<…> зверь четверть столетия губит людей».
Разумеется, Эйдельман — вслед за Герценом — не был так радикален в оценке «революции Петра» и его личности. Он старался быть верным пушкинской диалектичности. Но тщательно и продуманно отобранные выписки из Герцена говорят о многом. И противопоставление Пушкина и Петра как персонажей — явлений, между которыми, собственно, и лежит смысловое пространство книги, в текстах Герцена получает если не полное подтверждение, то по крайней мере — оправдание.
Эта проблематика развернута у Эйдельмана в «Революции сверху». И мы до нее еще дойдем.
Для Пушкина, Толстого, Герцена и Эйдельмана человек был не объектом, а субъектом исторического процесса и одновременно его единственным двигателем.
Поэтому так внимательно рассматривает Эйдельман особенности мотиваций и психологических трансформаций своих героев. В каждом из них живет концентрированная эпоха, и каждый из них в той или иной степени отвечает за особенности эпохи.
Эйдельмана чрезвычайно интересовало, как человек взаимодействует с временем. Он пристально всматривается в судьбы своих героев, наблюдая, что происходит с ними при смене эпох. Доброжелательный даже к тем, кто этого, казалось бы, не заслуживает, он старается понять побудительные мотивы и тех, кто остается равен себе при всех обстоятельствах, как, например, сенатор Иван Владимирович Лопухин, дослужившийся до тайного советника. Чем он мог заслужить внимание Эйдельмана?
Важнейшие мемуары Лопухина опубликовал Герцен. И с истории издательской деятельности Герцена начинается очерк о Лопухине. Куда ж без Герцена?
Но дело не только в этой убедительнейшей для Эйдельмана рекомендации. Лопухин — образец человека, не изменявшего себе и своим гуманистическим принципам в «свой жестокий век», масон. Он представляет ту среду, из которой вышел Карамзин, — круг Новикова, масонов-мистиков и просветителей. Судьбы пересекаются. Для Эйдельмана это принципиально важно. От Лопухина к Карамзину. От Карамзина к Пушкину. И всех объединяет Герцен.
Великая человеческая общность явлена на страницах книги.
После яркого жизнеописания Лопухина, представляющего столь значимый для Эйдельмана XVIII век, очерк закономерно завершается возвращением к Герцену.
«Дело в том, — пишет Эйдельман, — что как Дашкова, как и Щербатов, Иван Владимирович — яркая самобытная, внутренне цельная личность». И цитирует Герцена: «Его странно видеть среди хаоса, случайных, бесцельных существований его окружающих; он идет куда-то — а возле, рядом целые поколения живут ощупью, впросонках, составленные из согласных букв, ждущих звука, который определит их смысл».
В общей системе — не этой отдельной книги, а во всем пространстве творческой работы Эйдельмана — такие персонажи, как Лопухин, Карамзин, играют роль эталонных фигур, на фоне бытия которых он рассматривает судьбы более драматичные и подвижные. Причем это очень разные люди. Но в том-то и заключается смысл их изучения.
Эйдельмана живо интересует и эволюция Фаддея Булгарина, приятеля Рылеева и друга Грибоедова, его движение от одаренного журналиста с бурной военной биографией, из околодекабристского круга, к откровенному доносительству и радостной сервильности.
Эйдельмана интересует путь арзамасца Блудова, умеренного, но явного либерала, в классические бюрократы николаевской эпохи.
Парадоксальному движению из «крикунов-либералов» в суровые охранители посвящен один из значительнейших материалов книги, скромно названый «После 14 декабря (из записной книжки писателя-архивиста)».
Начало очерка — увлекательная и поучительная история архивных поисков переписки весьма известного человека — Леонтия Васильевича Дубельта, важного для Эйдельмана еще и тем, что на нем пересеклись две сюжетные линии — Пушкин и Герцен. Дубельт, в некотором роде, соединяет две эпохи — он наблюдал за Пушкиным, он надзирает за Герценом. Оба были хорошо знакомы с Леонтием Васильевичем.
Но прежде всего — это классический образец «превращаемого», если пользоваться термином Тынянова.
В блистательном прологе к «Смерти Вазир-Мухтара» он писал: «Как страшна была жизнь превращаемых, жизнь тех из двадцатых годов, у которых перемещалась кровь!
Они чувствовали на себе опыты, направляемые чужой рукой, пальцы которой не дрогнут»[16].
Известно, как относился Эйдельман к Тынянову. И, безусловно, он едва ли не наизусть знал эти две страницы, в которых спрессован огромный смысловой пласт.
Полковник Дубельт, в первой половине 1820‐х один из «главных крикунов-либералов южной армии», по свидетельству Греча, был близок к Михаилу Орлову и князю Сергею Волконскому. Ему симпатизировал весьма разборчивый Ермолов, знавший его со времен Наполеоновских войн.
Естественно, после 14 декабря и мятежа Черниговского полка, массовых арестов в армии он оказывается под подозрением.
В «Алфавите членам бывших злоумышленных тайных обществ и лицам, прикосновенным к делу…» Дубельт занимает свое место. — «Дубельт 1‐й Леонтий Васильевич. Подполковник, командир Старооскольсково пехотного полка.
