Петербурге не засиживайся. Охота мне на тебя еще разок поглядеть, уж хоть апосля всего.

Савва зашагал по двору. Длинная тень еще долго колебалась, отделяясь от подъезда. Налетел порыв ветра, пошевелил листву и погасил свечи в канделябре...

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

К югу от Невьянска глухомань хворых лесов.

Деревья любого роста – сплошь в коростах грибков и лишаев, ветви сосен и елей теряют хвою, сохнут. Не могут эти леса долго противиться ветрам: не проберешься сквозь бурелом и завалы. Путь по этой глухомани не легок и не радостен. Если удается кое-как преодолеть чащобы, ждут путника мшистые, зыбучие трясины. Даже зверь обходит эти гиблые места, а у людей здесь от страха дух перехватывает. Таков путь к Ялупанову острову, где люди российские преображаются в людей «демидовских». Островом зовется оттого, что небольшой участок болотистой и сырой тверди окружен со всех сторон зыбучими трясинами среди непроходимых дебрей хворого, угнетенного леса.

Путано вьется в болотах тропа-невидимка к острову. Даже бывалые люди ходят по ней только в дневную пору: одного неосторожного шага довольно, чтобы соскользнули ноги с тропы, потерял идущий опору и тут же ухнул по самую шею в липкое тесто зыбуна. Выбраться из него человеку невозможно. Сдавит зыбун тело, выжмет из груди дыхание, и успевает человек только вскрикнуть перед смертью.

Демидовские люди ненавидят эту губительную глухомань. Из живой твари водятся там одни насекомые, да прячутся на время линьки глухари и тетерева. Для пернатых здесь много брусники и морошки, да отпугивает гнилой, хмарный дух этих проклятых мест.

Савва случайно нашел в болотах этот островок суши, когда гнался по следу за кержаками. Беглецов он поймал уже на самом острове, осмотрел его и посоветовал Демидовым наладить на нем лесную тюрьму. Хозяевам мысль Саввы понравилась. Ему они и приказали осуществить задуманное.

С тех пор стали толпами приводить на лесной остров пойманных людей, чтобы обрастали волосами и приобретали «демидовский» облик. Приводили их сюда обычно с завязанными глазами, поэтому тропы никто запомнить не мог. Да и были многие участки ее покрыты болотной жижей, провожатый сам держал направление по створам, и потому побег на волю отсюда без проводника был невозможен.

Название острову дал сам Савва: «Лупани попробуй». Так в народной молве и прижилась эта кличка, рожденная из похвальбы тюремщика, только в сокращенном и искаженном виде: остров Ялупанов.

Более четверти века работал остров на Демидовых, перелаживая и облик, и души людей. Сколько людей обросло здесь страшенными волосами, никто точно не знал. Редкий человек, изловленный приказчиками, не смирялся духом. Большинство в конце концов покорялось здешним порядкам. Но про всех, кто убегал, люди хорошо помнили. За все существование тюрьмы ушло не более десятка смельчаков, но остальные узники не знали, удалось ли беглецам выйти из трясин на волю.

За последние годы остров частенько пустовал: реже ловили «шатучих» людей и церемонились с ними меньше с тех пор, как Демидовы стали хозяевами края.

Временами Акинфию казалось, что надобность в острове вообще миновала, но он не любил «зорить» прежние, отцовские установления, порядки и памятки, а кроме того, помнил, что в большом хозяйстве и веревочка годится.

Этим летом, когда в вотчинах пошли приготовления к приезду столичных ревизоров для розыска, на остров стали опять сгонять людей, не желавших признавать свои настоящие имена. Глухомань болотная снова ожила. Опять комары и гнус жирели на людской крови.

Людей, «не помнящих родства», набралось на острове много. Но теперь Акинфию понадобилось расшевелить память беглых. Иначе столичные ревизоры могли наткнуться на живые улики и получить неожиданные признания. Демидовские каты вновь принялись за свое ремесло. Молчальников допрашивали, но те ухмылялись в бороды и по-прежнему молчали. Кремневый этот народ раз навсегда решил не возвращаться памятью к давно забытому, не верить ни хозяйским угрозам, ни хозяйским посулам.

Каты в поте лица нещадно пороли узников. От крови разбухали ремни плетей, а избиваемые молчали. Шанежка плевался от злости на такое упрямство.

Разумеется, крепость слова о вечном молчании подчас и сдавала. Люди, вовсе не привычные к плетям, открывались, вспоминали все по порядку: откуда родом, по каким причинам убежал от прежних господ на Урал. Тех, сознавшихся, уводили с острова на привычную работу, а конторские писцы придумывали, как лучше подвести признатчика под букву закона, то есть как оправдать перед ревизорами «укрывательство» беглых.

А в августовские дни совсем тесно стало на Ялупане. Годовые избы набили людьми до отказа, да и в земляных ямах было не свободней.

Хозяин уехал в столицу, а Шанежка по хозяйскому приказу вел дознание. Как ни старался, а за день ему признавалось два-три человека. Забивать насмерть опасался. Как ни вертел, все выходило плохо, а время летело, и в любой день мог прискакать гонец от хозяина с приказом отправить людей под башню. Было же этих живых людей на острове около трех сотен.

В самом Невьянске для Шанежки тоже не стало веселья, особенно после приезда Ревдикского оборотня. Мосолов все выше задирал нос, за всякую малость обидно обзывал Шанежку. Грубить же Прохору Шанежка не отваживался, памятуя хозяйский наказ. От волнения, злости и страха Шанежка на острове дурел и сатанел.

2

Ночь над Ялупановым островом бирюзовая от луны. Над лесными топями – марево белесого тумана. Обильно пролилась августовская роса. От ее водяных бус на земле прохлада. Тени расплывчаты и неярки из-за туманной дымки.

Дымятся костры, около них спасаются от гнуса люди. Поют унылые песни о своем горемычном бытье, где не поймешь, что больше жалит, хозяйская плеть или комары. Зябко людям от сырости, но и в избах и в ямах тот же гнус, впридачу к темноте и духоте.

Уже четыре дня, как Шанежка дознание прекратил. Выдохся!

На каменистой кромке острова в какой-нибудь сажени от начала зыбкой топи трепыхалось пламя костра, разложенного под корнями вывороченного дерева. Вспышки огня искалывали лоскут дыма кумачовыми и желтыми иглами. Капли осевшего тумана на кустарнике загорались блестками.

У костра, спиной к омшелому камню, сидел седой желтобородый доменщик Кронид из Шайтанского завода. Демидовские захребетники поймали его года два назад вместе с малолетним внуком. Даже на Ялупанов остров их пригнали вдвоем. Сейчас мальчик лежал на постланном зипуне, положив на дедушкины колени русоволосую голову, повязанную кровавой тряпицей. Утром у паренька подручные Шанежки дознавали про деда: думали, не выдержит дед, сдастся и откроется, чтобы спасти внука от порки, но старик молчал, только слезы точил.

Избитый паренек у костра все еще стонал от боли. Старик жесткой рукой неумело гладил обросшую длинными кудрями голову мальчика.

Огонь в костре поддерживал мужик богатырского облика. Он сидел прямо на земле, по-татарски поджав ноги. В демидовских вотчинах дали ему прозвище Головешка – был он углежог из-под Тагила. На бугорке чуть в стороне лежали еще четверо, укрываясь от гнуса холстиной дыма. Эти четверо давно завели протяжную песню про людскую долю и бесталанную жизнь.

Издалека в топях слышался рев сохатого, загнанного в трясину зверем. Лось давно ревел, но уже все тише и тише. Наконец рев совсем прекратился. Кронид сказал сокрушенно:

– Вот и зверя задушила топь!

Никто не обратил внимания на эти слова. Кое-где подавали голоса совы. Мальчик глянул на небо и заплакал. Кронид спросил ласково:

– Чего, родимый? Аль сон какой привиделся?

– Утра боюсь. Солнышка боюсь. Опять лупить станут.

– Ну нет, Петенька, боле не тронут. И так чуть душу живу, окаянные, не выхлестали.

В беседу деда с внуком вмешался углежог, протянул мальчику хлебную корку. Тот покачал кудрявой головой:

– Пить хочу, дяденька.

– Сейчас. Родничок тут под боком.

Мальчик приподнялся, отпил ледяной воды из оловянной кружки.

– Сохатый-то пошто смолк, дедушка?

– Засосало его в топи.

– Значит, не вызволил его господь?

– Из такого клятого места и господу нелегко живую тварь вызволить.

Из-за вывороченных корней показалась голова рыжебородого мужика в драной шапке.

– Ох и ласковый у вас огонек! Как тебе, Петюшка, можется? Дивился я утрось, как ты плети переносил. Сдюжил!

