Скажи Алексу, чтобы не ждал — страница 13 из 51

– Что ты на это скажешь? – выдавливает Шурик, едва приоткрывая рот, словно заранее знает, что скажет отец. Ответ с самого начала был очевиден, и все же Шурик написал письмо. Или, скорее, писульку. Когда Шурик старается, то может писать красиво, как девочка. А здесь – сплошные каракули, буквы толкаются, перечеркивают друг друга кривыми закорючками, местами чернила расплываются, страница почти промокла. Это не письмо, это бумажное недоразумение.

Гуго вздыхает:

– Во-первых, такое письмо нельзя показывать. Только посмотри на него! И это ты собираешься отдать начальству?

– Я перепишу начисто, – тотчас отвечает Шурик, едва шевеля губами.

Гуго снова вздыхает. Он все понимает, но не должен этого показывать. Нельзя поощрять мальчика в его упрямстве. В конце концов, Германия приютила их в тяжелое время, не стала придираться к документам Njanja и быстро выдала ему разрешение на работу. Конечно, все это случилось до Гитлера, однако в сегодняшней России им было бы намного хуже.

– Шурик, – ласково зовет отец и откидывается на спинку кресла, делая вид, что совершенно расслаблен. Только пальцы не желают подыгрывать и судорожно сжимаются, отчего письмо зловеще шуршит. – Ты и сам знаешь, что это невозможно.

Шурик не двигается, смотрит с вызовом, на щеках – красные пятна, доставшиеся в наследство от Натальи. Она тоже всегда краснела, когда сердилась. Это случалось нечасто, да и Шурик пока нечасто злился. В конце концов, нам не дано выбирать время, в котором мы живем. Да и место на самом деле тоже. Обстоятельства могли сложиться намного лучше, но, как любила говорить Наталья: «Господь знает, кому какая ноша по плечу».

– Почему невозможно? – спрашивает Шурик.

К чему все эти терзания? Что он надеется услышать? Гуго не может сказать ничего полезного. Наталья обязательно бы что-нибудь придумала, и в такие минуты Гуго недостает ее столь же сильно, как недоставало с самого начала. Он знает, что Шурику всегда ее не хватает, и поэтому сделал все возможное, чтобы в остальном мальчик не знал недостатка. Совсем недавно он обустроил комнату Шурика под мастерскую, с мольбертами, ведрами для красок и разными материалами. Шурик пропадает там часами, рисует или лепит скульптуры, а потом, сияя от радости, показывает, что получилось. Тогда Гуго думает: «Все наладится». Но потом случается очередная глупость. Вот как это нелепое письмо.

– Потому, – отвечает Гуго, – что теперь ты немецкий солдат.

Голос его звучит ласково и спокойно, но письмо уже превратилось в комок. И тогда Шурик вдруг начинает кричать:

– Я не немец и не солдат, ni njemets, ni soldat!

Он переходит на русский, как делает часто, – в семье все одинаково хорошо говорят на обоих языках, все, за исключением Njanja, которая до сих пор на немецком и двух слов связать не может. Поэтому дома в основном говорят по-русски. Общаясь между собой, дети могут посреди предложения перейти с одного языка на другой и даже не заметить, это ничего не значит. Но теперь это значит: ni njemets, я не немец!

Гуго вскакивает с кресла, однако из-за разницы в росте ему все равно приходится немного запрокинуть голову, чтобы посмотреть своему ребенку в глаза. Скомканное письмо летит на пол, Гуго хватает сына за плечи и говорит:

– Однако тебе же нравилось в гитлерюгенде, Шурик. И в «Стальном шлеме», и в конных войсках тоже. Почему сейчас ты творишь глупости?!

Гуго повышает голос, но не со злости, а от отчаяния. Njanja избаловала парнишку, и он тоже избаловал его – последнее и единственное, что осталось от Натальи. Красные пятна, доставшиеся Шурику от матери, почти побагровели, однако его слова звучат спокойно, почти рассудительно.

