«Сказать все…»: избранные статьи по русской истории, культуре и литературе XVIII–XX веков — страница 23 из 28

«Твое имя гремит по всей России, меня любят и слушают в здешнем углу».

Тут как раз глава семьи, после нескольких лет петербургского отдаления, приезжает к себе в гости недели на две: поздняя осень 1849 года — как раз кончилась работа следственного комитета…

28 октября 1849 года.«Проводив тебя… мы не вернулись наверх; и все три, я, Александра Алексеевна и Ириша, пустились взапуски рыдать и плакать горькими слезами. Наконец, я первая взяла себя в руки и стала говорить о делах со старостами и земскими, между тем как Ириша, у которой не случилось никакого дела для ее рассеяния, продолжала заливаться и хныкать. Я после некоторого времени позвала ее к себе для прислуги и поцеловала за то, что она так горько плачет о твоем отъезде, а она заплакала еще пуще и едва могла выговорить: „Как же не плакать о нем, ведь жалко, — мы его как за какого бога считаем!“

Видишь, Лева, я правду говорю, что если бы мы жили в времена мифологические, когда благодетелей рода человеческого делали богами, ты был бы сделан богом, — и верно, богом милости и правды.

Огорчило меня только то заключение, что как я перестала плакать первая, потом унялась Сашенька, а Ириша плакала дольше всех, — так по этому видно, что она тебя любит наиболее из нас троих; такое открытие меня озадачило, и мне жаль стало, что не я плакала дольше всех, потому что мне кажется — я должна тебя любить и люблю более, чем Ириша, — как ты думаешь?

В разговоре моем со старостами, в вечер твоего отъезда, первое мое слово начиналось так: „А что? Каков ваш барин?“ И каждого из них в свою очередь ответ был следующий: „Ах, матушка, кажется, таких господ, да даже и таких людей на свете нет“, — ты, конечно, догадываешься, что я вполне согласна с ними… Это такое блаженство наслаждаться такою беседою, как твоя. Столько ума, даже мудрости в твоих суждениях, что весь мир забудешь, слушая тебя. Сейчас приходила ко мне по делам скотного двора старшая и любимая моя скотница, Федора Аксенова, и со слезами говорила о своем и всеобщем восхищении, как ты милостив и какие у них господа, и старые, и молодые. „Верите ли, матушка, — говорит она, — ведь все дивуются, какое нам счастье на свете жить: и на сердце радостно, и на душе весело. Других господ ждут в деревню, у людей вся утроба от страха дрожит, а наших господ ждешь как ангелов с неба. Уж нас все-то спрашивают, какому вы богу молитесь, что вам счастья столько от господ?..“ В таком упоении я бывала только 16‐ти лет от роду, у дядюшки Николая Семеновича и у бабушки Анны Семеновны на вечерах, где мы танцевали и нас было столько девиц и кавалеров с нами, дорогих и любезных, что нельзя было описать той радости и того восхищения, какое мы чувствовали, танцуя просто и ненарядно, в белых коленкоровых платьицах, но зато так весело, как было мне теперь с тобою».

На тех вечерах у дядюшки, адмирала Мордвинова, среди дорогих и любезных кавалеров были, разумеется, все те же «сумасшедшие рыцари», о которых Анна Николаевна считает полезным вспоминать и в часы такого счастья…

Несколько позже, 3 марта 1852 года, вот что сообщается: «Я сегодня получила твое письмо, мой ангел, где ты пишешь, что Катерина Николаевна Орлова привозила тебе дочь Марьи Николаевны Волконской, вышедшую замуж за Молчанова, чиновника особых поручений при Муравьеве. Ты жалеешь о молодой этой женщине и говоришь: „Не то бы она была, если бы отец не испортил ее будущности“. Но слава богу и то, что она вышла хоть за титулярного советника Молчанова. Фамилия хорошая, и ежели он сам хороший человек, то родные жены подвинут его очень скоро. Но как странно думать, что у Машеньки Раевской, этой еще в Киеве, при нас, едва выровнявшейся девицы и которую замужем за Волконским я даже и не видала — что у нее уже дочь замужем… Мне все еще кажется, что я вижу Машеньку Раевскую лет семнадцати, высокую, тонкую, резвую, едва вышедшую из детства; а тут слышу, что уж у нее дочь замужем.

Увидишь Екатерину Николаевну Орлову, очень кланяйся ей от меня; спроси ее о сестрах Елене и Софе, а также о брате ее Александре Николаевиче и его дочери.

Какое это было цветущее семейство в Киеве; а теперь как разбросаны! Кто в земле, кто в Италии, кто в Сибири; а какое было семейство».

Анна Дубельт очень часто подчеркивает, что помнит, как она счастлива, но, вздыхая над менее удачливыми, с испорченным будущим и посмеиваясь сама над собой, все же продолжает желать для себя и своих «еще большего».

