«В чрезвычайной тесноте людей происходило великое убийство, – рассказывает Жолкевский, – плач, крики женщин и детей представляли нечто, подобное дню Страшного суда; многие из них с женами и детьми сами бросались в огонь, и много было убитых и погоревших… Таким образом, столица Московская сгорела с великим кровопролитием и убийством, которые и оценить нельзя. Изобилен и богат был этот город, занимавший обширное пространство; бывавшие в чужих краях говорят, что ни Рим, ни Париж, ни Лиссабон величиной окружности своей не могут равняться сему городу».
В среду же поляки бились целый день с отрядом князя Димитрия Михайловича Пожарского на Лубянке, который дрался до тех пор, пока не пал, получив несколько ран, после чего был отвезен своими в Троице-Сергиеву лавру.
«В четверток, – рассказывает Маскевич, – мы снова принялись жечь город, коего третья часть осталась еще неприкосновенною: огонь не успел так скоро всего истребить. Мы действовали в сем случае по совету доброжелательных нам бояр, которые признавали необходимым сжечь Москву до основания, чтобы отнять у неприятеля все средства укрепиться. Итак, мы снова запалили ее… Смело могу сказать, что в Москве не осталось ни кола, ни двора».
На дворе стоял жестокий мороз, и несчастные москвичи, не погибшие от пламени и меча литовских и польских людей, принуждены были расположиться в поле.
В пятницу 22 марта к Москве подошел атаман Андрей Просовецкий, ведя с собой, как свидетельствуют поляки, 15 тысяч человек. Против него Гонсевский выслал пана Струся; он встретил Просовецкого, шедшего, по словам Маскевича, «гуляй-городом, то есть подвижною оградой из огромных саней, на коих стояли ворота с несколькими отверстиями для стреляния из самопалов. При каждых санях находилось по 10 стрельцов: они и сани двигали, и, останавливаясь, стреляли из-за них, как из-за каменной стены. Окружив войско со всех сторон, спереди, с тыла, с боков, эта ограда препятствовала нашим копейщикам добраться до русских». После незначительной стычки Струсь вернулся в Москву, а Просовецкий стал дожидаться подхода Ляпунова и остальных отрядов.
25 марта, в понедельник на Святой, все ополчение подошло к столице и расположилось у Симонова монастыря; оно считало в своих рядах, вместе с отрядами Трубецкого и Заруцкого, до 100 тысяч человек.
Затем начались бои под самой столицей, причем наши дрались, прикрываясь гуляй-городами, и к 1 апреля поляки были вогнаны в Кремль, Китай и Белый город. Русские же расположились: Ляпунов с рязанцами у Яузских ворот, а Заруцкий и Трубецкой с казачьими и бывшими воровскими войсками против Воронцова поля, разделяя Ляпунова от остальных дружин земского ополчения, ставших у ворот Покровских, Сретенских и Тверских.
6 апреля на рассвете русские заняли большую часть Белого города, оставив в руках поляков только несколько башен на его западной стене. Так как толщина и высота московских стен, за которыми очутились теперь поляки, не сулила успеха при приступе, то наши воеводы решили прибегнуть к полному обложению противника. Это удалось им исполнить только к июню; однако уже в апреле у поляков стал обнаруживаться недостаток продовольствия, о чем они писали под Смоленск: «Рыцарству на Москве теснота великая, сидят в Китае и Кремле в осаде, ворота все поотняты, пить, есть нечего».
В мае к Москве подошел высокородный пан Ян Сапега и расположился на Поклонной горе. Он опять уверял русских воевод в своей дружбе, но в то же время писал Гонсевскому и полякам в Кремль и требовал денег у тех и других для уплаты жалованья его рыцарству. Скоро он окончательно разошелся с Ляпуновым, напал на него, но был отбит и всецело передался Гонсевскому. Последний, за истощением денег в царской казне, уплатил сапежинцам церковной утварью, драгоценными каменьями, снятыми «с шибы, которая была на гробу царя Феодора», и другими сокровищами московских государей. Ввиду того что около столицы нечем было поживиться, Сапега отправился к Александровской слободе, которую разорил, а затем к Переславлю-Залесскому; но от последнего он был отбит пришедшим ранее его из-под Москвы атаманом Просовецким. С Сапегой Гонсевский отправил и часть собственного войска, очевидно ввиду недостатка продовольствия, оставя при себе всего лишь около 4 тысяч человек и питая горячую надежду, что к нему прибудет скоро помощь от короля. Но король помощи ему не посылал, так как всецело был поглощен заботой о скорейшем овладении Смоленском.
8 апреля канцлер Лев Сапега объявил находившимся под стражей Филарету Никитичу и князю В.В. Голицыну о побоище и сожжении Москвы в Страстной вторник, а также о взятии Гермогена. Услышав эти вести, послы заплакали, но на все требования поляков написать смолянам о впуске в город королевского отряда непоколебимо отвечали, что без обсылки с патриархом и всеми людьми Московского государства они ничего не предпримут.
12 апреля послов силою посадили в ладью, объявив им, что они будут отправлены водою в Польшу. Когда посольские слуги переносили вещи и запасы своих господ на судно, то поляки перебили этих слуг, лучшие вещи взяли себе, а запасы выкинули. Стража с заряженными ружьями не покидала послов и на воде и заставляла их терпеть во всем крайнюю нужду.
