Оставшееся время они разговаривают на банальные темы – о кинофильмах и погоде. О чем еще можно говорить, находясь посреди толпы? Обер-лейтенант еще несколько раз сообщает о том, что отправление продолжает откладываться, и каждый раз за его словами следует неясный стон.
– Затор на рельсах, – бормочет Вилли, – железнодорожные пути не справляются с нагрузкой. Новые солдаты отправляются в Россию, раненые возвращаются в Германию, продовольственные поставки… и советские партизаны взрывают рельсы где только могут.
Софи протягивает через ограду конфеты – те самые леденцы, которые Ганс подарил ей на день рождения.
– Когда же будет особый случай, если не сейчас? – спрашивает она и снова вздыхает, и Алекс думает: «Интересно, сохранила ли она его блокнот со стихами?»
Мелькают вспышки, кто-то фотографирует, Софи смеется и поднимает руки, однако в следующее же мгновение становится серьезной, позади свистит поезд, наконец-то кричат командиры. Пора.
– Передавай от меня привет Ангели, – говорит Алекс, внезапно вспомнив о бывшей возлюбленной. Кристель обещает, что передаст, но мысли его явно где-то в другом месте, возможно там, где отныне ему придется оставаться одному.
– До свидания, прощайте, возвращайтесь целыми и невредимыми! Хайль Гитлер! – звучит со всех сторон, девушки наконец достают платки, солдаты потоком устремляются к поезду.
– Шурик?
На этот раз Софи не кричит, а почти шепчет, но достаточно громко, чтобы Алекс услышал. Он неохотно оборачивается. Софи остается позади, а впереди его ждет Россия. Ганс и остальные уже потерялись в толпе.
– Да? – спрашивает Алекс.
Софи протягивает ему ромашку, которую вытащила из петлицы:
– К сожалению, по дороге я не смогла найти розу. Просто знай: я продолжу наше дело, пока вас с Гансом не будет. Продолжу наше дело, если вы… Что бы ни случилось… Наше дело будет жить.
Софи смотрит на Алекса с решимостью, которая хорошо знакома ему по взгляду Ганса. Поначалу он удивляется тому, как мало обеспокоен тем, что Ганс во всем признался сестре. Иметь в лице Софи доверенное лицо, нет, сообщника, кажется логичнее всего на свете. «Эти сведения надо обнародовать, – заявила тогда Софи. – Надо осудить несправедливость! Пусть как можно больше людей знают о том, что произошло!»
«Белая роза» – это не только они с Гансом, но и все люди, которые не хотят закрывать глаза на преступления. Их много, этих людей. Очень много. Теперь Алекс снова осознает это, и, если бы не металлическая ограда и не свистящий за спиной поезд, он бы с удовольствием обнял Софи. Но единственное, что он может, – это принять цветок, и, в отличие от прошлого раза, когда Софи вручила ему любовный роман, сегодня Алекс благодарен искренне. Он обещает, что засушит ромашку в одной из своих русских книг – они достаточно тяжелые.
Софи улыбается и на этот раз не вздыхает.
Алекс разворачивается и следом за Гансом садится в поезд, который держит путь в Россию, w Rossiju. Домой.
Варшава, 1942 год
После двух с половиной дней пути поезд останавливается в Варшаве. В купе густым туманом висит дым. Ганс и Алекс оказались в компании здравомыслящих людей – Хуберта, Раймунда и Вилли, среди них нет ни одного некурящего. Кроме того, они хорошие собеседники – с ними можно не просто трепаться, а говорить обо всем на свете. Несколько раз то Ганс, то Алекс чуть не выдают себя, чуть не сбалтывают что-нибудь важное о таинственных листовках, содержание и происхождение которых сейчас горячо обсуждают их товарищи.
– Это, должно быть, очень большая организация, – говорит Хуберт. – Наверняка они распространили более тысячи листовок, и это только в Мюнхене.
Раймунд добавляет:
– Быть может, из-за границы?
Ганс чуть не прокалывается, но, к счастью, Алекс быстро и незаметно тычет его локтем под ребра:
– Нет, мы тоже не знаем, что это за «Белая роза», интересно, что они там пишут. О, глядите, олени!
Хуберт и Раймунд легко отвлекаются на безобидную болтовню, однако Вилли плотно сжимает губами сигару и переводит взгляд между Гансом и Алексом, словно наблюдая за теннисным матчем.
После затянувшегося молчания он резко произносит:
– «Белая роза» – это вы двое!
Хуберт и Раймунд широко раскрывают глаза, Алекс и Ганс испуганно переглядываются, а Вилли начинает смеяться. Его звонкий смех заражает и остальных, его звонкий смех успокаивает: тайна одновременно раскрыта и нет. Пусть каждый поймет под этим смехом то, что захочет.
Была ли остановка в Варшаве запланирована или явилась следствием хаоса на железнодорожных путях, определить невозможно – да и что можно планировать в военное время? Как бы то ни было, в полдень Гансу и остальным приходится покинуть свое уютное пятиместное купе – поезд практически выплевывает их в разрушенную польскую столицу.