Мужик подошел к костру, огляделся воспаленным взглядом, снял шапку, стал объяснять, зачем явился к чужому костру:

– К нашей стороне гарь наносит. Душит меня кашлем хуже дыма и глаза до слез грызет. Земля в трясине горит. Оттого дух непереносимый.

Кронид кивнул.

– Торфяники горят. Сухота ноне. Слава богу, леса притухли, однако земляной огонь страшнее. Сам-то чей? Как величать?

– Макарычем зовут. С Чусовой пригнали. Люди сказывали, седни приказчику осьмнадцать душ открылось.

Углежог перебил презрительно:

– То слабожильные.

– Утром и я, кажись, откроюсь. Мочи нет боле.

– Да ты что? – удивленно спросил Кронид. – Дуреешь?

Как бы оправдываясь, Макарыч добавил со вздохом:

– Шесть разиков под плетями лежал. Хватит!

– Гляди-кось, шесть приступов вытерпел, а теперь открыться решил?

Углежог обозленно плюнул.

– Открывайся, дырявая душа! Небось Демидов к прежнему барину на руках тебя отнесет. Здеся как Сидорову козу драли, а там за убег еще почище отмолотят. Хлипкой народ пошел.

– Обещают не отсылать. А здеся под плетями все одно смерть.

– Ты мне лучше, браток, скажи, с чего это Демидову наши сознания понадобились?

– Блажит на старости. Подыхать ему скоро, вот и решил в поминальник наши имена записать.

Из четверки лежавших на пригорке поднялся молодой парень, перепачканный копотью и сажей, без рубахи, с грудью, исцарапанной до крови, и сказал:

– Другая тому причина. Розыск царица супротив невьянского хозяина подняла. Наши бары ее на это науськали. Захотелось им за нас деньги получить.

– С Демидова-то? Скажешь тоже!

– Истинную правду говорю.

– От кого дознался?

– У нас в Шайтанке весь народ про то знает.

– Коли так, почему не откроешься?

– Потому, не дурак. Не желаю, чтобы барину за меня еще деньги заплатили.

– Не мути нас присказками. Коли ведомо тебе такое – помалкивай в тряпицу. А то услышит кто из катов, всех нас за тебя закопают раньше Еремени, – забеспокоился Макарыч.

– Трус ты! В самый раз тебе только признаваться да и товарищей заодно выдать.

– На такое не шел и не пойду. Пошто обидное слово молвил?

– Все одно трус. Мне на все плевать. Я и самому Демидову скажу, что ему от розыска все одно не уйти.

– Погодите! Слушайте, братаны, в топи кто-то кашлянул!

– Блазнится тебе, Кронид.

Но все ясно услышали, как в тишине зловещих зыбунов кто-то кашлял.

– Живая душа ходит! – прошептал углежог. – Кому бы это по трясине шастать? Блазнится всем нам.

Кашель повторился ближе. Людей у костра охватила оторопь, когда зашевелились ветки ближних кустов. Из тумана вышел человек. Озираясь, приблизился к костру.

– Мир вам, люди добрые. Стало быть, у теплинки греетесь? Давненько я из лесу ваш огонек приметил. Невдомек было, кто в глухомани эдакой его палит. Хотел сторонкой обойти, да еле ноги вызволил. Болота тут.

– А ты, человече, хоть знаешь, где шел и куда пришел? – спросил пришельца пораженный углежог.

– Как не знать! Лесами и болотами шел.

– По трясине ты пришел, где ни зверю, ни человеку пути нет.

– Свят, свят, свят! Чего ты сказал: по трясине? Что-то не видал ее. Все время лесом шел. Он на трясине не растет.

– Топями, говорят тебе, ты пришел.

– Шуткуешь? Да разве по топям пройдешь?

– Значит, пройдешь, коли до нас добрался!

– Будет пугать-то! Лучше сказывайте, мужики, чего тут робите?

– Демидовские мы. На дознатие согнаны. Плети по нашим хребтам пробуют.

– Чудеса! Вас плетями хлещут, а вы сидите? Чать, цепей на вас нет. Пошто не убегаете?

– Куда по трясинам убежишь? Нас сюда по тропке пригнали с повязанными очами. Вот и сидим.

Пришелец недоверчиво огляделся, зябко тер руки.

– От ваших сказов в холодок кинуло. Дозвольте обогреться.

– Что ж, погрейся.

Пришелец сел, протянул руки к огню. Теперь люди хорошенько разглядели его. Ростом низенький. Лицо в морщинках. В хилой бородке все волоски можно пересчитать. Треух надвинут по самые брови. Подол рыжего зипуна весь в бахроме. Только глаза лучистые и живые. Поблескивают там искорки душевной доброты, и не боятся они того, что видят перед собой.

– Откелева шествуешь? – спросил углежог.

– Про то покамест толковать рановато. У всякого здешнего дорожка издалека.

– И то. Знамо дело, издалека, коли на Ялупан лесами по доброй воле пришел и душу живу сберег! – В тоне углежога звучала насмешка. Видимо, он заподозрил какую-то хозяйскую хитрость, может, новый прием допроса...

Но пришелец подскочил как ужаленный.

– Стало быть, я на Ялупан вышел?

– Знамо дело.

– Спаси господи! Говорили мне про него! Худое сказывали!

Взгляды всех становились все менее дружелюбными. Углежог прямо спросил пришельца:

– Ты лучше, тухлая душа в лаптях, сказывай, зачем сюда притопал. По тайной тропе, паскуда, шел? Подлость в тебе небось приказчикова?

– Какого приказчика?

– Демидовского. Шанежкой кличут.

– Не слыхивал про такого.

– Не слыхивал, старый мухомор? Небось сам приказчик тебя и подослал к нам, чтобы ты чудотворцем прикинулся да правду про нас выпытал. Смотри, пришибем тебя, Иуду, так и греха на душе не будет!

Пришелец боязливо попятился.

– Экий ты злой! Грех какой на человека возвел. На Катерининск путь держу. Дороги не знаю, вот и иду прямиком.

– Будет завирать! Сказывают тебе, что по трясинам нет пути для человека. Стало быть, ты подлюга хозяйская. – Углежог схватил пришельца за ворот. – Сказывай, кто подослал? Душу одним разом вытрясу.

Пришелец с силой отшиб руку углежога.

– Ты это брось! Не гляди, что с виду лядащий. От сохи в моих руках силенка есть. Не балуй!

– Не трожь человека, – сурово сказал углежогу Кронид.

Пришелец вновь подсел к костру.

– Вот она, нонешняя жизнь человечья. Все друг на друга зубы скалим. Бары нас за ворот хватают, а от тех и свояки не отстают. Злобимся, ибо правды на земле отыскать не можем. Бог ее от нас далеко сокрыл. Ему господа пудовые свечи теплят, может, потому он наших копеечных и не примечает. Нет для нас правды на земле, утопла в синем окияне-море. Паренек-то небось внучонком тебе приходится?

– Угадал.

– Эк как его окровянили! Небось того же приказчика работа?

– Угадал.

– А отчего малец-то здеся? На что он приказчику надобен?

– Со мной пришел.

– Ишь ты! Не отпустил деда на муки одного? Ты, стало быть, тяжесть спора с хозяином и на его плечи наклал? На пытку пошел и парнишку прихватил?

– Жили вместях и помрем такоже.

– А пошто мальцу помирать? Он, поди, еще и в лаптях по земле не хаживал. Ты его лучше отпусти.

– Куда?

– На вольную волюшку.

– Да понимай, человек, что отселева нельзя уйти, коли хозяева не отпустят. Тебя поутру самого начнут плетями выпытывать, как сюда объявился.

– Пустое плетешь. До утра и след мой простынет. Сейчас он на росе знаток, а взойдет солнышко – и не станет памяти о моей гостьбе у вас.

– Да как же ты пойдешь трясинами?

– Да так и пойду, как шел, только в другую сторону. – Кронид в испуге перекрестился. – Зря крестишься! Нечистая сила мне не помогает. Только сам рассуди: уж ежели топи сюда допустили, значит, и отсюда путь не заказан.

– И вправду перед утром уйдешь?

– Обязательно. Передохну малость и опять в путь-дороженьку.

Пришелец зевнул и быстрым кошачьим движением свернулся в комок у огонька.

Потекли минуты.

Пришелец мирно спал у чужого костра. Люди у огня не сводили с него глаз, погруженные в свои раздумья. Паренек прижался к коленям деда. Всех охватило глубокое волнение. Ведь приход этого странника граничил с чудом и наводил на мысли, прежде просто недоступные воображению.

Проснулся гость внезапно и сразу сел. Отряхнулся, как утенок, выскочивший из воды, размял затекшие члены.

