«Сказать все…»: избранные статьи по русской истории, культуре и литературе XVIII–XX веков — страница 17 из 28

«Любезный Дубельт. Письмо твое от 30 мая получил. Я уже здесь, в Милятине, куда я возвратился очень недавно. После смерти Николая Николаевича[163]я жил с женой и детьми в Полтаве, где и теперь еще недели на три оставил жену мою, а детей привез сюда. Очень рад, мой друг, что ты счастлив и доволен своей участью. Твое честное и доброе сердце заслуживает счастья. Ты на дежурном деле зубы съел, и, следственно, полагаю, что Бенкендорф будет тобою доволен. Воейкову[164]я отвечаю „нет“! Не хочу выходить на поприще литературное и ни на какое! Мой век протек, и прошедшего не воротишь. Да мне и не к лицу, и не к летам, и не к политическому состоянию моему выходить на сцену и занимать публику собою. Я счастлив дома, в кругу семейства моего, и другого счастья не ищу. Меня почитают большим честолюбцем, а я более ничего как простой дворянин. Ты же знаешь, что дворяне наши, особливо те, которые меня окружают, не великие люди! Итак, оставьте меня в покое с вашими предложениями и поверьте мне, что с некоторою твердостью души можно быть счастливым, пахая землю, стережа овец и свиней и делая рюмки и стаканы из чистого хрусталя.

Анне Николаевне свидетельствую мое почтение и целую ее ручки. Тебя обнимаю от всего сердца и детей твоих также. Пиши ко мне почаще и будь уверен, что твои письма всегда получаемы мною будут радостно и с дружбою.

Твой друг Михаил Орлов»[165].

Письмо декабриста написано спокойно и достойно. Дубельт и Воейков, понятно, хотели и его вытащить на «общественное поприще», очевидно апеллируя к уму и способностям опального генерала. Но не тут-то было! Старая закваска крепка. Орлов чувствует, откуда ветер дует, и отвечает «нет».

При этом, правда, Орлов верит в чистоту намерений старого товарища и радуется его счастью: очевидно, Дубельт в своем письме объяснил мотивы своего перехода в жандармы примерно так, как и в послании к жене. Возможно, декабрист на самом деле допускал в то время, что Дубельт сумеет облагородить свою должность, и не очень различал издалека, какова эта должность; но не исключено, что деликатный Орлов умолчал о некоторых появившихся у него сомнениях: заметим несколько раздраженный тон в конце послания — «оставьте меня в покое с вашими предложениями…»[166].

Заметим, однако, что жандармский полковник Дубельт и не думал обрывать знакомства прежних дней. Может быть, поэтому из опальных и полуопальных к нему расположен не один Орлов; знаменитый генерал Алексей Петрович Ермолов писал своему адъютанту Н. В. Шимановскому 22 февраля 1833 года, что Дубельт «…утешил меня письмом приятнейшим. Я научился быть осмотрительным и уже тому несколько лет, что подобного ему не приобрел я знакомого. Поклонись от меня достойной супруге его. От человека моих лет может она выслушать, не краснея, справедливое приветствие. Я говорю, что очарователен прием ее; разговор ее не повторяет того, что слышу я от других; она не ищет высказаться, и не заметить ее невозможно»[167].

Именно такие люди, как Дубельт, очень нужны были Бенкендорфу. Без его связей и знакомств с бывшими кумирами он был бы менее ценен; дело, разумеется, не только в том, что при таких сотрудниках больше известно об их друзьях. Просто Дубельт лучше послужит, чем, например, его прежний начальник генерал Желтухин (впрочем, способности последнего тоже могут теперь развернуться, но на своем поприще).

Вот каким путем Леонтий Васильевич Дубельт стал жандармом; Анна Николаевна же в одном из первых писем (из лернеровских пачек) разговаривает с мужем так:

«Не оставь этого дела без внимания, прошу тебя. Все страждущие имеют право на наше участие и помощь. Тебе бог послал твое место именно для того, чтобы ты был всеобщим благодетелем…»

Дубельт уже настолько известен и влиятелен, что молодые смутьяны (вроде Герцена, Огарева), упоминая возведенного революцией на престол французского короля Луи-Филиппа, для маскировки от «всеслышащих ушей» именуют его «Леонтием Васильевичем»…

2

Теперь действующие лица, а также обстоятельства времени обрисованы — и можно углубиться в почтовые листки, доставлявшиеся раз в неделю или несколько чаще в Петербург из барского дома в селе Рыскине (недалеко от Вышнего Волочка, Выдропуска и других «радищевских станций» между Петербургом и Москвой).

Письма идут дня четыре (5 июля пришло письмо от первого), но «в распутицу за письмом не пошлешь», поэтому хорошо, что «жандарм твой из Москвы приехал сюда сейчас, и я с ним пишу это письмо»; однако штаб-офицеру корпуса жандармов угрожает трехдневный арест «не на хлебе и воде, а на бумаге и чернилах за то, что ваша дражайшая половина, то есть сожительница, проезжая Вышний Волочек, не получила от вас письма…».

