Сказание об истинно народном контролере — страница 24 из 62

ку, чтобы взялись они огнем от тлеющего дерна. А сам уселся на полу и стал ждать треска горящих дров. Загорелись, затрещали эти дрова в буржуйке довольно скоро. Павел, отдохнув, накачал примус, зажег его и поставил сверху чайник, в котором было еще много воды. Потом заварил чай и с дымящейся «осоавиахимовской» кружкой уселся за стол. Достал из котомки последние два целых сухаря, сгрыз их медленно, запивая маленькими глотками крепкого до горькоты чая. Стал с нетерпением ждать возвращения летчика и Федора, воображая себе, как втащат они в дом сани, груженные доверху всякой провизией. Опуская пустую кружку на стол, сдвинул он случайно длинную доминошную «колбасу» и тут же засуетился, подравнивая костяшки, чтобы ничего не перепуталось и можно было бы по возвращении товарищей доиграть, а точнее — выиграть эту партию, хотя все, конечно, зависело оттого, кто имел костяшку «пять-два». А за окном по-прежнему завывала занудливая пурга. Делать было нечего, и Добрынин заварил еще чаю, вытащил два заветных надкушенных в Кремле сухаря, положил их перед собой на край столешницы, смотрел на них долго и пытливо, размышляя о странности человеческих привязанностей. И так, размышляя и не сводя с сухарей взгляда, он попивал чай. Удивительным было чувство, возникшее у Добрынина по отношению к этим двум сухарикам, хотя и их судьба, если можно так назвать то, что произошло, тоже была удивительна и, как ни странно, напоминала ему, народному контролеру, собственную жизнь. И еще, продолжая свои мысли,понял Добрынин, что сам съесть эти сухарики не сможет, даже если выпадет ему от голода умирать. Хотя также он понял, ,что охотно отдал бы их товарищу Калинину, если б у того вдруг случились сложности с едой, и, может быть, даже смог бы он отдать один сухарь псу Митьке, но только в случае крайней нужды или очевидного присутствия в жизни пса чего-то гибельного. О себе он не думал, не думал он и о летчике и Федоре, хотя относился к ним с уважением.

А за окном по-прежнему завывала занудливая пурга, на которую Добрынин уже научился не обращать слухового внимания. Ведь иначе он и думать бы не смог.

Чай надоел. Дрова снова догорали, и из-за этого косил Добрынин недовольно на прожорливую буржуйку и уже не думал — неприятно было об этом думать, — а чувствовал, что придется снова идти за дом, забираться в самолет, тащить оттуда несколько поленьев, которые тоже прогорят, и таким образом будет все повторяться, а до каких пор? Этого Добрынин не знал. То ли до возвращения ушедших за провизией товарищей, то ли до окончания пурги…

Нехотя поднялся Добрынин из-за стола, снова поправил на себе олений кожух, тяжело вздохнул и подошел к двери. Снял запор и только подтолкнул плечом дверь, как грохот обрушился на него сзади, и грохот этот каким-то физическим образом повалил его на пол, на порожек раскрывшейся двери, повалил и пронесся над ним, ничего не понимающим, прижавшимся правым виском к холодному дереву. Загудело в голове с такой силой, что все эти завывания пурги показались чем-то мелким, вроде звуков, издаваемых кузнечиками или сверчками. А тут еще хлынул в открытые двери холод, поплыл он в дом, перекатывая свои морозные волны через лежавшего в проеме двери человека. И понял человек, что если не соберет в себе силы, не отползет назад и не закроет двери — останется он так лежать навсегда или по крайней мере до возвращения товарищей. И развернулся неуклюже Добрынин, чувствуя странную скованность своего тела, развернулся и отполз, после чего притянул двери к себе, запирая их.

А за дверью, за окном, за стенами дома по-прежнему завывала пурга, в завываниях которой прозвучало несколько раз лошадиное ржание, прозвучало и пропало.

Понемногу приходя в себя, подмятый конем Григорием Павел уселся за стол, мрачно уставившись на два заветных сухарика. Нет, отношение его к этим сухарям не изменилось. Изменилось что-то в его жизни. Изменилось жестко и в общем-то не только что, не с побегом коня, а чуть раньше, в момент, который нельзя было сейчас определить.