– Вот и поспал малость в тепле. Спасибо вам за приют и за то, что не шепнули про меня истязателям вашим. Озадачил, выходит, я вас своим приходом? Неужто самим уйти неохота?

– Охоте как не быть, да одной охоты мало. Сперва путь по топям распознать надо.

– Напрямик тоже нехудо.

– Неужли в самом деле просто напрямик пойдешь?

– Сейчас и пойду.

– Погляжу! – с прежней недоверчивостью сказал углежог.

– Гляди, гляди! Копеечку за то просить не стану. Погляжу на вас и чую, что веру вы в себя от барских окриков утеряли.

– Мудрено языком крутишь. Тебя, поди, вера твоя и по воде проведет?

– А то нет! Сам слышал, как ноги мои по водице шлепали.

Углежог от злости снова плюнул:

– От меня не скроешь, что подослан Шанежкой.

– Шибко тебя приказчики озлили. А ты о них меньше думай. Не в их руках сила над нашим житьем. Ну, прощайте, что ли!

Пришелец поклонился каждому особо и уже шагнул, но, остановившись, обернулся:

– Отпусти, дед, своего мальца со мной.

Кронид погладил внука по головке:

– Пойдешь, Петенька?

– Коли и ты с нами – пойду! Ты деда возьмешь, добрый человек?

– Мне все одно. Втроем пойдем, а то, коли желаете, могу всю ватагу повести.

– Трясина, человек! – с отчаянием вымолвил Кронид.

– Упрямый ты! Слыхал я уж про эту трясину. Да ведь и она тоже – всего лишь земля с водой.

– Ладно! Бери мальца. Ступай с дяденькой, Петя.

– Не пойду без тебя.

– Не ослушайся дедова наказа. Ступай, говорю!

– Погоди, Кронид, – вмешался Макарыч. – Пошто парнишку на погибель отсылаешь? Какой такой силой пришлый человек его от топей спасет?

– Есть у меня сила такая, братаны. Вера в себя. В топи, говорите, на смерть с пареньком идем? А здесь вас чего ожидает?

– Уходи! Бери мальчонку и ступай. Не терзай нам души.

Мальчик пошел рядом с пришельцем, делал мелкие шажки, вытирал кулаком слезы. До другого края болота их провожали все, кто ночевал у костра. Ватага пересекла остров: впереди – гость с мальчиком, позади – провожатые. Миновали чужие костры, землянки, кучки спящих. Подошли к кромке острова. Там опять кустарники и трясины.

– Прощайте, православные, – тихо сказал пришелец.

– Погоди! С вами решил, – не выдержал Кронид. Но первый шаг по топкой жиже сразу охладил решимость старика. Он остановился. – Нет во мне воли на это. Прощайте!

Пришелец потянул мальчика за руку, и кустарник, зашелестев, скрыл их из глаз. Оставшиеся ждали, что вот-вот послышатся возгласы: «Тонем! Спасайте!» Но люди вместо них услышали негромкое пение. Это пришелец затянул песенку.

Молодой парень с исцарапанной грудью упал на землю и зарыдал в голос:

– Мертвые мы с вами, братаны! Мертвые заживо, коли в чудо жизни поверить не можем! Поет тот человек. Слышите? Поет в топях. С песней по ней идет. Вон и Петюшка ему подпевать стал. Слышите? Вера в себя их ведет. А мы?

– Не выйти им из топей, парень! Не тужи. Кронид на верную смерть внука послал, – мрачно сказал углежог.

Старик плакал. Уже светало, и над болотами растворялась и таяла туманная мглистость. Оттуда, из этого тумана, еще доносились два человеческих голоса, мужской и детский. Но пение смолкло.

– Молчат! Слышите? Молчат! Сейчас закричат, – выкрикивал в исступлении углежог.

Но в тумане опять, словно в ответ на его выкрики, стало слышно пение ушедших...

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

По Каменному поясу снова разгуливала осень, разряженная в цветные сарафаны.

По горным заводам пошла молва, что Акинфий Демидов в этот раз не смог откупиться от розыска: послан, мол, императрицей в демидовские вотчины высокий следователь, сенатор князь Вяземский, чтобы дознаться до правды о тайных делах и беззакониях, на коих держится могущество заводчиков.

Однако эти слухи не пробуждали ни особенной радости, ни светлых чаяний в народе. Он знал: хрен редьки не слаще. Откроют следователи правду или не откроют, свалят они Демидова или не свалят, все равно хомут каторжного труда с народа не снимут. Не радовались вестям и уральские заводчики. Демидова они знали, а кому достанутся его богатства в случае падения этой уральской династии, – того не знали. Времена были темные, и ждать хорошего нового соседа не приходилось: могли прийти на Урал вместо Демидовых новые Шемберги...

Прокопий в Тагиле, а Никита в Невьянске получали тревожные известия от Акинфия из столицы. Прокопий хмурился, Никита запил горькую, еще пуще лютовал и в доме и на заводе.

На Ялупановом острове шло небывалое брожение умов, с тех пор как неведомый пришелец увел мальчика. Кое-кто отважился было пойти следом за ними, но сразу же на виду у товарищей погибали, проваливались, тонули с криками о помощи. Народ на острове волновался, готовый к бунту. Когда Шанежка снова приказал пороть и допрашивать, узники избили своих палачей. Досталось и самому Шанежке: он неделю пролежал в постели и больше на остров не показывался. Теперь всю власть над работным людом на заводе и на острове перешла к Прохору Мосолову. Его повадка при дознаниях сломила упрямство многих узников; но все же, когда настало время сгонять людей с острова под Наклонную башню, неопознанными осталось всего сто двадцать четыре души.

Не выходил у Саввы из головы злой хозяйский приказ насчет затопления подземелий: мол, уйдут все концы в воду...

Со страхом вынимал он из кармана крошечный сверток с половиной разрубленного кольца. Хорошо, если минует крайность, если никогда не соединятся в руках Саввы обе половинки кольца. Ну а если не минует? Если предстанет гонец со второй половинкой? Что тогда? Как ослушаться злой и беспощадной хозяйской воли? Жизни несчастных узников теперь поистине находились в его руках.

Каждый день спускался он в башенные подземелья, всматривался людям в лица, старался прочесть в них что-то кроме злобы. Он раздумывал о них все время, но простая мысль воспротивиться злодейству не приходила ему в голову. Савва все еще верил, что дело обойдется по-хорошему и вторая половинка кольца никогда не будет прислана. Просто, мол, перебудут люди под башней в кромешной тьме, покормят на себе вшей, погрызутся между собой из-за тесноты, а там, может, и надоест им таиться... Откроют свои имена, прежних господ, рассчитается Акинфий за этих людей с хозяевами, и уедут ни с чем столичные ревизоры.

Услышал Савва от людей сказ про таинственного пришельца, уведшего с собой с Ялупани по топям паренька. Он и сам вдруг поверил: если бы пошли за пришельцем все те, кого он позвал с собой, то и эти беглецы победили бы болотную смерть и спаслись. Савва понимал, почему не отважились люди поверить в самую возможность спасения: они стали рабами страха.

Неверие в собственные силы, ужас перед колдовским могуществом злой силы, к чьей власти уже привыкли узники, – вот чего они не смогли победить в себе и сдались внутренне... Они насмерть запуганы топями так же, как и сам он не сможет ослушаться приказа Акинфия об уничтожении новых улик.

2

В сумерки, накинув на плечи теплую шаль, Анфиса бродила по тагильскому дворцу.

Началось ненастье. Частый косой дождь развел на земле мокреть, наполнил до краев разъезженные колеи дорог. Сорванные с деревьев парка желтые листья плавали в лужах. Анфиса тосковала в одиночестве. Второй вечер ожидала возвращения Прокопия из Невьянска. Слышала от людей, что Ревдинский оборотень там вовсю разошелся, издевается над подневольным заводским людом. Слышала также, будто Никита под шумок вывозит из невьянского дворца к себе в Ревду Акинфиево добро. Прокопий и поехал туда, чтобы поберечь отцовское достояние от дядюшки, с коим никогда дружбы не водил.

Тревога хозяев передалась и Анфисе. Она замечала, что новые вести от отца из столицы все больше волновали Прокопия. Ей искренне хотелось отвлечь молодого хозяина от тяжелых дум, она надеялась даже заинтересовать его собой, а для этого наряжалась красиво, душилась и румянилась по-городскому, только Прокопий не замечал Анфисиных стараний. Сама она тоже тревожилась за будущее, но не за демидовское, а за свое собственное: падет на Демидова тяжесть опалы – придавит вместе с хозяевами и ее самое, домоправительницу Анфису. Придется тогда вернуться к тяжелому подневольному труду, заводскому рабству. В тагильском доме она уже так привыкла к роскоши, что сама стала казаться себе богатой барыней, имеющей незыблемое право помыкать людьми. Да и сам молодой хозяин, признаться, очень нравился Анфисе. Неужто он совсем не замечает ее красоты? Неужто он останется к ней так же холоден, как и его отец? Она подолгу смотрелась в зеркала и видела отражение пригожей женщины, а ни отец, ни сын не льстятся... чем же еще привязать их к себе прочнее, чтобы считали ее своей, близкой, а не простой служанкой?

