– Что здесь написано? «Немезида»? А вот здесь? А что это еще за слово?
Ганс все объясняет, и Алекс улыбается:
– Очень хорошо, – говорит он, но уже в следующий миг озадаченно хмурится: – Но почему ты не написал об убитых евреях? О том, что рассказал нам Эйкемайер?
– Потому что Кристель прав, – вздыхает Ганс. – Если мы хотим достучаться до людей, то следует действовать иначе. Большинству нет дела до евреев. Или, что еще хуже, они считают, что евреи заслуживают такой участи.
– Но это же чушь! – От гнева Алекс даже переходит на баварский, что случается нечасто, щеки его краснеют. – Евреи тоже люди, никто не может этого отрицать! А значит, эти ужасные преступления совершаются против людей, не так ли?
– Конечно, – отвечает Ганс. – К сожалению, пропаганда сделала свое дело. Очень немногие немцы испытают к евреям жалость.
– Не жалость они должны испытывать, – ворчит Алекс, – а вину.
Он молчит, уставившись на записи Ганса, и через некоторое время спрашивает:
– А что насчет поляков? Допустим, немцы закроют глаза на гибель трехсот тысяч евреев, трехсот тысяч человек. Но ведь остается преступление против польской шляхты! Ганс, мы должны отчетливо сказать окружающим о том, как можно бороться! Пассивное сопротивление – это, конечно, хорошо, но что в действительности мы можем предпринять?
Не успевает Ганс открыть рот, как Алекс отвечает сам:
– Саботаж, вот что! У каждого гражданина есть возможность его совершить! Саботаж в военной промышленности, саботаж во всех научных и интеллектуальных областях, которые питают военную машину, саботаж всего, что может принести нацистам хотя бы грамм уважения, мы должны дать людям конкретные примеры… Нужно написать…
И вот – новые идеи, как бутоны, прорастают у них в головах. «Это начало, черт возьми! – повторяют они друг другу. – Начало!»
Наконец Алекс вставляет в пишущую машинку первый лист и печатает: «Белая роза». Сидя на кровати, Ганс начинает диктовать строчки из своего черновика. После бесконечно долгого адвента в середине июня наступило Рождество. Ганс и правда чувствует себя немного священником – возможно, из-за монотонного бормотания, однако громче говорить он не решается. Время от времени он прерывается и, повернувшись к двери, выкрикивает несколько медицинских терминов – никогда не знаешь, подслушивает ли кто-нибудь. Пусть даже сейчас очень поздно. Не то чтобы они намеренно дожидались наступления ночи, однако теперь им кажется, что темнота за окном была необходима для того, чтобы предпринять свои первые осторожные шаги. Пока не прозвучала воздушная тревога, семья Алекса спокойно спит в своих кроватях.
– Haemophilus influenzae! [4] – кричит Ганс в сторону двери и тихо произносит: – Не забудьте, что каждый народ заслуживает то правительство, которое он терпит.
Пишущая машинка стучит без устали, Алекс не умеет печатать, однако делает успехи, и заключительные слова стремительно выходят из-под валика: «Мы просим Вас переписать этот листок с возможно большим количеством копий и распространить дальше!»
И в эту минуту они твердо верят, что почти сто листов, почти сто конвертов, почти сто марок, собранные с большим трудом, могут превратиться в тысячи, даже в миллионы.
Алекс накладывает отпечатанный шаблон на гектографическую массу и прокатывает по нему валиком. Ганс тем временем достает из ящика стола телефонный справочник и принимается листать. «Я хочу узнать номер симпатичной сокурсницы», – утверждал Алекс, когда брал у родителей телефонную книгу. Ему охотно поверили: незамужняя студентка-медик выглядела довольно перспективной в сравнении с его прежними увлечениями.
История о симпатичной сокурснице не была полной ложью. Ганс открывает телефонную книгу на букве «Л» и отыскивает Лафренц Трауте. Потом садится за пишущую машинку и вставляет в нее первый конверт. Пожалуй, на карьере секретаря можно поставить крест: он печатает еще медленнее, чем Алекс, только двумя указательными пальцами. Ничего. Главное, что без ошибок.
Адрес, который он печатает на следующем конверте, принадлежит профессору Хуберу.
Третье и четвертое имя Ганс находит на одной и той же странице телефонного справочника, но знает их наизусть: «Шморель Александр» и «Шолль Ганс». Так они с Алексом узнают, дошли ли их письма до адресатов. А еще это поможет снять с себя подозрения.
Потом он отыскивает адрес книжного магазина, где является постоянным покупателем, адрес биргартена, где они с Алексом нахально пили вино, адреса профессоров и сотрудников университета, которые произвели на него достойное впечатление, а также адреса старых друзей. Пишущая машинка стучит, Алекс печатает, тихо насвистывая неизвестную Гансу песню – наверное, русскую. Сегодня никакая воздушная тревога не нарушает их ночную музыку. Ганс считает это добрым предзнаменованием – впрочем, начнись воздушная тревога, он бы и ее воспринял как доброе предзнаменование. Это начало, начало конца войны, и Ганс напевает любимую песню своего отца:
– Наши мысли вольны, кто ж их угадает…
После того как Алекс заканчивает копировать послание и на каждом листе в стопке красуется надпись «Листовки “Белой розы”», он снова садится за печатную машинку, и Ганс диктует адреса.
