На следующий день после приезда Марины, 3 мая, Лжедимитрий торжественно принимал в Грановитой палате знатнейших поляков, свою будущую родню со стороны Мнишеков и королевских послов – Олесницкого и Гонсевского.
Самозванец сидел на троне, в короне и со скипетром, имея у своих ног двух серебряных львов; на его правой руке виднелось кольцо с необыкновенным рубином в три пальца шириной; рядом с троном стоял великий мечник князь М.В. Скопин-Шуйский, с обнаженным мечом, а по бокам 4 рынды в белоснежных одеждах; несколько же позади виднелся, как и во времена Герберштейна, серебряный вызолоченный умывальник с водою. Кругом палаты сидело на скамьях у стен около 70 бояр в высоких горлатных шапках из черной лисицы; патриарх находился справа от Лжедимитрия на особом кресле, а несколько подальше от него были расположены на скамье остальные владыки Освященного собора. Дворецкий князь Рубец-Мосальский и великий секретарь Афанасий Власьев вызывали поляков по списку для целования расстригиной руки.
Первым приветствовал царя управляющий двором Марины, пан Мартын Стадницкий. Затем наступила очередь королевских послов. Когда те были еще в сенях, самозванец послал к ним Юрия Мнишека с требованием, чтобы они назвали его непременно цесарем (императором), но послы не соглашались на это, и Юрий Мнишек несколько раз возвращался в палату и опять уходил из нее. Наконец они были допущены пред очи Лжедимитрия. Олесницкий приветствовал его, но не назвал ни царем, ни императором, а затем вручил грамоту Сигизмунда Афанасию Власьеву. Последний подошел с нею к самозванцу и стал тихо читать ему ее надпись: в ней Лжедимитрий тоже не был назван ни царем, ни цесарем. Тогда Власьев вернул ее обратно послам и сказал им, что она написана какому-то князю Димитрию, а не цесарю, перед которым они стоят, а потому им надлежит с нею ехать домой.
«С благоговением принимаю обратно грамоту его величества и короля моего, – отвечал Олесницкий, обращаясь к Лжедимитрию, – но ни от одного христианского государя не получали еще такого оскорбления ни король, ни Речь Посполитая, в которой ваша господарская милость еще недавно была осыпана ласками и благодеяниями, а теперь так скоро их забыла и с презрением отвергает письмо его величества с трона, на коем сидит благодаря дивному Божиему промыслу, моему государю и польскому народу…» «Эта дерзкая речь Олесницкого оскорбила всех россиян, – говорит Карамзин, – не менее Царя; но Лжедимитрий не мыслил выгнать дерзкого пана и как бы обрадовался случаю блистать своим красноречием…» Он снял с себя корону и вступил в спор с Олесницким, доказывая ему, что он не только князь и государь, но даже и не царь, а император или цесарь, причем все бывшие до него мидийские, ассирийские и римские императоры имели на это звание меньше прав, чем он, и что уже все европейские государи, кроме одного только Сигизмунда, признали его в этом новом звании. На это Олесницкий, извинившись в отсутствии красноречия, «с жаром и грубостью, – по выражению Карамзина, – упрекал Лжедимитрия в неблагодарности, забвении милостей королевских, безрассудности в требовании титула нового, без всякого права…».
Затем в спор вмешался и Афанасий Власьев; все трое говорили одновременно, перебивая и не слушая друг друга. В Грановитой палате, где прежде торжественно восседали знаменитые русские государи Иоанн III, Василий III и Грозный царь, поднялся шум и гам, как на базарной площади, и все «признаки закоснелой подлости» сидевшего на троне царя с полной очевидностью обнаружились в это время перед чинно сидящими в горлатных шапках членами Царского синклита и Освященным собором.
Видя, что Олесницкого не переспорить, Лжедимитрий не выдержал и постыдно уступил ему; чтобы кончить спор, он просил его подойти к своей руке не как посла, а как доброго знакомого. Но дерзкий пан упорствовал: «Или я посол, – сказал он, – или не могу целовать твоей руки», и Лжедимитрий сдался окончательно. Грамота Сигизмунда была принята тут же при всех, «для того, – пояснил Власьев, – что царь, готовясь к брачному веселью, расположен к снисходительности и мирным чувствам».
Лжедимитрий спросил затем о здоровье короля, однако, чтобы показать свое неудовольствие, не привстал, как этого требовал обычай. «Вашему наияснейшему господарскому величеству следует встать при этом вопросе», – нагло заметил ему Олесницкий. «И расстрига, – говорит возмущенный Н.М. Карамзин, – исполнил его желание – одним словом, унизил, остыдил себя в глазах Двора явлением непристойным, досадив вместе и ляхам и россиянам». После этого, в знак своего особого расположения, Лжедимитрий послал Олесницкому и Гонсевскому к ним на дом до 100 кушаний на золотых блюдах со своего стола, а приехавших с Мариною поляков по-приятельски угощал обедом, подавая каждому руку и перед каждым снимая надетую на своей голове высокую шапку из драгоценной черной лисицы.