Когда совсем стемнело, услышала перезвон бубенцов, смотрела, как Прокопий выходил из коляски. Пошла ему навстречу, остановилась в венецианском зале... Вот и он!

– С благополучным возвращением, Прокопий Акинфич. Батюшки-светы, чем же вы это бровь поранили?

Прокопий устало и зло махнул рукой.

– Дядина отметина. Никита Никитич свечой горящей мне в бровь угодил, когда я его маленько осадил под отцовской крышей.

– Вот злыдень! Вы, поди, тоже в долгу не остались?

– Сдержался. Хворый он.

– И зря! Сама-то я не поглядела на его немощь.

– Слышал.

– Неужли вспоминал меня?

– Как же. Плетью грозится отодрать за то, что прижилась у батюшки в Тагиле.

Анфиса делано усмехнулась, но почувствовала холодок озноба. Не угодить бы и в самом деле под власть Ревдинского оборотня! Хоть бы этот, молодой Демидов, поглядел поласковее, приласкал, прогнал страх и неизвестность...

Прокопий задержал свой взгляд на Анфисе, и она смутилась.

– Как-то по-чудному на меня глядите.

– Красивая ты.

– Про это от людей слыхивала.

– А сама о себе что думаешь?

– Да будто и ничего.

Анфиса пошла к двери.

– Куда ты?

– В свои горницы. Подумать надо. Тягостно мне глядеть на вас, как тревожитесь за покой батюшки в столице.

– Я хотел тебе сказать...

– Слушаю со вниманием.

Но Прокопий махнул рукой и начал подниматься по лестнице. Следом лакей пронес хозяйский саквояж из коляски. Прокопий на половине лестницы остановился и сказал:

– А ты сегодня красиво принарядилась. Когда в Тагил ревизор князь Вяземский приедет, ты его обязательно в этом наряде встречай. Поглядит на тебя и растеряется от удивления старик.

– Слушаюсь...

3

Прокопий жил и спал в английской комнате, обставленной в духе семнадцатого века; в убранстве этого покоя подлинная мебель придворных мастеров Англии сочетала затейливость барокко с чисто британской любовью к комфорту. Не было, впрочем, недостатка и в символических предметах ратной доблести: стены были увешаны доспехами крестоносцев, тяжелыми мечами, похожими на кресты, щитами с геральдическими фигурами.

Всю обстановку для этой комнаты купили у обедневшего лорда, оставив в его родовом замке лишь ободранные стены...

Поздний час ненастной ночи. Одно окно не закрыто. От ветра шевелятся на нем шторы. Прокопий в шелковом камзоле перечитывал отцовские письма. Неразборчив стал его почерк. В некоторых словах сразу по три титульных буквы выведены. Скачет перо по бумаге, ведет неровные строчки. Скачками переходит и от мысли к мысли. О многом говорит намеками. Не любит размазывать. Надеется, что сын схватит весть с полуслова. А порой не боится говорить на редкость откровенно. С Бироном был крутой разговор... Государыня ласкова, но без искренности... Сенаторы многовато отступного просят... Вяземский-князь при встрече у одного вельможи мимо прошел... Слуги в столице изворовались... Дворяне в лицо посмеиваются... Фрейлина, известная Прокопию, без мужа обрюхатела... Сановники и чиновники помельче, как вороны, каркают о беде, что пришла для Демидовых...

Письмо, где отец описывает о царском утверждении наказа о розыске, Прокопий даже не стал читать до конца. Что ж, утвердила так утвердила!

Прикрыв глаза, он представил себе, как князь Вяземский едет по российским дорогам на Урал, как торопится в Невьянек, чтобы скорее выполнить повеление императрицы и Бирона. Прокопий мысленно увидел и отца, охваченного тревогой за участь всего богатства. Бродит небось по петербургским хоромам, страдает от бессонницы.

Для Прокопия не было тайн в дедовом и отцовском прошлом на Урале. Вплелось сюда и собственное прошлое... Настенька, утонувшая в пруду... Сусаннина опочивальня с потайным ходом, оказавшимся для нее ходом в иной мир. Савва со всеми тайнами Наклонной башни. Сумасшедший дядя, лютующий сейчас в отцовском дворце от страха перед розыском. Люди, задранные дядиными медведями. Уже не первый раз вспомнил и об Анфисе. Верно, заняла у отца место Сусанны? В этот раз просто не хватает смелости столкнуться с отцом на той же дорожке.

Чуть слышно скрипнула дверь. Анфиса появилась на пороге со свечой в руке. Синяя шелковая рубаха до пят, подвязанная черным шнуром с кистями.

– Прощения прошу за помеху. С доглядом обхожу дворец. Увидела в дверной щели свет. Подумала, что заснули с огнем. Уж замечала, что свечи тушить забываете.

Анфиса поставила свечу рядом с канделябром, вздохнула тяжело.

– Батюшкины письма читаете?

Закрыла окно. Вместо ответа на ее вопрос Прокопий подошел, обнял ее, но тотчас отпустил.

– Чего пришла?

– Свет загасить. Не верите, что ли?

– Неправду говоришь. С грехом в мыслях шла сюда?

– А с ним всякая живая баба завсегда ходит. Без него людской жизни не было бы. А вы, молодой такой, неужто бабьего греха боитесь?

– Ты мне лучше скажи, кто тебе здесь мил?

– Никто. Пожалуй, никого милее вас, Прокопий Акинфич, для меня нет.

– А отец?

– Батюшке вашему я служительница, и только.

Ожидая продолжения разговора, Анфиса постояла в нерешительности, усмехнулась невесело и взяла свой подсвечник.

– Уходишь?

– Спать пора, Прокопий Акинфич.

– Может, здесь приляжешь?

– Не люблю в чужом месте. К своему привыкла. Коли вам одному страшно станет, приходите. Сказы интересные знаю.

Поклонилась, плотно прикрыла за собой дверь...

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Не удалось Акинфию Демидову отвести от себя розыск, но зато удалось пристроить в проводники князю Вяземскому верного человека, Степана Пояскова, знатока самых плохих дорог из Петербурга на Урал...

Степан Поясков был предан Акинфию до самозабвения. Выполняя наказ заводчика, он вез князя по самым глухим дорогам, вытряхая душу из сенатора-следователя на нырках и ухабах. Он часто брал князя и его спутников на испуг рассказами о разбойниках. Будучи не самого храброго десятка, князь Вяземский беспрекословно следовал советам заботливого проводника.

Поясков вез домой три пакета под хозяйскими сургучными печатями. Один – для молодого хозяина в Тагил, второй – для брата Никиты в Невьянск и третий – башенному старосте Савве. Этот пакет Демидов велел беречь пуще собственной жизни.

Путь до Каменного пояса провожатому удалось растянуть на десять дней против обычного, а уже на самом Поясе, на дорогах к Тагилу, он рассчитывал задержать гостя еще на добрую неделю. Замысел Акинфия был понятен Пояскову. Чем дольше князь пробудет в пути, тем чище приказчики заметут и спрячут старые демидовские грехи.

Вяземский со свитой ехал на шести тройках под конвоем верховых охранителей. Ямщики и охрана во всем были на стороне Пояскова: демидовские рублевики уже позванивали в их карманах.

У экипажей ломались колеса и оси, когда это было необходимо Пояскову. Словом, в дороге все шло по желанию Пояскова. Сверх ожидания легко удалось уговорить князя заехать по пути к Невьянску на Тагильский завод вместо ранее намеченной остановки на заводе Кушвинском. В Тагиле Поясков предлагал немного передохнуть. Эта перемена маршрута и остановок удалась Пояскову оттого, что он ловко хвастал своей охотничьей сноровкой. Князь сам был охотником, рассказы проводника пробудили в нем прежнюю страсть, захотелось потравить демидовскими борзыми лисиц-огневок на просеках у подножий Высокой горы.

Поясков с таким мастерством рассказывал князю охотничьи приключения, что тот таращил глаза, заслушивался этими байками до полуночи, а утром просыпал. Выезд из-за этого откладывался. Так, даже без дорожных ухабов, подчас затягивалось время пребывания в пути. Не ускользнуло от внимательного проводника, что князь отнюдь не чуждается женской красоты, не забыл тропок к сердцам красавиц и уже проявляет некоторый интерес к рассказам о тагильской домоправительнице.