– Тогда меня интересовал только спорт и лошади, которых разрешалось брать в штурмовых отрядах. То было ребячеством. Но теперь речь идет о присяге. Я не могу присягать Гитлеру. Я же русский.

«Перед лицом Бога я клянусь этой священной клятвой фюреру германского рейха и народа Адольфу Гитлеру, главнокомандующему вермахта, беспрекословно подчиняться и быть, как храбрый солдат, всегда готовым пожертвовать своею жизнью».

Конечно, Гуго знает эти слова – слова, которые должен произнести каждый солдат. Им приходится клясться перед лицом того, на кого Наталья уповала всю жизнь. Шурик верит в Бога с почти детской наивностью – научился у Njanja. Для русского народа проклятия и клятвы – это не просто слова, а почти магия.

Гуго по-прежнему держит Шурика за плечи, но больше не сжимает. Руки его бессильно повисают. Погубили мальчишку…

– Но я немец, – шепчет Гуго, – значит, ты немец тоже, а значит, должен служить немецкому народу и немецкому фюреру. Так уж повелось.

– А мама? – спрашивает Шурик.

– Мама бы не хотела, чтобы ты навлек на себя неприятности из-за пустяков.

Шурик молчит, мрачно смотрит на пол – туда, где лежит его прошение, скомканное и потрепанное, как будто только что участвовавшее в безнадежной битве.

– Присягни Гитлеру, – шепчет отец, – сделай это ради мамы.

С этими словами он поднимает письмо, рвет его на мелкие кусочки и бросает в камин. Шурик молча наблюдает. Благочестивое желание не давать клятву фюреру германского рейха и народа горит в огне. Не сказать чтобы Шурик ожидал чего-то другого, просто он из тех, кто никогда не теряет надежды. Вот она, честность. Последний клочок бумаги скрывается в огне, даже не сгорает, а просто исчезает, и Шурик возвращается в свою мастерскую, но сегодня ему просто не хочется ничего делать.

Вскоре рядовой Александр Шморель присягает фюреру – так же, как и все остальные, однако руку при этом поднимает ровно настолько, насколько необходимо, и говорит неразборчиво. Он клянется беспрекословно подчиняться то ли Арвольфу, то ли Арнольфу, то ли Арнольду Хиблеру – а может, Хивлеру или Хифлеру, кто бы это ни был, Бог простит, даже русского простит.

Весна 1942 года

«О вреде табака». Алекс когда-то читал одноактную пьесу, которая называлась так же. Читал вместе с частным преподавателем, русским, приходившим к Алексу дважды в неделю давать уроки литературы. Алекс обожал читать, особенно Тургенева и Достоевского. Впрочем, Чехов ему тоже нравился. Однако из этой пьесы ему запомнилось немногое, только то, что она была довольно забавной.

«О вреде табака». Совсем не забавной оказывается лекция его соседей по комнате – тоже медиков, естественно. Прилизанные волосы, словно их обладатели упали в бочку слизи, у одного из них – большие важные очки.

– Итак, еще раз медленно, чтобы все успели записать: легкие, кровеносные сосуды и, самое важное, питание мозга кислородом, – подводит итог очкарик.

На самом деле говорит он далеко не медленно и постоянно запинается в своем занудном рвении.

Другой с усмешкой добавляет:

– Вот в чем главное различие между этим мистером Черчиллем и нашим фюрером.

Он жестом изображает курение толстой сигары, и очкарик громко – преувеличенно громко – смеется.

Алекс стоит с уже набитой трубкой и догорающей спичкой и недоумевает, во что же он ввязался.

