Скажи Алексу, чтобы не ждал — страница 23 из 51

– Мог бы и помочь, – ворчит Софи, но Ганс прекрасно понимает, что сегодня не сможет ей угодить, что бы ни сделал, поэтому остается на месте. Через некоторое время Софи с грохотом ставит на стол две тарелки с бутербродами и миску салата – отбивные она, видимо, убрала обратно в коробку назло Гансу. Потом Софи молча садится напротив, скрещивает руки на груди и не шевелится, даже когда Ганс начинает есть – только буравит его взглядом. Софи не приступит к еде, пока он не спросит, в чем дело. Вздохнув, Ганс откладывает надкушенный бутерброд в сторону.

– Что тебе сделал наш Шурик? – спрашивает он примирительным тоном. Вместо ответа Софи лезет в сумочку и достает исписанный от руки листок бумаги: «Нет ничего более недостойного для культурной нации, чем безо всякого сопротивления позволить “править” собой безответственной и предающейся сомнительным влечениям клике властителей…»

– Откуда у тебя… – Ганс тянется к записке, но Софи отдергивает руку.

– Вот что сделал Шурик, – тихо говорит она, уже не сердито, но серьезно. – Сегодня эта записка выпала у него из халата, а он даже не заметил. Я узнала твой почерк, Ганс. Издалека узнала.

Замолчав, Софи наклоняется через весь стол, пока не касается губами его уха.

– «Белая роза» – это вы, – шепчет она. – Ты и Шурик.

И в отличие от Трауте она не столько спрашивает, сколько утверждает, и Ганс не может отмахнуться, не может просто уйти, бросив напоследок дерзкую фразу. Софи знает правду. Нет никакой организации, никакого ордена. «Белая роза» – это они с Шуриком. Ганс кивает. Софи откидывается на спинку стула и, как ни странно, кажется менее напряженной, чем раньше.

– Дай сигарету? – просит она уже обычным голосом. – И спички.

Она поджигает сигарету и делает глубокую затяжку, а потом подносит горящую спичку к записке. Первые слова «Белой розы» сгорают в огне. Тлеющая бумага падает в пепельницу.

– Она могла вас погубить, – говорит Софи.

Ганс не отвечает: зачем оправдываться, они оба знают, что сопротивление – это единственно верное решение, Софи сама сказала об этом тем вечером, когда Ганс написал свою первую листовку.

Софи пристально смотрит на него.

– Она могла вас погубить, – повторяет она, – и, что еще хуже, могла погубить все дело. Дело, в которое мы верим, ради которого трудимся, ради которого живем. Неосторожность Шурика могла все разрушить. Что, если бы записку подобрала не я, а кто-то другой?

– Да кто бы… – отвечает Ганс, но Софи перебивает его:

– В комнате находился еще один человек, старик, который подрабатывает натурщиком. Думаешь, он бы отказался получить от гестапо щедрую награду за разоблачение двух государственных изменников? Не важно, в чьи руки могли попасть ваши записи. Никогда, слышите, никогда не храните рукописные заметки и уж тем более не забывайте их в карманах! Все нужно немедленно уничтожать!

Ганс больше не пытается ничего сказать и виновато смотрит на стол, опустив голову. Он терпеть не может, когда Софи читает ему нотации, и еще больше ненавидит, если она права. Бумага в пепельнице догорела, улики превратились в пепел.

Через некоторое время Ганс поднимает голову и видит, что Софи улыбается. На столе перед ней лежит пачка банкнот.

– Фриц прислал. Я хотела купить копировальный станок, но, думаю, он мне больше не понадобится.

Она со смехом тушит сигарету, берет бутерброд и с удовольствием откусывает кусок.

– Итак, – жуя, говорит она, – как будем действовать дальше? У меня есть немного бумаги, конвертов и марок. И деньги Фрица, конечно. Но со временем нам понадобится больше денег…

Ганс широко улыбается, ощущая прилив чувств, – совсем как в ту ночь, когда он написал первую листовку. Как он защитит свою младшую сестру иначе, чем положив конец войне, и как можно сделать это лучше, чем с ее помощью?

– И соратники, – продолжает Софи, – нам нужны соратники, втроем мы не сможем свергнуть режим. Но многие, многие думают так же, как мы…

Ганс мечтает о том, что «Белая роза» будет и дальше цвести, будет становиться все больше и больше, пока не станет больше, чем война.

Но потом случается иначе.

Потом Ганс и Алекс получают повестки о призыве.

Лето 1942 года

Алекс отпирает дверь сам – Лило давно дала ему запасные ключи.

– В конце концов, Отто ключи больше не пригодятся, – вздохнула она, – а ты приходишь сюда так часто, что тебя можно считать соседом.

Алекс взял ключи, не задумываясь о скрытых значениях этого жеста. С тех пор ключи часто пригождались, например когда он хотел завезти Лило продукты, а ее не было дома. А когда и была, ей не приходилось бежать вниз, чтобы отпереть входную дверь.

Сегодня Лило дома – Алекс с порога слышит веселую музыку граммофона. На лестнице ему попадается уборщица.

– Доброе утро, герр Шморель! Что за махину вы опять принесли фрау Берндль? Вам помочь?

Алекс вздрагивает, еще сильнее прижимая к груди коробку.

– Спасибо, все в порядке, – бормочет он. – Я забежал попрощаться. Завтра я отправляюсь в Россию на военную службу.