2

К Нижнему Тагилу подъезжали после полудня. Солнце придавало осенним краскам игру теней. Ветерок с шелестом гнал по дороге подсохшую листву. Перед самым заводом княжескую карету занесло на повороте. Спицы у задних колес дружно треснули, колеса рассыпались. Пришлось Пояскову отправиться в Тагил за новыми колесами, поэтому он смог предупредить Прокопия о высоком госте.

Когда тройка с князем Вяземским остановилась у дворцового крыльца в Тагиле, нежданного, но желанного гостя встречал не только сам Прокопий, но и Анфиса с хлебом-солью. Разряженные в парадные ливреи слуги составляли пышный фон этой встречи. Князю она пришлась по душе. По русскому обычаю он даже облобызался с красивой домоправительницей Демидовых.

* * *

Пока князя отмывали с дороги в бане, со двора поскакал в сторону Невьянска конный нарочный от Пояскова с двумя пакетами к Никите Никитичу Демидову и башенному старшине Савве. Гонцу было приказано строго-настрого вручить пакет старшине только в собственные руки и притом непременно с глазу на глаз...

Сенатор князь Вяземский слыл любимцем императрицы. Сознавая, что наделен умом не чересчур щедро, он избрал для житейского пути, а особенно для восхождения по служебной лестнице такие приемы, как лесть, услужливость и приветливость. Несмотря на тучность, он был подвижен и не щадил сил на поклоны перед сильными: известное дело, поклоном спины не надсадишь, шеи не свернешь! Одевался князь щегольски, и всегда его по-особенному завитый парик вызывал похвалы и восхищение императрицы.

Служба его при дворе началась при Екатерине Первой, благоволил к нему Меншиков, ибо князь довольно успешно выполнял тайные поручения временщика, что, кстати, и помогло тому быстрее дойти до бесславной опалы. Однако опыт близости с Меншиковым князю не только не повредил, а даже помог, как только появился в Петербурге новый временщик при новой императрице. Вяземский быстро приблизился к обер-камергеру Бирону и сумел завоевать его расположение, давая ему кое-какие советы. Однако, снискав доверие Бирона, князь не порывал и старых связей с сановниками и родовитым дворянством.

Когда помещики выступили против Демидова и понадобился ловкий ревизор, выбор после долгих споров пал именно на князя Вяземского: Сенат поручил ему возглавить розыск на Урале для проверки демидовского хозяйничанья в этом краю железа и соли. Демидовы издавна, еще со времен Меншикова, дружили с князем Вяземским. Однако дружба эта скоро оказалась уж очень дорогой и не особенно полезной заводчикам. Бывало выгоднее совать подачки в другие карманы. Князь глубоко затаил обиду на Демидовых и теперь показал это Акинфию: когда тот явился с визитом, князь, уже назначенный главой следствия, просто не принял у себя всесильного заводчика.

Понимая всю трудность возложенного на него поручения, Вяземский обещал царице до всего тщательно докапываться, не кривя душой и совестью. В Сенате он вслух грозился вывести Акинфия на чистую воду. Дворянам обещал найти и вернуть всех крепостных мужиков, сманенных заводчиком, а в случае смерти этих мужиков потребовать с Демидовых компенсации. Эти обещания передавались по всем гостиным столицы. Знать начала верить, что владычеству Акинфия Демидова на Урале приходит конец.

Но, отъехав от Петербурга, князь переменил и тон и намерения. Шумные обещания он и в Петербурге-то давал больше для вида, чтобы придать значимость своей персоне, нагнать на заводчика больше страха и положить в свой собственный карман как можно больше золота. Князь знал о смертельной болезни императрицы и отлично замечал, что в Царском Селе повеселела царевна Елизавета Петровна. Он очень точно угадывал, что близость с Бироном не распахнет перед ним дверей в кабинет императрицы будущей. От полной опалы он, конечно, надеялся как-нибудь увернуться, но тем больше денег потребует будущая придворная жизнь, чтобы блеском и щедростью отвлечь внимание от прежних грешков... Вот эти-то деньги он и надеялся получить в результате умелого розыска на Урале.

Ушей князя не миновали слухи о демидовских рублевиках. Он рассчитывал дознаться, где же чеканит их заводчик. Посему, руководствуясь и чутьем и слухами, он решил основательно осмотреть Наклонную башню: она разумеется, выстроена Акинфием неспроста и не просто для украшения главного завода.

В башне князь надеялся нащупать ключи ко всем тайным делам Акинфия на Урале. Он знал, что заводчик ее сильно охраняет, что проникнуть в ее тайники будет нелегко, но тем больше успеха сулило это загадочное, овеянное легендами сооружение. Когда тайны башни откроются, Демидову уж не отвертеться без солидного откупа.

* * *

Первый ужин сановный гость и его свита вкушали в хрустальной гостиной. Ее залили светом. Горели десятки свечей, и огоньки отражались в хрустале и серебре столовых приборов.

Обилие блюд и редчайших вин поразило даже князя, привычного к блеску дворцовых обедов. Обходительная и хитрая Анфиса сумела обворожить князя любезностью.

После ужина князь отпустил свиту на покой, а сам остался наедине с Прокопием, которого не раз встречал в петербургских салонах.

Они перешли в охотничью комнату. Пол в коврах из лисиц-огневок. На спинках кресел – рысьи шкуры. Над камином – голова сохатого с ветвистыми лопастями рогов. Куда ни глянь – везде чучела глухарей, косачей и рябчиков.

Перед камином на искусно имитирующих березу козлах лежит деревянная плита с инкрустацией из уральских самоцветов. На ней канделябр на двенадцать свечей с хрустальными розетками.

После ужина князь не без труда держался в кресле и сонно щурил глаза. Вино слегка туманило голову, по телу разлилась истома, не хотелось и рукой пошевелить.

Прокопий рассказывал, как отец сам лично убил под Тагилом медведя-шатуна.

Князь понюхал табак, прочихался и заговорил несколько мечтательно.

– Путевод мой, Степан, по всей видимости, бывалый охотник. Рассказывал о здешних лисах, кои будто бы обильно водятся близ Высокой горы. Я ведь и сам в молодости не прочь был поохотиться. Даже, знаете, и сейчас как-то потянуло позабавиться травлей лисиц. У вас, верно, знатные псарни? Ваших борзых довелось мне повидать у герцога. Должен сказать, по статьям отменны! Говорят, Акинфий Никитич псарни содержит прямо по-царски.

– Только прикажите, ваше сиятельство.

– Просить, просить, а не приказывать вам, помилуйте. Что ж, вот и прошу я вас, милейший мой Прокопий Акинфич, помнить, что не по своей воле прибыл к вам с пренеприятным поручением от Ее Величества и Сената.

Тревоги особой моя миссия внушать вам не должна. Погляжу на все глазами государственного закона. Родителя вашего я ведь знаю издавна, только последние годы он манкировал нашей старинной дружбой, хе, хе, хе... Но не в моем характере затевать истории. Мало ли у нас в столице напраслины на добрых людей возводят? Такого наплетут, что голова туманится. А разберешься – и окажется все пустяками. Все зависть, все зависть, друг мой. Государыне трудно самой вникать в эти распри, вот и послала меня, своего верного слугу, до всего дознаться на месте.

– С дозволения вашего сиятельства, если погода за ночь не переменится, охота на лис может состояться завтра.

– Ой какой вы быстрый! По-стариковски-то небось отдохнуть бы мне с дороги... Ну да делу время – забаве час. Завтра так завтра!.. Знаете, Прокопий Акинфич, гляжу я на ваши комнаты и глазам поверить не могу, что где-то за Уральским хребтом, у порога Сибири, в житейском обиходе такая изысканная роскошь. Поистине все чудесное в нашем государстве раскидано повсюду, по всем его необъятным просторам...

Признаться, когда по дороге узнал, что сами вы, человек молодой и светский, часто здесь обретаетесь, то сокрушенно пожалел вас. Думал, скушно вам в такой глуби после столицы. А теперь вижу, сокрушение мое было напрасно. Такую роскошь не у многих даже в столице встретишь. Теперь мне понятно, почему у людей такая зависть к демидовскому богатству...

Лениво вошли в комнату две белые борзые с тонкой выхоленной шерстью. Одна борзая смело обнюхала колени князя, он с удовольствием провел рукой вдоль породистой морды. Тут же послышался голос домоправительницы:

– Вот проказница! Сразу учуяла настоящего охотника! Уж не обеспокоила ли вас наша Ласочка?

– Помилуйте, Анфиса Захаровна, такая собака украшает сей дворец, как драгоценность... А я, признаться, уже сокрушался, что не увижу вас до завтра!