Почему-то будущее всегда рисовалось ему в радужных красках: они с Гансом вернутся в мюнхенскую клинику, где их будут ждать скучающий главврач, лишенный амбиций, и дежурства самое позднее до полудня. Однако на этот раз у бюрократии были другие планы, и Алекс отправился на стажировку в Хольцхаузен – городок, который столь же провинциален, как звучит. Находится этот городок не очень далеко от Мюнхена, однако слишком далеко, чтобы ездить каждый день домой. Поэтому Алексу приходится делить комнату с двумя незнакомцами, которые, как назло, еще и не курят.

Алекс без возражений откладывает трубку и спички в сторону – ему не хочется спорить, и два слизняка торжествующе кивают друг другу: еще пара легких прибережена для блага родины. «Если бы они только знали, что это русские легкие», – думает Алекс. Впрочем, эти двое больше пекутся о своем благополучии, чем о здоровье соседа, который им явно неприятен.

Алекс забирается на верхнюю койку двухъярусной кровати и, стараясь не вслушиваться в глупый разговор своих соседей, пишет Ангелике. Как Кристель и говорил, после рождественских праздников Ангелика добросовестно вернулась к Алексу. Ключевое слово «добросовестно». От Алекса не ускользнуло, что после возвращения она все чаще говорит… нет, не о муже, а о своей школе, об учениках, об обычной жизни.

– Правила нужно устанавливать самому, – сказал Алекс, и Ангелика грустно ответила:

– Да, может быть.

Алекс лежит на животе, матрас настолько твердый, что можно писать прямо на нем.

Им с Ангели остается только переписываться, и, сказать по правде, Алекс не страдает из-за разлуки. Ганс говорит, что после расставания они с Трауте прекрасно ладят. Считает ли Трауте так же? Как бы то ни было, они по-прежнему проводят много времени вместе, быть может даже больше, чем раньше, – например, на праздниках катались вместе на лыжах. Кроме того, Трауте до сих пор регулярно наведывается в Ульм, чтобы помочь родителям Ганса и пообщаться с Инге.

– Можно любить физически, – однажды сказал Ганс, – а можно духовно. Но нельзя любить и физически, и духовно одновременно.

Тогда Алекс решительно возразил, однако сейчас как будто понимает, о чем говорил Ганс. Поэтому совсем не страдает из-за того, что им с Ангеликой остается только переписываться, любить друг друга духовно, как в самом начале, когда ее муж еще ничего не знал. Прежде Алексу претило быть тайным любовником, теперь это кажется куда привлекательнее, чем их нынешняя путаница. Он размашисто пишет на бумаге приветствие: «Золотце мое, радость моя», но потом ему больше ничего не приходит в голову. Письмо едва длиннее открытки. Ангелика подумает, что Алекс был уставшим, и это правда. Он переворачивается на спину и закрывает глаза. Умники внизу тем временем рассказывают непристойные анекдоты о Черчилле и время от времени громко смеются. Алекс прижимает к ушам подушку.

Из Советского Союза сюда прислали первых раненых – с обмороженными пальцами ног. Чаще всего Алексу достаются пациенты с легкими ранениями. Он немногословен. Наверное, его считают глуповатым. По правде говоря, Алексу хочется задать много вопросов о войне и о том, что сейчас происходит у него на родине, но, во‑первых, на это нет времени – врачи и медсестры гоняют его и в хвост и в гриву. А во‑вторых… он боится. Боится рассказов о разрушенных городах и селах, о том, что Россия горит… Боится слов солдат о том, что им не жаль – пусть горит, да посильнее! Русские – не люди, они не имеют права на жизнь, их жизнь менее ценна, чем жизнь животного. Тогда… что ж, тогда Алексу пришлось бы вмазать полузамерзшему пациенту, валяющемуся на больничной койке. А он не хочет – эта вспышка насилия ни к чему не приведет. Пропаганду можно вбить в головы людей, но выбить ее еще никому не удавалось, поэтому Алекс предпочитает молчать и просто выполнять свои обязанности. У солдат сине-черные пальцы на руках и ногах, да и носы тоже, Алекс испытывае