Еще ужаснее была судьба Михаила Никитича. Этот богатырь по силе и по росту и святой по жизни человек был заточен в селе Ныробе, причем пристав оковал его двухпудовыми цепями и заключил в тесную яму, где он, по-видимому, умер от голода. Сердобольные крестьяне тайно подавали ему пищу некоторое время, но затем были в этом пойманы, и пять человек из них пострадало. Мощи Михаила Никитича были обретены нетленными в 1606 году; среди же жителей села Ныроба, несмотря на то что со времени его кончины прошло более 300 лет, до сих пор жива память о его страданиях, и он почитается ими святым. Ежегодно тысячи богомольцев приходят помолиться в Ныробской часовне у ямы, где был замучен Михаил Никитич, а в 1902 году небогатые жители этого села собрали 6 тысяч рублей серебром, чтобы поставить колокол в его память, весом 300 пудов. Одним из доказательств, что смерть Михаила Никитича входила в намерение Годунова, служит то обстоятельство, что истязавший его пристав Роман Тушин получил вслед за его кончиною повышение, будучи назначен воеводою в Туринск.
Несладко жилось и Филарету Никитичу, который, вероятно, был оставлен Борисом в живых как уже постриженный в иночество, а потому и почитавшийся не опасным, наравне с братом своим Иваном, хромым и не владевшим рукой. Пристав Воейков, состоявший при Филарете в Сийском монастыре, строго следил за ним, расспрашивал каждого, кто имел с ним какой-либо разговор, и обо всем доносил в Москву Борису, но ни о чем подозрительном донести не мог. «Я малого расспрашивал (жившего в келье у Филарета), – писал Борису Воейков, – что с тобой старец о каких-нибудь делах разговаривал ли, или про кого-нибудь рассуждает ли? И друзей своих кого по имени поминает ли? Малый отвечал: «Отнюдь со мной старец ничего не говорит». Если малому вперед жить в келье у твоего Государева изменника, то нам от него ничего не слыхать; а малый с твоим Государевым изменником душа в душу… Велел я сыну боярскому Болтину расспрашивать малого… – пишет Воейков дальше, – и малый сказывал: со мной ничего не разговаривает; только когда жену вспомянет и детей, то говорит: „Малые мои детки! Маленьки бедные остались; кому их кормить и поить? Так ли им будет теперь, как им при мне было? А жена моя бедная! Жива ли уже? Чай, она туда завезена, куда и слух никакой не зайдет! Мне уже что надобно? Беда на меня жена да дети: как их вспомнишь, так точно рогатиной в сердце толкает; много они мне мешают; дай Господи слышать, чтобы их ранее Бог прибрал, я бы тому обрадовался. И жена, чай, тому рада, чтобы мне Бог дал смерть, а мне бы уже не мешали, я бы стал промышлять одной своею душою; а братья уже все, дал Бог, на своих ногах“». Много лет спустя после этого Филарет Никитич, томясь в польском плену, говорил своим приставам: «Нас царь Борис всех извел: меня велел постричь, трех братьев уморил, велел задавить, только теперь остался у меня один брат Иван Никитич». Присутствовавший же при этом Лев Сапега пояснил: «Для того царь Борис велел над ними это сделать, блюдяся от них, чтобы из их которого брата не посадили на Московское государство государем, потому что они люди великие и близкие к царю Феодору».
В 1601 году Московское государство постигло страшное бедствие: вследствие полного неурожая наступил неслыханный голод, продолжавшийся целых три года.
«В сии три года, – говорит Маржерет, – случались злодейства, почти невероятные… я сам видел ужасное дело: 4 женщины… быв оставлены мужьями, решились на следующий поступок: одна пошла на рынок и, сторговавши воз дров, зазвала крестьянина на свой двор, обещая отдать ему деньги, но лишь только он сложил дрова и явился в избу для получения платы, женщины удавили его и спрятали тело в погреб, чтобы не повредилось: сперва хотели съесть лошадь убитого, а потом приняться за труп. Когда же преступление обнаружилось, они признались, что умерщвленный крестьянин был уже третьею жертвою».
От недостатка пищи люди щипали траву и ели сено, как скот; случалось, что дети поедали своих родителей, а родители – детей; от голода помирало великое множество народа, причем иногда у мертвых во рту находили навоз. Скоро наступило и моровое поветрие – холера, от которой в одной Москве погибло, как говорят, до 500 тысяч человек.
Борис старался помочь голоду самой щедрой раздачей денег бедным; но это только усилило бедствие: знав про милостыню, раздаваемую царем, толпы народа хлынули со всех сторон в Москву; сюда шли и те, которые смогли бы прокормиться на местах. От этого, разумеется, нужда в столице еще усилилась, а Борис, видя, что вследствие предпринятой им раздачи денег народ со всего государства стремится на явную смерть в Москву, решил прекратить эту раздачу, что повело к еще большим бедствиям.
Наступившей страшной нуждой старались воспользоваться некоторые алчные и жестокосердные люди, обладавшие большими запасами хлеба в зерне; они тщательно берегли его, ожидая еще большего повышения цен. «Даже сам патриарх, – рассказывает Исаак Масса про Иова, – имея большой запас хлеба, говорил, что он не хочет еще продавать его в ожидании цен».