16 июля 1852 года.«Я радовалась приему, какой сделал тебе наш батюшка Государь. Давно ты заслуживал такой милости, но все как-то тебе не счастливилось. Сделай мне, собственно мне, теперь одолжение, не пяться прочь от Государя, как ты много раз делал. Он так мило приглашает тебя бывать у него, как захочешь: говорит тебе, что во всякое время тебя примет, — неужели ты не воспользуешься этим приглашением? Левочка, это будет непростительно! Зачем терять и даже отталкивать такой прекрасный случай сблизиться с Государем? Вот уже я два письма от тебя после того получила, и ни в одном нет известия, чтобы ты воспользовался приглашением Государя у него бывать. А как он увидит, что ты от него удаляешься, и он станет на тебя смотреть холодно… Ты считаешь это честностью, а я уверена, что ему это не нравится. Не надо лезть в глаза, я согласна; но когда зовут нас, и кто же? Зовет владыка России, первый человек в мире; такой высокий и славный царь…»

Через полтора месяца, 3 сентября, в связи со смертью министра двора Петра Волконского:

«Скажи, пожалуйста, кто займет место князя Волконского и будет министром двора? Вот бы туда графа Орлова, а тебя сделать шефом жандармов. Орлов бы ездил с государем, а ты бы управлял корпусом, а нашего Колю бы взял в начальники штаба. Ты расхохочешься, как я это легко все перемещаю да размещаю; но если хорошенько рассудить, что это дело возможно, лишь бы кто надоумил о том государя — пусть бы тебя только назначили шефом жандармов, а Колю ты бы сам взял».

Помещица Дубельт меняет и расставляет главных государственных лиц по-семейному: мужа — в шефы, сына — начальником штаба; она привыкла менять и управлять, у нее министерский, а иногда и самодержавный склад ума: «Ты пишешь, что умер Жуковский, Набоков и Тарас. Разумеется, для меня Тарас всего важнее, и потому надо подыскать, как и кем заменить его». Жуковский — поэт, бывший воспитатель наследника. Набоков — член Государственного совета, бывший председатель следственной комиссии по делу петрашевцев. Тарас — управляющий петергофской дачей Дубельтов… Многие письма госпожи Дубельт — это отчеты о самовластном управлении «маленькой Россией» — Рыскином и Власовом, перед одним из управляющих громадным Рыскином и Власовом — Россией.

6

В стороне от тракта Петербург — Москва тихо. Усадебную тишину нарушают только просители, осаждающие Анну Николаевну; однажды она сообщает: «У нас масса гостей и просителей — так что все комнаты заняты посетителями». Анна Дубельт не дает мужу забыть какую-нибудь из переданных ею просьб, по нескольку раз спрашивает: как бы дать местечко получше племяннику ее приятельницы, вернуть крестьянину единственного сына, забритого в рекруты (не упуская, впрочем, случая присовокупить: «Если бы ты знал, какие дряни эти солдатские сыновья. Оставаясь сиротами, без отца, без матери, они растут без всякого надзора и делаются первыми негодяями в вотчине. Ты сам скажи, придет рекрутский набор; отдавать некого, — и, разумеется, скорее избавишься от дрянного одинокого шалунишки, чем расстраивать хорошую семью. Теперь такие частые и сильные наборы, что этих солдатских сыновей остается пропасть в имении. Они никуда не годятся, а их не отдавай»).

В другой раз муж должен улучшить судьбу некоего несчастного священника (духовенство, кстати, Дубельт не любит и в дневнике своем именует его «самой бесполезной и недостойной частью русского народонаселения»); наконец, являются даже «окрестные вольные крестьяне» и просят от имени «24 тысяч душ», чтобы не переводили их окружного начальника Палеева, ибо «у них такого начальника не было, а другой будет бог знает каков».

Помещица Дубельт много, очень много пишет про своих крестьян. Приказчик Филимон назвал дочь Анной, а сына Левонтием, в честь хозяев:

«Наши люди только из‐за доброго слова так стараются. Им всего страшнее прогневить меня; а мой гнев состоит в том, что я не так ласкова к тому человеку, который провинился передо мною; обращаюсь с ним сухо, никогда не взгляну на него, не пускаю на глаза — вот все мое наказание. А как они этого боятся».

Матрена, одна из пяти горничных, нагрубила барыне: не явилась вовремя, потому что у нее «корова не доена и обед не сварен». Но ее не секут и не продают другому помещику, а только отставляют из дома. Дубельт одобряет этот метод: «Не надо взыскивать со старых служителей».

Оброк барыня взимает обыкновенный, охотно дает отсрочку и разные милости: «Хочу помочь своему мужичку Тимофею Макарову: построил в Тяглицах каменный дом и каменную лавку, в которой торгует очень удачно. Он просит 150 р. серебром на 2 года; он расторгуется пошире; нам же это лучше». Анна Николаевна не хочет отдавать Власово сыну Николеньке, который может проиграть имение в карты: «Участь крестьян моих очень меня озабочивает. Ты знаешь, что я люблю крестьян своих горячо и нежно; они также мои дети, и участь их, не только настоящая, но и будущая, пока могу ее предвидеть, лежит на моей ответственности».

Помещица сообщает мужу, что во Власове «мне все так рады, что не знают, что делать от радости». Добрые, ровные отношения со своими крестьянами кажутся генералу Дубельту тем эталоном, которого надо держаться; в дневнике он записывает:

«Нет, не троньте нашего мужичка, а только подумайте, чтобы помещики были милостивы с ними… Тогда мужичок наш будет свободен и счастлив… Пусть мужики наши грамоте не знают — еще не зная грамоты, они ведут жизнь трудолюбивую и полезную… Они постоянно читают величественную книгу природы, в которой бог начертал такие дивные вещи, — с них этого довольно».