Он смотрит на уборщицу так, как будто видит сквозь нее нечто совершенно удивительное. Уборщица лишь недоуменно пожимает плечами и продолжает наводить глянец.

Алекс поднимается мимо нее в квартиру, откуда раздается музыка, не совсем джаз, но что-то близкое, если верить Геббельсу.

Лило стоит возле окна в гостиной, наклоняясь к закинутой на подоконник ноге и напоминая сложенный перочинный ножик. Трудно сказать, слышала ли Лило, как Алекс вошел: она всегда доделывает свои упражнения, ее не останавливает даже воздушная тревога. Алекс ставит коробку на пол и ждет, разглядывая затылок Лило, ее прямые светлые волосы, изящный стан. Она не только художница, но и профессиональная танцовщица, сейчас подрабатывает учителем гимнастики, и Алекс думает, что, наверное, считал бы ее очень красивой, если бы не встретил красавицу Ангелику.

Лило медленно выпрямляется, убирает ногу с подоконника, на мгновение задержав ее в воздухе. Потом поворачивается к нему и улыбается.

– Как тебе музыка? – спрашивает она.

Алекс пожимает плечами.

– Я так и думала. Это не Бах, Бетховен или еще что-нибудь возвышенное, а значит, не может тебе понравиться. Хочешь кофе?

Лило с вызовом смотрит на Алекса, сверкая голубыми глазами. Конечно, Лило знает, что он откажется. Они с Алексом играют в своего рода игру: Алекс утверждает, что немецкие домохозяйки не умеют варить кофе, а все из-за своей чистоплотности – они так тщательно моют кофейники, что не сохраняется ни намека на аромат. Тогда Лило шутливо возмущается его антинемецкими предрассудками: «Ах, милый мой, если бы только тебя слышал фюрер!» Все заканчивается тем, что они пьют чай или вино, потому что Лило и сама не может проглотить пойло, которое называет кофе.

Однако сегодня Алекс не вступает в обычную перепалку, он смотрит на Лило остекленевшими глазами и задумчиво улыбается.

– У меня мало времени. Я просто хотел попрощаться, – говорит он.

Лило кивает. Бодрый духовой оркестр перестает ее радовать, и она выключает граммофон. Затем садится на диван, элегантно скрестив ноги в своей неповторимой манере, которой никогда не изменяла. Даже когда узнала о смерти Отто.

В тот день Алекс случайно оказался рядом, они сидели на этом самом диване и сравнивали карандашные наброски, когда раздался звонок в дверь. Лило спустилась вниз и вернулась с письмом.

– Мой муж погиб, – сказала она. По ее щеке скатилась одна-единственная слезинка, которую она вытерла тыльной стороной ладони. Потом снова села и указала на один из рисунков: – Тебе особенно хорошо удалась эта штриховка, Алекс…

Он не обнял Лило тогда, хотя порой думает, что следовало бы. А возможно, и нет – возможно, он расстроил бы ее этим жестом, а ведь именно ее непоколебимое самообладание придает Алексу уверенность. Как будто там, где Лило, есть только искусство и красота.

Алекс садится рядом с ней, но на самый краешек дивана, словно готовый в любую секунду вскочить.

– Когда ты уезжаешь? – спрашивает Лило.

– Завтра утром, – отвечает Алекс.

Лило снова кивает. Продолжая улыбаться, Алекс кладет запасные ключи между ними:

– Не знаю, вернусь ли я.

– Не говори так, – сурово отвечает Лило, хватает ключи и поспешно засовывает их в карман спортивных штанов, словно вместе с ключами исчезнет сама возможность того, что Алекс может не вернуться. – Ты обязательно вернешься! – добавляет она, и это звучит как приказ.

– Не знаю, – пробормотал Алекс, и улыбка его становится еще шире, – в конце концов, такая война нужна для того, чтобы убивать или быть убитым, и если я смогу выбирать, то предпочту последнее.

– Теперь ты болтаешь ерунду! – кричит Лило и бьет его в плечо. – Вас, студентов-медиков, оставляют в военных госпиталях, вы спасаете жизни!

– Да, возможно…

Они долгое время ничего не говорят, Лило смотрит на свои сложенные на коленях руки, Алекс смотрит на ее профиль. Лило немного старше его, в следующем году ей исполнится тридцать. Она всегда произносит эту цифру как нечто зловещее, но в то же время любит выставлять свой возраст напоказ. «Послушай меня, опытную женщину», – говорит она, или: «Когда я была такой же молодой, как ты…» Можно подумать, их разделяет разница в сто лет.

В свете полуденного солнца, проникающего через большие окна, Лило выглядит женщиной вне возраста, ее бледная кожа отливает золотом, придавая ей сходство со святой. А завтра Алекс отправится в страну святых, в страну икон, народных песен и казачьих плясок. В страну своей матери, в свою страну. Сколько раз Алекс мечтал о ней, мечтал о России, и вот он отправляется туда, отправляется как враг – впору плакать, а он только улыбается. Улыбается с тех пор, как получил повестку о призыве.

Он думает, что погибнуть в России и быть похороненным на одной земле с матерью было бы для него закономерным концом, но Лило этого не поймет. Даже Ганс не понимает:

– Ты нужен Германии, – резко ответил он, когда Алекс заговорил об этом, и тут же поправил себя: – Будешь нужен Германии, когда это безумие закончится.