В доме стало намного холоднее, но Павел не шел к печке греть руки. Он снова думал о том, что все происходящее с ним в этом месте — настоящая борьба за жизнь с невидимым врагом, которым сейчас была природа. И вот, думая о врагах и помня, что жизнь — это и есть борьба, понимал Добрынин, что все самое трудное, вплоть до его смерти, еще впереди, если он, конечно, переживет эту пургу. Он снова сходил за дровами, чуть не поломав ногу, спрыгивая с самолета в непрозрачное снежное месиво с тяжелой охапкой поленьев в руках. Снова растрощил поленья топором, снова посидел возле печки, отогревай руки. Снова лег спать на полу у печки, придвинувшись к ее разгоряченному огнем металлу ближе обычного. И заснул, заснул тяжело, ощущая невероятно сильное притяжение земли. Это притяжение, казалось, хотело вдавить Добрынина в землю, втянуть его сквозь мерзлоту Севера, всосать или вжевать его в самый центр, в огненное ядро, составляющее вечно бьющееся и бурлящее сердце Родины. И вот, уже «занырнув» в то состояние сна, когда все кажущееся становится реальным, ощутил Добрынин, как проваливается его тело вниз, в темную, густую, как туман, бездну, проваливается и летит с такой скоростью, что свистит в ушах. А рядом с ним летит что-то еще, яркое до рези в глазах и довольно большое. Летит сорвавшаяся с неба звезда, и как-то так получается, что если попробует на нее посмотреть падающий Добрынин, становится ему невыносимо жарко, и он, используя только желание свое, а может быть, только мысль о желании, отлетает чуть-чуть в сторону, но все равно летят они вместе, прочти рядом, вниз. И нет конца этому полету. Да и не хочется Добрынину упасть. Страшно ему упасть. Уж лучше лететь бесконечно. И вот летит он и замечает, что звезда начинает тускнеть, и через какое-то время загасает она, и уже тлеющий свет чего-то большого, летящего рядом виден Добрынину. И от этого становится Павлу холодно, и он, опять же используя какую-то свою силу, приближается на лету к этой умирающей звезде, приближается и дотрагивается до нее рукой. И пальцы ощущают холодный и не совсем гладкий камень, летящий рядом.

А в ушах все еще свистит и завывает, и бесконечное это падение начинает утомлять Добрынина, и, утомившись чувственно, перестает он бояться и не обращает внимания на холод, обволакивающий его. На смену всем чувствам приходит безразличие, и уже совершенно все равно Добрынину: упадет он или продолжит проваливаться в неизвестное, которое может оказаться всего лишь его и всей страны будущим, будущим темным и бесконечным, наполненным летящими рядом с людьми вниз погасшими каменьями звезд.

Глава 14

Во вторую ночь дороги к Новым Палестинам идущие задумались о пище, но только дезертир, тот, что первым предложил всем и двум красноармейцам сигануть за борт машины, заговорил об этом вслух и достаточно серьезно.

— Куда б ни шел, а первым делом живот набить надо хоть чем! — сказал он.

Согласиться с этим согласились, однако же согласием сыт не будешь. И тут два красноармейца, уже, конечно, бывшие или по-иному сказать — беглые, проявили армейскую смекалку. Вызвались они добраться втихую до ближнего по дороге села и набрать там провианту от крестьян известным им способом.

На том и продолжили они свой ночной путь. А сверху светили звезды, большие и малые, яркие и тусклые, и все у них, у звезд, было как у людей. И, возможно, рас и национальностей они были разных, и верою они, может быть, были различны и из-за того светили по-разному. И там, среди них, неяркая —и ничем на небе не выдающаяся, но с огромною внутреннею магнетическою силою, совсем как человек русский, светила звезда по имени Архипка, светила и звала к себе, чтобы каждый, пошедший за нею, оказался на полпути в месте, о котором всякий на земле мечтает во снах и в жизни обычной.

А среди них, этих толп звездных, прохаживалась четверть луны, как конный милиционер посреди уличного многоголосья и безобразия. И точно вроде видно было идущим, как звезды, около которых эта лунная четверть оказывалась, светить начинали ровно и как бы охотнее, словно из-под палки или под надзором хорошего, но строгого небесного мастерового. Это и ангел заметил, шедший молча и в мыслях живущий ожиданием их входа в желанное место.

Ночная птица иногда пролетала над ними, издавая звуки загадочные и потусторонние. Что-то еще шумело в ночной природе, но шум этот был мелкий и безвредный.

— Огонек тама! — радостно воскликнул вдруг беглый колхозник, впереди шедший. Воскликнул так, что каждый вздрогнул, потому что каждый о чем-то своем потаенном думал, а не о самой дороге, по которой их ноги ступали.

— Где? — спросил, вглядываясь в равно темные стороны, красноармеец, обломавший ружье.

— Да вон, там! — указал рукою беглый колхозник. Красноармеец пригляделся и действительно увидел тускловатый, послабее даже какой-нибудь едва видимой звезды, огонек.

Остальные тут же сгрудились за спиною у красноармейца. И тоже увидели тот огонек.

— Надо поближе подойти, а там мы уж и провианту раздобудем! — твердо пообещал бывший красноармеец.

Двинулись тогда все к этому огоньку, и уже не думали они о чем-то потаенном, а вполне человеческие мысли о пище занимали их головы. Разве что ангел о пище не думал, хотя есть и хотелось. А думал он совсем о другом. Думал он о том, как легко человек отказывается от предписанного ему пути, чтобы пойти к такому месту, где возможно по справедливости жить. И мысли эти не могли его не радовать; вскоре в синеватой ночной темноте различимы стали первые заборы спящего села. Там, перед этими заборами, и остались все, кроме двух беглых красноармейцев, пошедших в самое село за провиантом.

— Ну че, ангел, — зашептал в тишине первый дезертир, что был в «сарафанной» сорочке. — Рассказал бы нам что о Рае. А? Кто тебя знает, может, ты и действительно не чокнутый? Чокнутые, они без умолку болтают разное, а ты все молчишь, будто на самом деле что знаешь!

Удивился этим словам ангел, но удивился тоже молча.

— А что вам рассказать? — спросил он после короткого обдумывания.