– Пришла, чтобы самолично пригласить вас в ваши покои, ваше сиятельство, только не осмеливалась беседы вашей нарушить.

– Давно мне на покой пора. Отлично надумала. Страшнущими дорогами ехал и донельзя утомился. Милейший хозяин усталость стариковскую простит мне. Но на слове я вас уже поймал: завтра утром буду преисполнен сил и бодрости для предстоящей охоты.

Гостю отвели спальню, кабинет и личную гостиную Акинфия. Когда князь и Анфиса подошли к дверям в эти покои, ливрейный лакей распахнул обе створы и бесшумно прикрыл их за вошедшими. Из гостиной вели двери в кабинет и опочивальню. Здесь гостя ожидала совсем молодая прислужница в голубом сарафане. Мимоходом князь милостиво потрепал ее за подбородок.

– Не осудите, ваше сиятельство, ежели покои вам не понравятся. Все-таки не столица здесь, и лучших в доме нет.

– Напрасно об этом говоришь. Кому же такие хоромы могут не понравиться?

– В столице-то, поди, еще не таким манером живете?

– Хуже живем. Хуже, милая! Только Демидовы могут так роскошествовать... Тебе наверняка не сладко у них со своей пригожестью?

– Хозяева хорошие, а потому мне жаловаться не на что.

– Не обижают?

– Что вы, ваше сиятельство! У Демидова народ плохого не видит. Это все напраслину на нашего господина плетут.

– Знаешь, зачем я к вам приехал?

– Как можно мне, простолюдинке, такие дела господские знать! Ничегошеньки не знаю. Да я и не любопытная.

– Ах ты, умница какая! Ведь правильно рассуждаешь. С твоей красотой совсем незачем о неприятном думать.

– Дозвольте паричок снять.

– Ну что ж, услужи мне, услужи.

– Теперь позвольте камзол снять, а то боюсь, не жарко ли натопить велела.

Анфиса сняла с князя и камзол, стерла надушенным платком капли пота с княжеского лба. Князь при этом легонько обнял Анфису, но она тут же отстранилась.

– Изволите шутником быть, ваше сиятельство.

– Уж больно ты хороша собой уродилась. Опять, насмотревшись на тебя, начну былое вспоминать и бессонницей маяться.

– А я Дуняшу заставлю вас убаюкивать. Голосок у нее тоненький, что твой колокольчик серебряный.

– Ты бы лучше сама со мной посидела.

– Погостите у нас подольше, тогда и посижу.

– Обязательно я у вас денька три поживу... Ну, коли посидеть со мной не хочешь, то хоть поцелуй.

Князь уже покрепче обнял Анфису, и она подставила губы. Старик ласково зашамкал:

– Красавица. Голубица. Приласкай меня, одинокого.

Анфиса ласково освободилась из рук князя.

– Хозяин недоброе про меня подумает.

По знаку домоправительницы открылась дверь, и тотчас вошла девушка в голубом сарафане, встречавшая князя при входе в опочивальню.

– Помоги, Дуняша, его сиятельству раздеться. А как изволят уснуть, свечи погаси.

Незаметно подмигнув девушке, Анфиса удалилась. Расторопная Дуняша уже снимала с князя чулки. Он приподнял за подбородок ее лицо.

– А ведь и ты красоточка. Глаза, как вишенки. И откуда это Акинфий Никитич вас набирает?

– Мудреного в этом ничегошеньки нет. Разве мало на Урале пригожих? Вот он и собирает нас, как груздочки в лесу.

– Ах ты, шельма! А шустрая-то какая: перед князем не робеешь.

– Упаси бог! Нам нельзя ни перед кем робеть. Мы демидовские!

– Ишь ты. И целоваться умеешь?

– Не велика трудность.

– Ну и пичужечка! Искорка!

– А вы-то как притомились, лицом побледнели.

– Это оттого, что ужинал без меры. Укладывай-ка меня скорее в постель... И переел за ужином, и дороги страшнущие сказываются... Заснуть скорей надо. Неплохо у вас, совсем неплохо.

Дуняша начала гасить свечи.

– Все не гаси. И смотри, не уходи, пока не засну!..

Оставив непогашенной одну свечу, девушка вернулась к постели, но старик уже похрапывал с полуприкрытыми глазами.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

Осенней ночью гулял лихой ветер по старому Невьянску. Сдирал охапками листву, крутил, подкидывал ее на воздух, гонял по земле, то сгружая в кучи под заборами, то разметая врассыпную.

Забавлялся ветер и с Наклонной башней, пробовал, крепка ли привязь у ставень, завывал на разные голоса в проемах, свистел во все щели.

Воды заводского пруда бились о плотину, штурмовали ее, будто осадные стенобитные машины.

А листва, еще не облетевшая, шелестела на деревьях так внятно, что тревожный шепот доходил до Саввы даже из-за оконной слюды...

В башенной горнице огонек лампады чуть оживляет темный лик Святителя. Молится Савва, подложив на чугунный пол под колени меховую шапку. Расстегнут ворот рубахи – душно старику, чудится ему чья-то рука на горле.

Читает молитву, а у самого мысли о мирском. Нет у молитвы силы освободить Савву от угрызений нечистой совести.

Назойливой стала старческая память, не дает уйти от пережитого и содеянного. Путается в ней старинное с недавним. Нет спасения от этой ведьмы.

Ведь не отыщи он острова в лесной глухомани среди зыбунов, не сидели бы теперь люди оттуда в башенных подземельях. Сегодня там четыре покойника – все удавленные. Савва спускался под башню, спрашивал людей, зачем они четверых жизни лишили. Ни слова в ответ не услышал. Тогда башенный старшина отобрал несколько человек на допрос к Мосолову. Тагильский углежог под плетями сказал, что самолично подбил народ задушить тех четырех. Умертвили их за то, что хотели они объявить о себе правду и выйти на волю. Мосолов спросил углежога, кто душил. Тот молчал. Приказчик ударил его по лицу кулаком, а углежог, скрипнув зубами, схватил приказчика и поднял, как куль, бросил о землю, да так, что с ним больше часа отваживались. Углежог обратил на себя внимание Саввы в первый день появления в подземелье. Савва учуял в нем великую силу, он и на молитве думал о силе углежога. Неужто и его придется со всеми вместе успокоить в братской сырой могиле?..

* * *

Башенный колокол разбудил Савву на десятом ударе. Уснул прямо на полу, измученный долгой молитвой и тяжелыми мыслями. И лишь только отзвонил наверху колокол, до слуха Саввы дошло снизу густое шмелиное гудение. Это в подземелье пели заключенные. Сквозь неплотно закрытый слуховой люк Савва может разбирать не только напев, но и слова. Савва в эти дни нарочно подкладывал кирпич под крышку люка, чтобы лучше слышать голоса узников. Могучий у них нынче запев. Никогда раньше не слыхивал Савва такой вольной и грозной песни. В ней и скорбь, и боль, и гнев. Проклинают люди своих мучителей.

Поднялся Савва с полу, присел на лежанку, а песня все громче. Тесно ей под землей, рвется она на волю сквозь каменные башенные стены.

Страшно старику от песни. Уж он и крышку люка закрыл вовсе, а песня будто все слышней. Сам камень, что ли, поет с людьми?

Вслушивается башенный старшина в слова проклятия, ловит их жадно, точно это ему самому нараспев читают приговор людской... Никак старик не может усидеть на своей лежанке, то вскочит, то замечется между чугунными гробами, из которых по его приказу уже вынесли серебряные рублевики. Их снесли в подземелья под дворцом, снесли туда, где погибла Сусанна...

Так в метаниях, в нарастающем ужасе перед песней узников прошел для Саввы еще один час его бытия. Снова высоко над головой прозвучали удары колокола. Уже одиннадцать. Поют ли еще узники, или это в Саввиных ушах продолжает звучать их песня, бередя встревоженную душу? И вдруг башенный старшина вспомнил, где ему довелось слышать похожий напев и такие же примерно слова: пели эту песню взбунтовавшиеся стрельцы, его старые товарищи, когда им ломали кости на дыбах. Это она, эта песня, помогла ему тогда обрести силу и сметку для побега, избежать казни и уйти с Демидовыми на Каменный пояс. Сколько лет прошло с тех пор, и каких лет! Какими делами наполнил он эти годы, он, беглый стрелец Савва, башенный старшина Демидовых! Да, теперь от этой песни не убежишь. Не согреет она стариковскую кровь, не оживит в старческом разуме мысль о побеге вместе с узниками. Некуда теперь Савве бежать. Он – одно из звеньев злой демидовской цепи, сковавшей людей на Урале, опутавшей некогда вольный край. Все ее звенья одинаково служат делу зла: хозяин, приказчик, доменщик, углежог, кержак, каторжник. Неразрывна эта железная цепь угнетения. То звено, что людьми зовется башенным старшиной Саввой, вковано в цепь еще старым Никитой Демидовым в малой тульской кузнице.

