Так же неуклонно твердо отказывали послы полякам и в их требованиях относительно Смоленска на съезде, состоявшемся на следующий день, 28 декабря… «Я, митрополит, – говорил им Филарет Никитич, – без патриарховой грамоты на такое дело дерзнуть не смогу, чтобы приказать Смольнянам целовать крест королю». Голицын же добавил на это: «А нам без митрополита такого великого дела делать нельзя». Тогда рассерженные поляки стали кричать на них: «Это не послы, а воры».
Смольняне тоже «закоснели в своем упорстве», по выражению поляков, относительно сдачи им города и постоянно вели тайную пересылку с нашими послами. Доблестный Шеин, несмотря на страшную смертность и лишения в городе, всеми мерами поддерживал бодрость духа его защитников: он каждый день сидел в приказной избе, строго следил за правильным ведением всех городских дел, открыл царские погреба и по дешевым ценам продал все запасы; при надобности же против слабых духом употреблял тюремное заключение и пытки. На требования поляков о сдаче Смоленска королю, подкрепляемые извещением, что Москва уже целовала ему крест, он отвечал: «Хотя Москва королю и крест целовала, и то на Москве сделано от изменников. Изменники бояр осилили. А мне Смоленска королю не сдавывать и ему креста не целовать и биться с королем до тех мест, как воля Божья будет. И кого Бог даст Государя, того и будет Смоленск!»
23 января под Смоленск приехал из Москвы Иван Никитич Салтыков и привез новые грамоты от бояр послам и жителям Смоленска, подтверждавшие прежде высланные, «чтобы во всем положиться на волю короля». В ответ на это мужественные смольняне приказали передать Салтыкову, что если к ним еще раз пришлют с такими воровскими грамотами, то посланный будет застрелен.
Между тем, хорошо зная бедственное положение защитников Смоленска и опасаясь возможности взятия его поляками, к которым уже давно подошло на усиление 30 000 запорожских казаков, князь Василий Васильевич Голицын объявил панам, что послы согласны впустить в Смоленск 50 или 60 поляков, но с тем, чтобы король не требовал от жителей присяги на свое имя и немедленно же снял осаду. «Этим вы только бесчестите короля: стоит он под Смоленском полтора года, а тут как на смех впустить 50 человек», – отвечали рассерженные предложением Голицына паны. Тогда послы набавили еще 50 человек и объявили, что больше 100 человек впустить в Смоленск они ни под каким видом не согласятся.
Митрополит Филарет. Икона. С. Ушаков
30 января состоялся опять съезд послов с панами, на котором присутствовал и Иван Салтыков, сообщивший им новую грамоту, привезенную из Москвы. Послы отвечали по-прежнему, что без подписи патриарха грамота не имеет для них значения, и опять предложили впустить 100 поляков в Смоленск с тем, чтобы немедленно была снята осада и чтобы от граждан не требовалась присяга королю, как это прежде обещал сам Сигизмунд. «Это клевета, клевета», – отвечали паны и стали уверять, что Сигизмунд никогда не давал таких обещаний.
«Если вы увидали в нас такую неправду, – сказал им на это Филарет, – то королю бы пожаловать, отпустить нас в Москву, а на наше место выбрать других; мы никогда и ни в чем не лгали, что говорим и что от вас слышим, все помним. Посольское дело – что скажется, того не переговаривать, и бывает слово посольское крепко; а если от своего слова отпираться, то чему вперед верить?»
«Вы, послы, – закричал в ответ Филарету Иван Салтыков, – должны верить панам их милости, они не солгут; огорчать вам панов радных и приводить на гнев великого государя короля непригоже; вы должны беспрекословно исполнять волю королевскую по боярскому указу, а на патриарха смотреть нечего: он ведает не государственные, а свои поповские дела; его величеству, стояв под таким лукошком два года и не взяв его, прочь отойти, стыдно; вы, послы, сами должны бы вступиться за честь королевскую и велеть смольнянам целовать крест королю».
Послы попросили панов приказать замолчать Салтыкову, а затем Филарет, на поставленный вопрос – будет ли исполнена боярская грамота, отвечал: «Сами вы знаете, что нам духовному чину отец и начальник святейший патриарх и кого он свяжет словом, того не только Царь, сам Бог не разрешит: и мне без патриаршей грамоты о крестном целовании на королевское имя никакими мерами не делать…». Выведенные из себя такой твердостью Филарета, паны закричали послам: «Ну так ехать вам к королевичу в Вильну тотчас же».
Через два дня послов опять позвали к панам. Они были по-прежнему непоколебимыми, и поляки вновь пригрозили им немедленным отправлением в Вильну.
7 февраля был еще съезд. На нем поляки объявили, что король жалует смольнян, позволяет присягнуть одному королевичу и обещает снять осаду, но требует ввода в город 700 человек. Послы, однако, согласились только на впуск 200 человек.
На следующий день поляки заявили им, что согласны на это число людей и просят послов сообщить об этом жителям города.
Но смольняне не хотели впустить к себе и 200 человек; только после долгих убеждений они согласились, но с тем, чтобы король снял осаду и отвел свои войска за границу перед впуском упомянутых 200 человек.