– Запомни их хорошенько, – говорит Алекс. – Эти люди обязательно должны получить наши следующие листовки, а писать список слишком опасно.
Потом он предлагает несколько имен, которые принадлежат старым знакомым, художникам из круга отцовских друзей, бывшим одноклассникам:
– Пробст, Кри… – но запинается и качает головой.
Ганс листает и читает, листает и читает, а когда бросает взгляд на наручные часы, то они показывают четыре утра. Семинар начнется через пять часов, и ему обязательно нужно пойти. Будет слишком подозрительно пропустить семинар именно сейчас. Однако одна мысль о двухстах шести костях человеческого тела вкупе с их латинскими названиями вызывает зевоту. Волнение, не отпускавшее Ганса несколько дней, вдруг исчезает, его клонит в сон. Он торопливо потирает глаза, вкладывая в конверт очередную листовку. «Будь нас больше, – думает он, – будь мы настоящим орденом, дело пошло бы быстрее».
– Надо сунуть листовки в разные почтовые ящики, – бормочет Алекс, и, несмотря на то что Трауте права: Алекс действительно выглядит живым как сама жизнь, сейчас в голосе у него слышится изнеможение. – Захвати несколько штук и брось в какой-нибудь ящик по дороге домой, а я возьму оставшиеся и прогуляюсь в противоположном направлении. Если кто спросит, отвечай, что рассылаешь друзьям приглашения на день рождения.
Ганс кивает и усмехается:
– Похоже, у нас очень много друзей.
– Почти вся Германия, – отвечает Алекс. – Теперь ей просто нужно очнуться от глубокого сна.
Лето 1942 года
– Прошу прощения!
Гансу на плечо ложится чья-то рука.
– Прошу прощения!
Чья-то чужая рука, Ганс разоблачен, арестован, обвинен в подрыве боевой мощи и в государственной измене, он думает об Алексе – где Алекс, удалось ли хотя бы ему сбежать, где Алекс?! В следующую секунду он открывает глаза и видит перед собой знакомое лицо. Ганс Альберс. Ганс Шолль медленно приходит в себя, чувствует под собой твердую деревянную скамью, которая стоит в анатомическом лекционном зале, ощущает резкий запах дезинфицирующего средства, чья-то чужая рука мягко держит его за плечо. Он не арестован. И перед ним не известный актер Ганс Альберс, а обычный студент-медик с такими же светлыми волосами и голубыми глазами, но он гораздо моложе и добродушно улыбается.
– Прошу прощения, – повторяет незнакомец, – но лекция закончилась. Вы, должно быть, заснули.
Ганс вытягивает позвоночник, шея затекла, и он все еще чувствует отголоски холодного страха из своего кошмара. Он внимательно смотрит на белобрысого незнакомца и понимает, что знает его! Не из кино, но откуда-то знает!
– Спасибо, – бормочет Ганс, на столе перед ним лежит конспект, который заканчивается на полуслове – толстая карандашная черта проходит через всю страницу: рука соскользнула, когда он задремал. Он снова провел у Алекса всю ночь – провел в беседе и письме, теперь все пойдет быстрее: вторая листовка почти готова.
– Если вы не успели дослушать лекцию до конца – не беда, – говорит белобрысый, – я с удовольствием одолжу вам конспект.
«Он не баварец, – думает Ганс, укладывая тетрадь в сумку, – но и не северный немец. Может, саарец?»
Карандаш, карандаш, он должен быть где-то здесь… Под столом нет. Неужели укатился? Не важно, в любую секунду может прийти сторож, он запрет зал, и тогда они с саарцем окажутся в ловушке…
Они вместе идут к выходу, Ганс никак не придет в себя – от усталости голова кругом… Откуда он его знает? Только у дверей Ганс понимает, что они не представились друг другу.
– Спасибо, что разбудили, герр…
– Граф, – говорит белобрысый. – Вилли Граф.
– Ганс Шолль, – представляется Ганс и хочет протянуть для рукопожатия руку, но под мышкой у него зажата кожаная сумка, и ничего не получается. Вилли Граф смеется:
– Я вас знаю, – говорит он. – И герра Шмореля тоже. Вы мне хорошо запомнились.
– Вы нас знаете? Меня и Шмореля? – переспрашивает Ганс, стараясь не выдать себя.
К этому временем они уже покинули лекционный зал. Если пройти еще немного, то окажешься в атриуме, откуда можно быстро выйти на улицу и затеряться в лабиринте мюнхенских улочек.
Ганс крепко прижимает к себе сумку, хотя внутри нет ничего компрометирующего – только учебное барахло. Да и вообще, почему его спутник должен что-то подозревать?
– Мы служим в одной роте с апреля, – объясняет Вилли Граф, – и я сразу заприметил вас обоих во время учений. Вы… – Он внезапно останавливается, и Ганс снова чувствует руку у себя на плече, однако на этот раз прикосновение не пугает. – Вы часто сбегали, – шепчет Вилли на ухо Гансу, – я видел, как вы перешагивали через забор и возвращались только к перекличке.