Но, к счастью, наряду с такого рода лютыми корыстолюбцами в эти бедственные времена были и люди, стяжавшие себе память высокими подвигами милосердия. К числу их принадлежала Ульяна Устиновна Осорьина, вдова зажиточного дворянина, причтенная нашей Церковью к лику святых под именем праведной Юлиании Лазаревской (по месту погребения в с. Лазареве, близ Мурома). «Это была простая обыкновенная добрая женщина Древней Руси, – говорит про нее известный русский историк В. Ключевский, – боявшаяся чем-нибудь стать выше окружающих. Она отличалась от других разве только тем, что жалость к бедному и убогому – чувство, с которым русская женщина на свет родится, – в ней было тоньше и глубже, обнаруживалось напряженнее, чем во многих других… Еще до замужества, живя у тетки по смерти матери, она обшивала всех сирот и немощных вдов в ее деревне, и часто до рассвета не гасла свеча в ее светлице». Таким же милосердием отличалась Ульяна Устиновна и во все время своего супружества. «Бывало, ушлют ее мужа на царскую службу куда-нибудь в Астрахань, года на два или на три. Оставшись дома и коротая одинокие вечера, она шила и пряла, рукоделье свое продавала и выручку тайком раздавала нищим, которые приходили к ней по ночам…»
Овдовев и поставив сыновей своих на государеву службу, Ульяна Устиновна отдалась еще больше добрым делам. «Нищелюбие не позволяло ей быть запасливой хозяйкой. Ломовое продовольствие она рассчитывала только на год, раздавая остальное нуждающимся. Бедный был для нее какой-то бездонной сберегательной кружкой, куда она с ненасытным скопидомством все прятала да прятала – все свои сбережения и излишки. Порой у нее в дому не оставалось ни копейки от милостыни, и она занимала у сыновей деньги, на которые шила зимнюю одежду для нищих, а сама, имея уже под 60 лет, ходила всю зиму без шубы».
Страшный голод, наступивший в 1601 году, застал Ульяну Устиновну совершенно неприготовленной. Сама она не сжала ни одного зерна со своих полей. Но это нисколько не повлияло на нее. Она распродала все, что могла, и на деньги эти покупала хлеб для раздачи нищим.
«Тогда многие расчетливые господа, – рассказывает В. Ключевский, – просто прогоняли со дворов своих холопов, чтобы не кормить их, но не давали им отпускных, чтобы после воротить их в неволю. Брошенные на произвол судьбы среди всеобщей паники, люди эти принимались воровать и грабить. Ульяна больше всего старалась не допустить до этого своих челядников и удерживала их при себе, сколько было у нее силы.
Наконец, она дошла до последней степени нищеты; обобрала себя дочиста, так что не в чем стало выйти в церковь. Выбившись из сил, израсходовав весь хлеб до последнего зерна, она объявила своей крепостной дворне, что кормить ее она больше не может, кто желает, пусть берет свои крепости, или отпускные, и идет с Богом на волю. Некоторые ушли от нее, и она проводила их с молитвой и благословением. Но другие отказались от воли, объявили, что не пойдут, скорее умрут со своей госпожой, чем покинут ее. Она разослала своих верных слуг по лесам и полям собирать древесную кору и лебеду и принялась из этого печь хлеб, которым кормилась с детьми и холопами, даже ухитрялась делиться с нищими… Окрестные помещики с упреком говорили этим нищим: «Зачем это вы заходите к ней? Чего взять с нее? Она и сама помирает с голоду». – «А мы вот что скажем, – говорили нищие. – Много обо шли мы сел, где нам подавали настоящий хлеб, да и он не елся нам так всласть, как хлеб этой вдовы – как бишь ее?» Многие нищие не умели и назвать ее по имени. Тогда соседи-помещики начали подсылать к Ульяне за ее диковинным хлебом; отведав его, они находили, что нищие были правы…»
Голод стал стихать к 1604 году, когда Борис догадался предпринять соответствующие меры: послали скупать хлеб в отдаленные местности, где он сохранился в большом количестве, и продавать его затем за половинную цену в Москве и других городах. «Бедным же вдовам, сиротам и особенно немцам, – говорит С. Соловьев, – отпущено было большое количество хлеба даром».
Вместе с тем, чтобы дать работу собравшимся в Москве людям, Борис предпринял большие постройки: он велел сломать деревянные палаты Иоанна Грозного в Кремле и возвел каменные. Наконец обильный урожай 1604 года положил конец бедствию. Но последствия его были крайне тяжелы: кроме общего обеднения, нравственность народа, и без того подорванная доносами и другими мероприятиями Годунова, пала от ужасной нужды и сопровождавших ее безурядиц до крайней степени. Страшные разбои стали обычным явлением. Разбойничьи шайки составлялись преимущественно из холопов, отпущенных своими господами во время голода; немало было также голодных и бесприютных холопов из бывших слуг опальных бояр – Романовых и других пострадавших с ними; холопы эти, как мы помним, не взводили поклепов на своих господ, и мстительный Борис запретил всем принимать их к себе. Вынужденные крайней нуждой, они или прямо поступали в шайки разбойников, или двигались большими толпами в смежную с Литвою область, в Северскую Украину, которая и без того была наполнена беспокойными и ненадежными для государства людьми, так называемыми севрюками: еще Грозный царь позволил уходить сюда всем преступникам, осужденным на смерть, с тем чтобы заселить эту пограничную полосу воинственным населением, способным выдержать первое нападение татар или поляков.