Савва давно смирился с тем, что ему самому всего-навсего один путь на волю – могила. Никому нет хода из-под хозяйской воли. Прохор Мосолов несколько раз пробовал уйти, и что же? Все на том же месте. Сусанна убегала, и уложил ее Акинфий в каменную стену. Вот разве что только паренек с Ялупана, что ушел с пришельцем. Нет, нет, после неудачи Сусанны не может быть веры в божественный промысел, нет в мире силы, что помогла бы разорвать демидовскую цепь. Ведь и сама Сусанна была звеном в ней. Бежала от отца к сыну. Цепь натянулась – звено ушло в свою стенную лунку...

Оборвались думы старика, когда послышался стонущий звук железного била за стеной. По билу кто-то наносил нетерпеливые удары колотушкой. Потом из-за ворот кто-то закричал сторожу:

– Отпирай скорей. Нарочный я, по хозяйскому приказу. Спишь, как кот перед ненастьем.

Савва прислушивался к перебранке хозяйского посланца со сторожем. Наконец загремел железный засов. Громко фыркала лошадь. Голос нетерпеливого гонца уже под башенными стенами.

– Старшину Савву мне!

– Спит.

– Ничего, разбужу. Веди к нему.

Скорые шаги по лестнице. Из черного зева открытой двери возник перед Саввой незнакомец в дорожной одежде. Забрызган грязью. Почти мальчишеское, еще безусое, но уже жестокое лицо. Хмурый взгляд... Еще одно звено демидовской цепи...

– Старшину мне.

– Я старшина.

– Пакет хозяйский тебе.

– Откуда?

– Из Тагила. Второй – к ревдинскому хозяину. А этот – на, получай.

Достал из-за пазухи один пакет, протянул Савве. Ощупал другой, побольше, и тут же повернулся, побежал вниз по лестнице.

Вокруг Саввы внезапно сгустилась тишина. Осматривая пакет, старик медлил его вскрывать. Потом будто не своими руками он сломал сургучную печать, уже зная, что таится за нею. Развернул бумагу – ни слова, ни строки. Только один предмет лег из бумажного свертка в Саввину ладонь... Даже не целый предмет, а всего лишь половина... Капелькой крови блеснул на разрубленной половине хозяйского кольца багровый самоцветный камень – рубин...

Старшина достал из кармана вторую половину кольца. Соединил половинки. Разруба будто и не бывало.

Еще одно звено демидовской цепи воссоединилось, стало на свое место...

Савва, башенный старшина, усмехнулся собственным помыслам. Потом сказал полным голосом:

– Не смогу я живой покорить в себе худую хозяйскую волю...

2

С получения хозяйского пакета пошли вторые сутки.

Савва недавно воротился в свою горницу с верхнего яруса башни. Смотрел закат молодого месяца. Думал про десятерых узников, кого прошлой ночью вывел из-под башни за ворота. Зачем он это сделал вчера? По какому выбору? Просто узнал по голосам и отпустил тех, кто пел громче и злее: отпустил восьмерых кержаков-чеканщиков. Лучшие мастера своего дела. А старого Кронида просто пожалел, отпустил, чтобы сыскал своего спасенного с Ялупана внука и чтобы была у того на русской земле дедова могила. Еще отпустил углежога Головешку... Вывел всех освобожденных за стену, велел шагать к лесу быстрее, а там держать на восход, в Сибирскую сторону. Расстались в темноте, никто и слова благодарного не произнес: не опомнились еще люди, да и не ради доброго слова выпустил их Савва. Пусть несут по земле песню про демидовскую цепь...

Старик и сегодня собирался еще раз спуститься в подземелье, еще раз глянуть на обреченных. Может, и еще чьи-нибудь глаза оставить непогашенными? Может, еще певцы надежные выищутся?

Освещена лампадкой Саввина горница. Тесной кажется она со вчерашнего дня. Все мерещится старику, будто потолок снижается.

Опять шаги снизу. Кому бы это? А, Прохор Мосолов.

– Не спишь, старче?

– Пора суматошная.

Савва указал Мосолову на лавку около дверей.

– Усаживайся. С чем пожаловал?

– Позавчерась ночью оборотень весточку получил. От Акинфия Никитича.

– Слыхал. Ломился кто-то в ворота.

– Едет к нам с розыском князь Вяземский.

– Скатертью дорога, буераком путь.

– В Тагиле отдыхает у Прокопа.

– Отдыхает? Притомился, стало быть? С чего бы?

– С дороги.

– Сидел бы в своем Петербурге у баб на коленях.

Мосолов вздохнул безнадежно:

– Оборотень наказал тебе после полуночи куранты на марш наладить. Не позабудешь?

Глядя на встревоженного приказчика, Савва только ухмылялся криво и зловеще.

– Недалече приезд, стало быть? Будем гостя маршем встречать?

– Эх, старче, худое подошло времечко. А годы наши не ранние. Помнишь, как, бывало, мы с тобой здесь царствовали? Раз – оторвано, два – пришито. Перед одним хозяином ответ держали. А теперь как бы вместе с хозяином к ответу не потянули. Страх берет за Акинфия.

– Не за Акинфия страх твой, Прохор, а за самого себя. Нам, брат, за его спиной не спрятаться. С ним ли, без него ли, а спросят и нас. Не махонькие были. Знали, на что идем, когда сотнями души живые губили. Семь бед – один ответ. Так что жди суда, Прохор.

Приказчик зябко поежился.

– Охота мне дознаться, Савва, каков этот князь Вяземский по характеру.

– Нонешних не сразу разберешь. Как узнаешь, лысый али курчавый, коли у всех на башках завитые конские хвосты напялены? Пусть князек этот характером ангел божий, все одно клещом в нас вопьется! Отчитываться-то перед ним – наше дело. Оборотень при нем из опочивальни вылезать не станет.

– Слыхано, будто и он годами не молод, князь этот. А коли так – на молоденьких клюнет. Кержачек подобрал свежих. Все, как на подбор, царевны с виду.

– Тебе, Прохор, девки – большая подмога. А что старик он, так это наверняка. Нешто царица пошлет молодого демидовскую цепь выверять? Молодого к демидовскому порогу царица не допустит.

– Ты уж больно попросту обо всем судишь. От всего в башне укрылся.

Прохор Мосолов ерзал на лавке все беспокойнее, оглядывал стены горницы, слюду в окнах.

– Тебе-то, Савва, перед ревизором не больно боязно стоять. Твои грехи в стенах замурованы да в земле лежат, не пикнут, жалиться не пойдут. А на меня любой заводский пожалиться не преминет.

Савва ухмылялся все загадочнее.

– А страх-то тебя теребит, Прохор. Есть и на меня доказчики.

– Где же?

– Под башней. С Ялупана все.

– Куда же ты их от князя спрячешь? Чай, первым делом князь в башню нос сунет. Денешь их куда, спрашиваю?

– Где сидят, там и будут.

– А как дознаются? Чай, они песни по ночам поют. Через отдушины слыхать.

– При князе петь не станут. Слово такое скажу. Притихнут.

– Смотри, старче, народ они отпетый. Иные злее зверя на нас с тобой. Даже я не смог плетями дознания выскрести. Это, старче, не люди, камни живые.

– Ты, Прохор, делами в башне себя не тревожь. То моя забота. Ты от своих сперва прочихайся. Савва с башенной лесенки не оступится.

– Тебе, поди, хозяин наказ какой дал?

– Дал. Да только мне одному.

– Дело твое. Только... Ведь князь с часу на час пожаловать может. Тогда что?

– А ничего. Демидовы железные, князю их не изглодать.

– Так-то так, только не бывало прежде среди народа брожения, злоба на нас не так поднималась. Мне и еда и сон на ум не идут. Только воду пью... Однако пора мне.

– В шашки с оборотнем дуться?

– Спать попробую. Может, усыплю тревогу... А ты, старче, стало быть, решил про себя тайну хозяйскую насчет башни сохранить?

– Будто сам ты мало тайн хозяйских про себя сохраняешь?

– Так. Слово на слово. А до дела – все та же верста.

Мосолов искоса глядел с порога на башенного старшину.

– Не ожидал, старче, от тебя такой упрямости.

– Вот что, Прохор! Ступай-ка лучше спать поскорее, а то мы с тобой до того договоримся, что зубы скалить начнем. Дознатчиков недолюбливаю.

– Зря. Ум хорошо, два лучше.