В сведении, полученном в декабре от главнокомандующего 1-ю армиею, а ему представленном от генерала Ертеля в марте 1824 года, Дубельт был показан в числе членов масонской ложи, существовавшей в Киеве. После того отставной майор Унишевский в доносе своем показал, что еще в 1816 году заметил Дубельта принадлежащим к тайным сходбищам в Киеве и за сие открытие претерпевал от него разные гонения по нахождение его, Дубельта, дежурным штаб-офицером 4 пехотного корпуса. Как Унишевский, обещавший открыть и уличить всех сообщников Дубельта, будучи призван по Высочайшему повелению в Комиссию, отозвался, что он кроме уже показанного им, более ничего присовокупить не может, то Комиссия оставила сие без внимания»[17].
То, что сведения о Дубельте пришли от генерала Эртеля, — закономерно. В это время генерал от инфантерии Ф. Ф. Эртель был военным генерал-полицмейстером 1‐й армии и все доносы стекались к нему.
Когда Дубельт был дежурным штаб-офицером 4‐го корпуса, Орлов был начальником штаба того же корпуса. То есть они постоянно сотрудничали по службе. Уже после 14 декабря, когда уцелевший, но опальный Орлов жил в Москве, а Дубельт был начальником штаба корпуса жандармов, у них случился вполне дружелюбный обмен письмами.
В этом нет ничего удивительного. Когда Бенкендорф после возвращения из заграничного похода, очарованный устройством наполеоновской жандармерии, вынашивал идеи создания такого же корпуса в России, то он приглашал в соратники своего друга князя Волконского. Князь Сергей Григорьевич пошел другим путем.
Эйдельман внимательно и подробно прослеживает путь Дубельта из «крикунов-либералов» в жандармы. Как происходило это превращение? Чего стоило оно «превращаемым»? История Дубельта была для Эйдельмана прекрасным испытательным полем.
Он приводит мотивацию своего героя — ответ полковника жене, которая уговаривала его: «Не будь жандармом!»
Дубельт, с юности воспитанный в среде отнюдь не охранительной, ответил супруге вполне в духе своей либеральней молодости: «Ежели я, вступая в корпус жандармов, сделаюсь доносчиком, наушником, тогда мое доброе имя будет, конечно, запятнано. Но ежели, напротив, я, не мешаясь в дела, относящиеся до внутренней полиции, буду опорой бедных, защитою несчастных; ежели я, действуя открыто, буду заставлять отдавать справедливость угнетенным, буду наблюдать, чтобы в местах судебных давали тяжебным делам прямое и справедливое направление, — тогда чем назовешь ты меня?»
Эта благородная декларация, в которую полковник Дубельт несомненно верил, вполне соответствовала декларациям создателя корпуса жандармов Бенкендорфа, который и пригласил Дубельта в свою службу, как звал некогда Волконского.
Любопытно и не случайно эти теоретические декларации вполне соответствуют реальной практике героя соседнего очерка — сенатора Лопухина, который именно что был «опорой бедных, защитой несчастных» — за несколько десятилетий до того, на закате Века Просвещения.
Линии пересекаются, намерения, мечтания кажутся схожими, но жизненная практика оказывается иной. И это требует объяснения.
Эйдельман показывает, как случай — «могучее орудие провидения», по Пушкину, — диктует ту или иную судьбу. «…Стоило судьбе чуть-чуть подать в сторону — и могла выпасть ссылка, опала или грустное затухание, как, например, у Михаила и Катерины Орловых, о которых Дубельты не забывают». Не только не забывают, а искренне сочувствуют их печальной участи.
Вместе воевали, вместе служили… Не так все просто.
«Мы отнюдь не собираемся, — пишет Эйдельман, — рисовать кающегося, раздираемого сомнениями жандарма». И тем не менее приводит удивительную по той самой диалектической глубине и изяществу характеристику, которую дал Дубельту наблюдавший его Герцен: «Дубельт — лицо оригинальное, он, наверное, умнее всего третьего и всех трех отделений собственной канцелярии. Исхудалое лицо его, оттененное длинными светлыми усами, усталый взгляд, особенно рытвины на щеках и на лбу, ясно свидетельствовали, что много страстей боролись в этой груди, прежде чем голубой мундир победил или, лучше, накрыл все, что там было».
Эйдельман в переписке обнаруживает свидетельства, что иногда на Дубельта, уже генерала, находила тоска.
И Эйдельман относится к этому серьезно. «Противоречия будут преодолены, служба будет все успешнее, но грусть не уйдет… Эта грусть крупного жандарма 30–60‐х годов XIX века — явление индивидуальное и социальное…» Вот что важно Эйдельману — социальное социальным, а каждый человек индивидуален.
Эйдельман так внимательно и, как ни странно это может прозвучать, не без некоторого сочувствия разбирается в «превращении» потенциального государственного преступника в успешного охранителя, потому что история Дубельта — выразительная модель для исследования процесса «превращения». Этого трагического процесса, когда в точке бифуркации, в момент рокового выбора решается судьба отдельного человека и судьба человеческой общности…