Между тем король и не думал, разумеется, об исполнении своего обещания и составил новое условие, по которому стража у городских ворот должна была быть наполовину русская и наполовину польская, а одни ключи от них быть в руках Шеина, а другие у польского начальника. Затем он обещал снять осаду только после того, когда ключи и ворота будут переданы на этих условиях полякам и когда смольняне принесут ему повинную и исполнят все его требования, причем они же должны были заплатить и за все убытки, которые понес король вследствие их упорного сопротивления.
Ясно было, что на эти условия не могли согласиться ни послы, ни смольняне.
26 марта послов опять потребовали для переговоров; стояла оттепель, и лед на Днепре был слаб; поэтому, чтобы добраться до польского стана, расположенного на другом берегу Днепра, им пришлось идти пешком через реку. Поляки объявили послам, что они будут немедленно отправлены в Вильну, и запретили им вернуться в свои шатры, чтобы взять необходимые для дороги вещи. Затем их взяли под стражу и отвели по избам: Филарета Никитича посадили особо, а князей Голицына и Мезецкого и Томилу Луговского вместе. Так встретили они наступивший Светлый праздник.
Тем временем ополчения от земли двигались на выручку Московского государства.
«Литовские же люди на Москве, видя то, что собрание Московским людем, ипослаша Черкас (Запорожских казаков) и повеле воевати Резанския места».
С черкасами соединился и «московский изменник Исак Сунбулов», после чего они приступили к осаде Пронска, где сидел Прокофий Ляпунов. Узнав про это, к нему поспешил на выручку доблестный зарайский воевода князь Димитрий Михайлович Пожарский. Тогда черкасы бросили осаду Пронска, и Ляпунов отправился в Рязань; Пожарский же вернулся в свой Зарайск.
Ночью к Зарайску подошли черкасы, осадили город и заняли острог; но «помощью ж и чюдесы великого чюдотворца Николы, – говорит летописец, – воевода князь Димитрий Михайлович Пожарской выиде из города не с великими людми и черкас из острога выбиша вон и их побита». После этого черкасы отошли к Украине, а Сунбулов побежал к Москве.
Вскоре за тем в Москве последовало событие, отмеченное в летописи выражением – «О датии за пристава Патриарха». Получая известия о приближении к столице со всех сторон ополчений, сидевшие в ней поляки потребовали от бояр, чтобы патриарх приказал вернуться этим ополчениям назад. Послушные бояре отправились к Гермогену, и Михайло Салтыков стал говорить ему, «что-де ты писал еси к ним, чтобы они шли под Москву, а ныне ты ж к ним пиши, чтобы они воротились вспять». На это Гермоген отвечал: «.. будет (если) ты, изменник Михайло Салтыков, с Литовскими людьми из Москвы выдешь вон, и я им не велю ходити к Москве; а будет вам сидеть в Москве, и я их всех благословляю помереть за православную веру, что уж вижу поругание православной вере и разорение святым Божиим церквам и слышати Латынсково пения не могу». «…В то бо время бысть у них костел, – поясняет летописец, – на старом царя Борисове дворе (где жил Гонсевский), в полате. Слышаху ж они такие словеса, позоряху и лаяху его и приставиша к нему приставов и не велеша к нему никово пущати».
Между тем отношения жителей Москвы с поляками были уже сильно обострены; после отъезда строгого Жолкевского поляки перестали стесняться в своем поведении и начали, как и при первом Лжедимитрии, чинить великие обиды обывателям.
Открытые призывы Гермогена к восстанию против литовских людей и вести о сборе и приближении ополчений из городов возбуждали, разумеется, еще более москвичей против своих утеснителей. Со своей стороны, поляки принимали все меры предосторожности, чтобы не быть застигнутыми врасплох. «Москвитяне уже скучали нами, – говорит в своих «Записках» поляк Маскевич, офицер в отряде Гонсевского, – не знали только, как сбыть нас и умышляти нам ковы, часто производили тревогу, так что по 2, по 3 и 4 раза в день мы садились на коней и почти не расседлывали их… Чтобы еще более удостовериться в замыслах москвитян, послан был 25 декабря Вашинский с 700 всадников добыть языка в окрестностях: он перехватил гонца с подлинными патриаршими грамотами. Узнав о грозившей опасности, мы пришли в великое беспокойство, усилили караулы, увеличили бдительность, день и ночь стояли на страже и осматривали в городских воротах все телеги, нет ли в них оружия: в столице отдан был приказ, чтобы никто из жителей под смертной казнью не скрывал в доме своем оружия и чтобы каждый отдавал оное в Царскую казну. Таким образом, случалось находить целые телеги с длинными ружьями, засыпанными сверху каким-либо хлебом; все это представляли Гонсевскому вместе с извозчиками, которых он приказывал немедленно сажать под лед… Мы были осторожны; везде имели лазутчиков. Москвитяне, доброжелательные нам, часто советовали не дремать; а лазутчики извещали нас, что с трех сторон идут многочисленные войска к столице. Это было в великий пост, в самую распутицу».