– Приобык в башне один думать. Один и отвечу.

Шаги Мосолова уже слышались на лестнице все глуше.

Ушел приказчик, не простившись со стариком. Савва проворчал ему вслед:

– Шагай, шагай! Чудно. Надумал ворон ворону глаз выклевать.

3

Без ветра наступила ночь.

По-осеннему пушист плотный, небесный бархат. Красили его, видно, и сажей и синькой. Остророгий месяц прокатился по темно-синему полю, усыпанному наново вызолоченными звездами.

Савва вышел на верхний ярус башни и любуется звездным мерцанием. Доносится с высоты крик отлетающих гусей. Колокол уже отбил одиннадцатый час ночи, вступили куранты. Бодрый петровский марш смешался со звуками ночи.

Еще час назад Савва отослал с башни дозорного. Он закрыл за ним дубовую дверь, которую обычно держал не на запоре.

Люди в подземелье опять пели, но уже не громко, не гневно. Сегодняшняя песня тосклива и беспросветна. Савва побывал там, под башней, еще днем. Упрашивал, прельщал людей свободой, но в ответ дождался только насмешек. Пересчитал всех по головам. Оказалось сто двадцать четыре души.

Смотрел старик на звезды с удивлением, как будто другими были они в эту ночь. Дольше всего не отрывал глаз от золотой россыпи Млечного Пути. Все мысли в голове притихли. Память совсем перестала рыться в рваном тряпье прошлого. Савва мысленно прощался со всем. Ему предстояло выполнить на земле свой последний долг перед тем человеком, кому служит целую жизнь. Демидовская цепь сковала людей. Он, Савва, всего лишь звено. Хозяин сказал: «Вернее тебя у меня нет человека». Савва никогда не найдет в себе силы ослушаться, как бы ни кричало в его душе чувство жалости к людям. Нет, чувство долга, чувство принадлежности к демидовской цепи сильнее!

Стыли у старика руки, будто он долго держал их в ледяной воде. Нельзя им стыть, ибо им поручено выполнить хозяйскую волю.

Звезды! Будто последний раз взошли они над этим жестоким миром...

Удар за ударом, в один тон, выпела медь колокола полночь. Звон в ушах заставил Савву склонить голову. Во всем его теле жар, а в руках холод. Разум приказывает ему идти, а ноги не повинуются. Вот сдвинулся с места. Пошел с лестницы на лестницу. Нащупал рукой в темноте дверь в горницу. Толкнул. Отворилась со скрипом.

Горит лампадка. Слышна из открытого люка тихая песня.

Не держат Савву ноги. Гнутся под тяжестью тела. Сел на лежанку. Для проверки еще раз соединил обе половинки кольца. Сомнений никаких – половинки совпадают.

Поют узники, не подозревающие о своей участи. Не спят. Значит, вода застанет их бодрствующими. Смерть будет мучительной, во тьме подземелья, заливаемого водой... Лучше дождаться, пока сначала умрет напев. Пусть певцы умрут позже, чем песня...

Савва ждал. Неподвижно сидел на лежанке, не то в дремоте, не то в полуобмороке. Прошел и второй час ночи.

Песня смолкла неожиданно. Савва настороженно долго прислушивался, но из подземелья не долетел ни один звук. Опять вокруг старика сгустилась мучительная тишина. Он встал. Пошатываясь, подошел к столу и зажег фонарь. Посмотрел на икону и хотел перекреститься, но не донес руки до лба. Потушил лампаду. У двери с лавки взял тяжелый топор. Вышел из горницы. Тяжело переставлял ноги на ступенях лестницы и слушал размеренные стоны часового маятника.

Тум-рум! Тум-рум!

В курантном ярусе поставил фонарь на пол. В глазах Саввы зеленые круги, в ушах шум. Смотрит он на просмоленные канаты. Средний, спаренный, удерживает тяжелое грузило. Разрубить канат – ухнет грузило на крышу водозапорного люка в шлюзе...

И Савва взмахнул топором. Один за другим падали тяжелые, глухие удары. Все глубже и глубже лезвие топора впивалось в канат. Последний удар – натянутые волокна не выдержали, топор угодил в стену, высек искры из камня.

А тяжелое грузило ухнуло в бездну. Миг тишины – лишь стонущие всхлипы часового маятника.

Тум-рум! Тум-рум!

И вдруг страшный, нарастающий рев несущейся воды. Чудовищный плеск, грохот. Волны по-разбойничьи ворвались в подземелье, заливали его, кружились в адской пляске. Седая клочковатая пена взблескивала где-то внизу в кромешной глубине и черноте.

Вода пруда заливала подземелья.

Затренькали колокола, отбивая четверти. Загудела медь большого колокола. Куранты заиграли бравурный марш. Савва бросил в колодец топор и обе половинки кольца. Припал к стене и невнятно выкрикивал:

– Прости, осподи! Прости меня, окаянного!

Старик метнулся к лестнице. Все мысли о людях внизу. Оступился и покатился по ступеням. Сразу не мог подняться на ноги. Дополз в горнице до слухового люка. Услышал людские голоса, заглушаемые плеском воды. Она рокотала теперь умиротворенно и сыто. Ясно донеслись из подземелья выкрики:

– Спасите! Топят! Спасите, проклятые!

Савва потерял сознание...

* * *

Начинался рассвет. Небо мирно расцветало розовыми, зелеными и голубыми красками, еще неяркими, еще по-утреннему приглушенными.

В избу Шанежки прибежал на рассвете слуга с приказом Никиты Никитича бежать на башню, узнать, почему большой колокол не прозвонил шести часов.

Приказчик еще издали учуял недоброе. Дверь башни, против обыкновения, заперта. Вокруг башенных стен взмокла земля. Выливалась она из отдушин подземелья...

Перепуганный до озноба, Шанежка топтался на размякшей земле. Кричал во весь голос:

– Караул! Ратуйте! Караул!

На крики приказчика сбегались дворовые. Вот и Прохор Мосолов, подобно Шанежке, побелел лицом, как неживой...

– Вода!.. Никак вода шлюз продавила. Подземелье залито.

– Савва где?

– Нигде его не видать.

Дверь в башню взломали с трудом. Мосолов и Шанежка запретили кому бы то ни было даже ногу заносить на порог. Выставили к дверям караульщика, а сами вошли в башню.

Мосолов первым заглянул в пустую горницу. В полу зиял открытый слуховой люк, на столе лежал нательный крест. Мосолов побежал по лестнице на первый ярус, а за ним следом Шанежка. Вышли на ярус и оба застыли на месте.

На языке большого колокола в петле из ременной опояски висел башенный старшина Савва. На мертвом новая холщовая рубаха, расшитая узорами по подолу и вороту...

Над старым демидовским гнездом – Невьянским заводом всходило солнце и золотило восточный фасад Наклонной башни. И отражение ее тонуло в зеркальной глади пруда...

Приказчики вышли на обходную галерею. И там, далеко на дороге, ведущей из Тагила, уже клубилась пыль под колесами шести троек...

Прохор Мосолов указал Шанежке на этот далекий кортеж и чуть не кубарем скатился с лестницы...

* * *

Всходило солнце и над всем лесным и заводским Уралом.

Под его лучами в горном царстве трех Таганаев переливались золотом, кровью и синькой осенние леса.

Сгрудились великаны Южного Урала, вздыбили свои вершины три Таганая, Уренга, Косотур и Татарка. Встречают восход в цветных, пронизанных солнцем клубящихся свитках тумана!

В это утро по бестропным, глухим пространствам вдоль берега реки Ай, уже за Златоустом, шагали выпущенные Саввой из-под Наклонной башни кержаки-чеканщики, доменщик Кронид и углежог Головешка.

Это было уже не первое, а четвертое утро после того, как покинули они невьянское подземелье. Но люди все еще брели со звериной украдкой, сторонясь заводов и селений. Шли день и ночь, без сна, без отдыха, полуголодные, не рискуя даже погреться у костра. Шли с единым помыслом поскорей убраться с Урала, где звучат куранты Падающей башни, где всюду рыщут демидовские захребетники, спастись от ужаса заводской каторги в неведомую Сибирь, где, по народной молве, работному человеку можно еще вольно жить, думать и петь в таежных уремах, среди зверей, подчас более милосердных, чем люди.

В утренних осенних лесах под шуршанье опадающей листвы просыпалась жизнь, скупая здесь на птичьи голоса. Но в душе каждого путника, унесшего ноги из кощеева царства Демидовых, пели чистыми голосами и разум и сердце. В них уже зажигалась надежда и вера, что и в сибирской стороне будет светить им солнце, пусть не такое щедрое, как на родной стороне, но все же дарующее свет и тепло обездоленному, страдающему люду России.