«В монастыре веселились, во дворце пировали… – рассказывает Карамзин. – Деньги из царской казны лились рекой… Знатные ляхи также не жалели ничего для внешнего блеска, имели богатые кареты и прекрасных коней, рядили слуг в бархат и готовились жить пышно в Москве… Но самая роскошь гостей оскорбляла народ: видя их великолепие, москвитяне думали, что оно есть плод расхищения казны царской; что достояние Отечества, собранное умом и трудами наших государей, идет в руки неприятелей России».
7 мая, ночью, Марина при свете 200 факелов совершила в богатейшей колеснице переезд из Вознесенского монастыря на свою половину нового деревянного дворца, выстроенного Лжедимитрием.
Свадьба, с соблюдением всех старинных обрядов, описанных нами при венчании Василия III и Елены Глинской, состоялась на другой день, 8 мая, хотя это и был канун большого праздника – Святителя Николая, когда по церковному обычаю венчания не положено.
Невесту для обручения ввели в столовую избу княгиня Мстиславская и Юрий Мнишек. Тысяцким жениха был князь Василий Иванович Шуйский. Лжедимитрий весь сиял от блеска драгоценных камней, на нем надетых. Марина, преодолев на сей день свое отвращение к русскому наряду, была в красном бархатном платье с широкими рукавами, причем оно было настолько густо обшито жемчугом, что едва можно было различить его цвет; повязка же на ее голове из драгоценнейших камней стоила до 70 тысяч рублей.
Перед совершением таинства бракосочетания Лжедимитрий вздумал венчать на царство свою невесту. В Грановитой палате было сооружено два престола: на один сел расстрига, на другой – Марина. К ней подошел князь Василий Иванович Шуйский и громко сказал: «Наияснейшая, великая государыня цесаревна Мария Юрьевна! Волею Божиею и непобедимаго самодержца, цесаря и великаго князя всея России, ты избрана быть его супругою: ступи же на свой царский маестат (владычество) и властвуй вместе с государем над нами».
Из Грановитой палаты торжественное шествие направилось через Красное крыльцо в Успенский собор; там было тоже приготовлено три трона – для жениха, невесты и патриарха. Марина и сопровождавшие ее поляки начали прикладываться к иконам, причем, к великому соблазну присутствующих православных, целовали изображенных на них святых прямо в уста. «Польки ее свиты подчинились сей необходимости с проклятием в душе», – говорит Валишевский. Затем началось беспримерное деяние: Марина была венчана патриархом на царство, чего не удостаивалась ни одна из прежних наших благочестивых цариц. Недостойный первосвятитель Игнатий надел на иноверку Марину Животворящий Крест, шапку и бармы Мономаха, помазал ее миром и причастил. Последнее обстоятельство, впрочем, иезуиты, во главе с отцом Пирлингом, отвергают. После принесения ей поздравлений всем духовенством, боярами и поляками, при пении певчими многолетия «благоверной цесаревне Марине», начался обряд бракосочетания. В течение этой службы расстрига крайне высокомерно требовал от окружавших его бояр разных унизительных, как это было замечено присутствующими поляками, услуг: подставить ему под ноги скамейку и прочее. После венца молодые, в коронах на головах, вышли, держась за руки, из храма и в дверях были осыпаны, по обычаю, золотыми деньгами князем Мстиславским. Затем был небольшой обед, и наконец Юрий Мнишек и князь В.И. Шуйский проводили новобрачных до их покоев.
Торжества по случаю свадьбы царя начались на другой день. Вместе с тем начались и разного рода недоразумения.
Получив приглашение к царскому столу, послы Олесницкий и Гонсевский заявили, что они требуют, чтобы их посадили непременно за одним столом с царем и царицею, подобно тому, как сидел Власьев в Кракове на обеде у короля после своего обручения с Мариной по латинскому обряду. Им возражал на это тот же Власьев, указывая, что вместе с ним за королевским столом сидели послы императора и папы, следовательно, ему никакой особой чести оказано не было, «ибо государь наш не менее ни императора, ни римского владыки, – нет, великий цезарь Димитрий более их: что у вас папа, то у него каждый поп». «Так изъяснялся, – говорит Карамзин, – первый делец государственный и верный слуга расстригин, в душе своей не благоприятствуя ляхам и желая, может быть, сей непристойной насмешкой доказать, что Лжедимитрий не есть папист».
Послы обедать не поехали. Торжество, впрочем, от этого нисколько не пострадало. За столом в Грановитой палате, где присутствовали высшие русские сановники и польская знать, Лжедимитрий появился одетый гусаром, а Марина в своем польском одеянии, которое она больше не снимала. В дверях же разместились польские музыканты. Расстрига постоянно пил здоровье поляков и оказывал им отменную честь. По окончании стола русские разошлись по своим домам, но поляков Лжедимитрий удержал в своих покоях и потребовал сюда еще вина и музыки. Здесь он опять пил здоровье каждого и по-приятельски шутил и беседовал с ними, причем, как истый потомок по духу второго сына Ноя, глумился в разговорах над императором Рудольфом, королем Сигизмундом и над папою, а себя называл другом Александра Македонского и выражал сожаление, что не может помериться с ним силами. Затем он пошел в помещение польских солдат и пил за их здоровье и за славу польского оружия.