Скажи Алексу, чтобы не ждал — страница 14 из 51

т легкое омерзение – когда он создает скульптуры или рисует человеческие тела, обычно те целые и красивые. Однако он стискивает зубы и накладывает толстые повязки на еще не полностью отмороженные, вздувшиеся участки тела, в худших случаях зашивает раны после ампутаций.

Какими далекими сейчас кажутся лекции по анатомии, которые можно было прогулять, и экзамены, которые можно было пересдать! Здесь нет места ошибкам, и Алекс рад, что ему доверяют только простые задачи. По крайней мере, технически простые – он старается не присутствовать при пробуждении пациентов с ампутированными конечностями. Иногда этого не избежать, и тогда Алекс видит на их лицах глубокую потерю, которую оставляет недостающая часть тела – пусть даже мизинец, он незаменим. Как бы Алекс ни старался, как бы аккуратно ни накладывал швы, он ничего не может поделать с разочарованием, которое появляется на лицах пациентов. Вот что труднее всего. Алекс часто вспоминает Ганса – интересно, выполняет ли он в своем военном госпитале в Шробенхаузене – звучит еще ужаснее, чем Хольцхаузен! – такую же работу или что-то посложнее. Ганс – хороший врач, и после войны он станет еще лучше. Что же касается Алекса… Он поступил на медицинский потому, что поддался уговорам Кристеля. Кристель всегда питал к науке искренний интерес, и Алекс думал, что учеба на одном факультете станет своего рода продолжением их счастливых школьных дней. Кроме того, отец настолько обрадовался тому, что старший сын пойдет по его стопам, что после осторожного упоминания о возможности такой карьеры обратного пути уже не было. Теперь Алекс бродит по мрачным коридорам, заставленным больничными койками с ранеными, вглядывается в сонные, искаженные болью лица и думает: «Нас с Гансом тоже скоро заберут, тоже отправят на войну, это всего лишь вопрос времени». К счастью, санитаров не сразу бросают на передовую. Сначала их отправляют в тыл, где жизнь все еще имеет остатки смысла. Конечно, это тоже вопрос времени. Однако только ради этого стоило изучать медицину.

«Когда война закончится, – думает Алекс, – я больше никогда не переступлю порог госпиталя. Даже если окажусь смертельно больным. Даже к отцу в ортопедический кабинет не приду». Он клянется себе в этом, стоя в Хольцхаузене между ранеными.

По крайней мере, здесь, в военном госпитале, можно курить сколько душе угодно. Нашлось бы время. Дело не столько в табаке, без которого, если потребуется, Алекс может обойтись, сколько в тишине и покое. От людей у него голова кругом, они повсюду – раненые, медсестры, врачи, все они разговаривают и разговаривают, причем ужасно громко, а по вечерам еще эти слизняки умничают: «Фюрер отказался от мяса, поскольку это хорошо для кишечника и полезно для здоровья!»

Алекс отыскал в госпитале комнату, которая всегда пустует, что удивительно, учитывая постоянную нехватку мест. Комната небольшая, своего рода проходная, но расположена в углу здания, потому через нее никто никогда не проходит. Внутри – старая мебель, почти вся сломанная. Быть может, зимой ее разбирают на дрова или просто о ней забыли. Здесь, в этой безлюдной комнате, Алекс при любой возможности уединяется со своей трубкой. Завтра прибудет новый груз – медсестры и правда называют раненых «грузом» – так вот, завтра прибудет новый груз из России, и тогда потребуются все силы, будет непросто выбраться на перерыв, поэтому сегодня он наслаждается относительной тишиной.

Алекс сидит на колченогом стуле в своей тайной комнате, курит и смотрит в крошечное окошко: мир за ним такой же грязно-серый, как и стены. Алекс думает обо всем и ни о чем одновременно, погруженный в творческое состояние, которое совершенно невозможно, пока находишься среди других людей. Сейчас ему очень хочется что-нибудь создать – рисунок, скульптуру, что угодно, но как это сделать, оказавшись в ловушке военного госпиталя? Не говоря уже об отсутствии материалов…

Из транса Алекса выводит какой-то звук. Не тяжелая, решительная поступь врачей и медсестер, не медленное шарканье пациентов, нет, это легкие шаги, которые становятся все громче, как возвещающая о чем-то барабанная дробь, и вот в его тайной курительной комнате появляется маленькая девочка. Действительно маленькая – ей не больше трех. На широкой голове ни волоска, только нежный пушок, нос приплюснутый, словно его вдавили в череп, широко расставленные глаза, изумленно глядящие на мир. Девочка вошла через противоположную дверь, которой Алекс никогда не пользовался, потому что считал запертой. На самом деле она, скорее всего, была просто прикрыта. Алекс смотрит на девочку, а девочка смотрит на него. Он никогда прежде не видел в этом госпитале детей. В первую секунду он думает, что это дочь одного из размещенных здесь солдат. Но девочка босая и к тому же одета в белую ночную рубашку, как обычно одевают детей в приютах, да и ее матери нигде не видно. Алекс делает то, что всегда делает при виде ребенка: корчит рожицу. Девочка начинает смеяться – впечатляюще громко для ее маленького роста, потом подбегает к Алексу и выжидающе замирает. Тогда он снова корчит рожицу, еще более смешную, и малышка хохочет – так безудержно, что хватается за его халат, чтобы устоять на своих маленьких ножках. В следующую секунду в проеме двери появляется бледное лицо медсестры:

– Вот ты где!