Постепенно читающего обволакивает атмосфера медлительного усадебного быта далеких-далеких 30‐х годов XIX века:

«Обед и чай на балконе…»

«Ливреи на медвежьем меху…»

«Какая-то Анна Прокофьевна, гостящая вместе со Степаном Поликарповичем…»

«Гуляние в саду, поднявши платье от мокроты и в калошах…»

«Повар Павел, который не привык захаживать в дом с парадного крыльца, и когда в торжественный день закрыли черный ход, то заблудился с шоколадом, коего ждали, в залах (смеху было)…»

«На днях была очень холодная ночь, почти мороз; этим холодом выжало нежный, сладкий сок из молодых колосьев; сок потек по колосьям как мед; в колосьях те зерна, откуда вытек сок, пропали, народ говорит, что это сошла на рожь медовая роса» (к этому письму приложен рыскинский колос, «чтоб ты видел, как он хорош») — и, кстати, «цветник перед балконом сделан в честь твоей треугольной шляпы…».

Треугольная шляпа напоминает в рыскинской глуши о столичной службе. Пока что петербургское обзаведение полковника довольно убыточно и требует энергичного хозяйствования полковницы: «Машинька привезла мне счастье, только она приехала, и деньги появились, продала я ржи 60 четвертей за 930 рублей». Мужу тут же посылается 720 (с пояснением, что «по петербургскому курсу это 675 рублей», очевидно, ассигнациями — или 180 целковых). Оказывается, глава семьи «купил сани и заплатил 550 рублей ассигнациями». В этот момент (октябрь 1835 года) у них еще «двадцать пять тысяч долгов», а 22 ноября того же года — «67 тысяч…».

Помещица прикупает земли к своим владениям Рыскино и Власово, властно руководит всеми финансами: тверские души и десятины — это ее приданое; мужу пишет: «Лева, ты не знаешь наших счетов».

Она совсем не смущается «астрономическими долгами», явно ждет скорых больших поступлений и уверена в обеспеченном будущем двух сыновей (Николаю — 14, Михаилу — 3 года):

«Наш малютка очень здоров, весел… каждый день становится милее. Даже мужики им любуются, а он совсем их не боится, и когда увидит мужика, особливо старосту нашего Евстигнея, которого встречает чаще других, то закричит от радости, и, указывая на его бороду, кричиткис, киси всем велит гладить его бороду и удивляется, что никто его только в этом случае не слушает. Тут он начинает привлекать к себе внимание старосты, станет делать перед ним все свои штуки и стрелять в негоппа!чтоб он пугался, и начнет почти у его ног в землю кланяться (молиться богу). Потому что его все за это хвалят, то он думает, что и староста станет хвалить его; а штука-то ведь в том, что при мне Евстигней стоит вытянувшись и не смеет поиграть с ребенком, который, не понимая причины его бесчувственности и думая, что он не примечен старостою, потому что сам не довольно любезен, всеми силами любезничает, хохочет, делает гримасы и проч., — умора на него смотреть».

Так выглядела семейная идиллия в середине июля 1835 года, в те самые дни, когда Пушкин (он жил тогда на Черной речке, на даче Миллера) ждал ответа на письмо к графу Бенкендорфу с просьбой о позволении удалиться на три-четыре года в деревню.

Впрочем, и здесь, в Рыскине, не хлебом единым сыты хозяева. В Петербург отправляются четыре тома «Adele et Theodore» для возвращения Плюшару: книгоиздатель является библиотекарем помещичьих усадеб. Дубельту напоминается, что «28 июня истекает билет Плюшару, надо снова абонироваться». Кстати, Анна Николаевна не только читательница, но и автор.

30 мая 1833 года.«Ты пишешь, что тебе пришлют для корректуры листы моего романа „Думаю я про себя“, — пожалуйста, поправляй осторожно, чтоб не исправить навыворот. Это перевод с английского, II том оригинальный, аглицкий, у Смирдина».

Через месяц с небольшим мы узнаем, что помещица дает советы и по издательской части: ее перевод вышел, но, видимо, худо расходится. «Надо просто делать, как делают другие: объявить самому в газетах на свой счет да самому и похвалить; по крайней мере, хоть объявлять почаще. Надо раздать и книгопродавцам; и на буксир потянуть Андрея Глазунова, нашего приятеля». Тут уже ясна надежда жены на возрастающее влияние супруга (последние строки отчеркнуты дубельтовским карандашом, то есть приняты к сведению для дела).

В литературном мире не один книготорговец Андрей Глазунов — приятель.

24 июля 1833 года.«Благодарю тебя, дружочек, за письма твои из Гатчины и Красного Села. Описание кадетского праздника, которое вы сочинили с Гречем, прекрасно; только мне не нравятся эти слова в конце: „Приидите и узрите!“»

Оказывается, и Дубельт попал в сочинители да еще выступал совместно с таким профессионалом, как Николай Греч!

С годами он все больше и чаще вникает в литературные дела, и в своем ведомстве — один из самых просвещенных.

«Многие упрямые русские, —