Незадолго до этого из королевского стана под Смоленском отбыл на Литву гетман Жолкевский, ведя с собой пленных – царя Василия Ивановича и его двух братьев.
Когда послам пришлось плыть мимо земель Жолкевского, то последний послал их спросить о здоровье: те передали посланному, что они просят гетмана помнить свою душу и крестное целование.
Смоленск стойко держался до начала июня 1611 года, хотя из 70 тысяч его жителей осталось не более 8 тысяч; в городе вследствие полного отсутствия соли свирепствовала страшная цинга, от которой умерло множество народа. Судьба Смоленска решилась предательством. Изменник Андрей Дедешин перебежал из него к королю и указал на часть стены, которая была, как недавно выстроенная наспех, слабее других. Поляки тотчас же направили на нее огонь своих пушек и успели сделать в ней широкий пролом. Затем с наступлением ночи последовал общий приступ; горсть доблестных защитников города, изнуренная 20-месячной осадой, не могла остановить натиск нахлынувшего со всех сторон врага. Часть их пала под ударами неприятеля; другие спешили в соборный храм Святой Троицы. Под ним хранился запас пороха. Кто-то зажег его… «Но кто зажег, – говорит Жолкевский, – наши ли или москвитяне – неизвестно; приписывают это последним… Огонь достиг запасов пороха, который произвел чрезвычайное действие: взорвана была половина огромной церкви с собравшимися в нее людьми, которых неизвестно даже куда девались разбросанные остатки и как бы с дымом улетели. Когда огонь распространился, многие из москвитян, подобно как и в Москве, добровольно бросались в пламя за православную, говорили они, веру. Сам Шеин, запершись в одной из башен… стреляя в немцев, так раздражил их, убив более десяти, что они непременно хотели брать его приступом; однако нелегко бы пришлось им это, ибо Шеин уже решился было погибнуть, но находившиеся при нем старались отвратить его от этого намерения. Отвратил же его, кажется, от сего больше всех бывший с ним – еще дитя – сын его». Шеин сдался главному польскому воеводе Якову Потоцкому, объявив, что никому другому он живым в руки не отдастся.
Затем совершилось неслыханное дело. Король приказал подвергнуть Шеина пытке, чтобы допросить о разных подробностях осады Смоленска, после сего Шеин был отправлен в оковах в Литву и заключен в тесное заключение. В такое же заключение был посажен и доблестный архиепископ Смоленский Сергий, который и принял смерть в узах в Польше.
Радость Сигизмунда и поляков по случаю взятия Смоленска была чрезвычайна. Ксендз Петр Скарга сказал в Варшаве длинную проповедь, в которой громил русских за упорство в исповедании своего раскола и патриарха Гермогена, причем, по словам С. Соловьева, «знаменитый проповедник не счел нужным позаботиться о том», чтобы приводимые им сведения о событиях, имевших место в Московском государстве, «были хотя сколько-нибудь верны».
Сигизмунд, на радостях по взятии Смоленска, вместо того, чтобы идти к Москве выручать Гонсевского, решил вернуться в Польшу.
29 октября 1611 года в Варшаве происходило великое торжество: через весь город к королевскому дворцу ехал верхом в сопровождении блестящей свиты гетман Жолкевский, а за ним везли в открытой повозке пленного царя Московского Василия Ивановича Шуйского с двумя братьями. Во дворце, насколько можно судить по дошедшей до нас черновой записке, канцлер Лев Сапега сказал похвальное слово Сигизмунду, в котором между прочим, описывая Смутное время на Руси, говорил: «…этот (Годунов), видя, что Феодор (Иоаннович) не имеет потомства от своей жены, его сестры, стлал себе дорогу к престолу. А так как помехой был тот, младший наследник Димитрий Углицкий, он отрядил тайных убийц, и они умертвили этого ребенка… За это (гордость и преступление) Бог и наказал его (Бориса Годунова), не через великих потентатов (властителей), но через его же собственного подданного, дотоле нищего и убогого человека, чернеца, который во владениях вашей королевской милости служил из хлеба и одежды… Появился Гришка, сын Богдана Отрепьева, который был чернецом, как его зовут москвитяне – расстрига, а по-нашему «апостат». Он назвался Димитрием Углицким, тем самым, коего Борис приказал убить; был он и у вашей королевской милости в Кракове, и ваша королевская милость из сострадания явила ему и даровала великую милость, а какую он вскоре потом показал неблагодарность вашей королевской милости, скажу ниже. Кратко говоря, пошел он до Москвы, с чьей помощью – всем известно (намек на Мнишека)… А князь Василий вскоре завладел государством силой и на третий день после этого убиения (Гришки) велел короновать себя. Патриарха Игнатия, родом грека, которого самозванец поставил вместо Иова, низложил; а Гермогена, человека злого, поставил патриархом…»
По словам польских летописцев, Василий Иванович и его братья били королю челом до земли и лобызали его руку. Вспоминая, однако, достойное поведение Шуйского на приеме у того же короля под Смоленском, можно думать, что и в Варшаве он держал себя иначе, чем рассказывают поляки.