Алекс никогда прежде не видел эту медсестру, однако ему кажется, что она обращается к нему. Смущенно заикаясь, Алекс извиняется, но медсестра, не обращая на него внимания, стремительно входит в комнату и рывком прижимает малышку к груди. Веселый смех сменяется громким плачем, Алекс мельком видит над плечом медсестры детское личико. Отчаянный рев слышен еще долго после того, как дверь захлопывается.

– Ты что, правда не знал? – спрашивает вечером очкарик, удивленный не столько чужим невежеством, сколько тем, что обычно молчаливый Алекс с ним заговорил. – Раньше госпиталь был домом инвалидов, для больных с наследственными заболеваниями. Теперь таких пациентов почти не осталось. Я работал здесь два года назад. Автобусы тогда приезжали почти ежедневно. По ночам. Ну, сам понимаешь.

Тем вечером, а может, и другим, потому что проведенное в Хольцхаузене время кажется сплошным сумраком, Алексу приходит письмо. Ангели пишет, что приняла решение – давно уже приняла, и написать ей легче, чем сказать лично. При нынешних обстоятельствах она хочет вернуться к мужу и прежней жизни. Ангели следует чувству долга и ответственности, она – не он и не может поступить иначе. Пусть Алекс не пытается ее переубедить, а лучше будет ей хорошим другом и старшим братом, потому что именно в этом она сейчас нуждается. «Обнимаю со слезами на глазах, твоя Ангелика».

Алекс читает письмо, потом перечитывает, снова и снова, проводит пальцем по строчкам, чтобы не пропустить ни единой запятой, или точки над i, или какого-нибудь тайного знака, который подскажет выход… но не находит. Ангелика собирается уйти, теперь – по-настоящему, и Алекс знает, что должен сейчас грустить или злиться, но не грустит и не злится – или, быть может, все-таки злится, но потому, что вспоминает маленькую девочку и ночные автобусы. «Быть может, даже хорошо, что Ангелика уходит сейчас, – думает он. – Порой все происходит именно тогда, когда должно произойти».

Весна 1942 года

Алекс с Гансом сидят бок о бок на скамье и смотрят на поезда, которые прибывают не из Ульма.

– Да, – бормочет Ганс через некоторое время, – мама рассказывала о таком. До замужества она была диакониссой и ухаживала за больными детьми. Она до сих пор обменивается письмами с некоторыми бывшими коллегами. Конечно, они не могут открыто писать о происходящем, но некоторые вещи читаются между строк… А ведь казалось, что проповеди мюнстерского епископа положили этому конец. Если уж сам епископ рассказывает о том, что происходит в этой стране с людьми с наследственными заболеваниями, и все верующие его слышат, то должно что-то произойти. Я даже записывал его речи. И что это дало? Убийцы, – немного помолчав, с горечью добавляет он, – это медсестры и врачи. Такие же врачи, как мы.

«Я не врач», – чуть было не отвечает Алекс, но потом вспоминает о том, что ничего не сделал, чтобы освободить девочку из железных объятий медсестры, что он вообще ничего не сделал. О чем они с Гансом говорили тем торжественным вечером незадолго до Рождества? Что это начало. Начало, которое никак не поможет той девочке. Начало, которое не поможет никому. Почему недостаточно одного начала? «Сопротивление», – говорят они с Гансом, с самого Рождества повторяя друг другу: «Мы переходим к сопротивлению», – и больше ничего, как будто одних слов достаточно. Алекс с яростью давит ногой окурок сигареты, которую дал ему Ганс.

За последние несколько дней Алекс выкурил все свои запасы табака, пытаясь справиться с болезненным одиночеством и чувством вины из-за вновь обретенной свободы. Около недели назад они с Кристелем проводили Ангелику на вокзал. Кристель недавно вернулся из Страсбурга, его перевели в военный госпиталь люфтваффе на севере Мюнхена. Всю дорогу он сетовал:

– Мне наконец-то разрешили побыть с семьей, а моя дорогая сестренка уезжает!

Алекс, в свою очередь, не проронил ни слова. Просто топтался рядом, как случайный прохожий. Теперь он сожалеет об этом – должно быть, Ангелика подумала, что он обиделся или даже оскорбился. Но это все ерунда! Если Ангелика счастлива, то и он однажды будет счастлив. На прощание Алекс хотел подарить бывшей возлюбленной русские стихи, которые собственноручно перевел на немецкий – специально для нее – и красивым почерком записал в блокноте. Однако в последний момент Алекс забыл о подарке, и блокнот остался лежать у него в кармане пиджака. Жаль, конечно… Возможно, следует послать этот блокнот по почте – в доказательство того, что он, Алекс, совсем не сердится.

Сейчас он сидит на том же вокзале, где недавно провожал сестру Кристеля, и ждет прибытия сестры Ганса. «Неудачный обмен», – думает он. Алекс не испытывает неприязни к Софи, он ее даже не знает, но никто не сможет заменить Ангели.