Впятером они кучкуются на перроне, где в вагоны для перевозки скота загоняют тощих мужчин, подневольных рабочих для Запада.
– Давайте уйдем, – просит Хуберт, и они идут дальше, но по-прежнему держатся рядом, идут по городу построением наподобие римской «черепахи». Перед ними печально лежат руины старых дворцов, еще печальнее возвышаются бессмысленные новые дворцы – наспех возведенные увеселительные заведения. Именно сюда стекается большинство солдат, первые из прибывших уже пьяны, звучат джазовые мотивы, «черепаха» неуклонно продвигается вперед. Под ноги бросаются дети: «Добрый господин, добрый господин!» – это все, что они могут сказать по-немецки, большего и не требуется, музыка вызывает головную боль, молоденькие девушки бросают из окон похотливые взгляды, они давно надеются не на хлеб, а на парочку сигарет или рюмку водки. На обочине стоит маленькая церковь.
– Туда! – командует Ганс.
Впятером они протискиваются в двери и садятся на заднюю скамью, царящая внутри тишина кажется глотком свежего воздуха, они делают глубокий вдох и перекрещиваются, Алекс – справа налево, даже архикатолической Польше не вытравить из него православие. Впереди на коленях стоят верующие, прижимаясь лбами к холодному каменному полу. От алтаря почти ничего не осталось – золото украдено, вместо свечей – одни огарки, на страдающем Спасителе облупилась краска, но поляки молятся так горячо, словно их убогое распятие – это сам Иисус Христос. Вилли первым складывает руки, остальные следуют его примеру. Они сидят тихо и незаметно, но через некоторое время поляки замечают чужаков: один из мужчин подталкивает локтем своего товарища, и верующие один за другим оборачиваются на немецких солдат, они не произносят ни слова, но во взглядах их сквозит презрение.
– Давайте уйдем, – снова просит Хуберт.
Они выходят из церкви, пробираются мимо груды обломков, где играют дети, всегда одинаковые дети, на каждом углу одинаковая нищета, и они быстро перестают понимать, где находятся. Ганс спрашивает у проходящего мимо поляка дорогу к станции, однако тот надменно смотрит в сторону, Алекс спрашивает по-русски – поляк снова не отвечает. Они еще несколько раз пробуют обратиться к прохожим, поляки понимают как Ганса, говорящего по-немецки, так и Алекса, говорящего по-русски, но отвечать не хотят. Одна женщина даже плюет им под ноги, чем впечатляет Ганса безмерно: плевать на сапоги вражеского оккупанта – вот как нужно поступать.
Они находят столовую для солдат вермахта, где едят капустный суп. Внутри шумно, но горячая еда согревает, да и водка тоже.
– Нельзя слишком расслабляться, – говорит Ганс.
Вскоре «черепаха» снова блуждает по переплетению улочек, где остались только руины. «Даже уцелевшие и новые дома кажутся разрушенными, – думает Ганс. – Это город-призрак, населенный живыми духами. Но пока поляки плюют захватчикам под ноги, они еще не потеряны».
Ближе к вечеру они встречают колонну бледных женщин и мужчин, на рукавах у них белеют повязки со звездой Давида. Ганс глядит им вслед, видит кирпичные стены, которые их поглотят, – невысокие, не величественные, но могучие стены Варшавского гетто. Жандармы у ворот проверяют, чтобы эти еврейские узники, возвращающиеся с близлежащих заводов, не пронесли ни на кусочек хлеба больше положенного. Солдаты размахивают хлыстами – в качестве предупреждения и наказания, а также забавы ради, а те, у кого нет под рукой хлыста, подстегивают евреев пинками.
«О, профессор Хубер, – думает Ганс, – если бы вы только видели этот ваш доблестный вермахт, эту героическую войну. А мы просто стоим и смотрим, стоим и смотрим и ничего не можем поделать».
– Давайте уйдем, – настаивает Хуберт, однако на этот раз они не уходят, а подходят ближе. Все наслышаны о насилии над евреями, но видеть это своими глазами – совсем другое. С широко раскрытыми глазами они пробираются вдоль стен гетто, пока один из эсэсовцев не прогоняет их прочь, и они покорно позволяют себя прогнать.
«Оказывайте пассивное сопротивление – сопротивление – где бы вы ни находились», – в листовке это звучало очень убедительно, но теперь пассивность кажется почти невыносимой, и Ганс смотрит на Алекса, щеки которого покраснели от гнева. Что еще надо написать, напечатать, отправить, чтобы положить конец этой жестокости, и Ганс впервые думает, что слов может быть недостаточно, и что тогда, что тогда?
Горе смотрит на них. Они отворачиваются.
Во время отъезда из Варшавы кажется, что самое страшное уже позади. Студентов грузят в переполненный другими подразделениями санитарный поезд, который только что доставил раненых на родину. В душных вагонах стоит запах скотобойни. В толчее римскую «черепаху», слаженную компанию из пятерых человек, разлучают, однако Ганс и Алекс находят места на одной полке, рядом с незнакомым солдатом, который пьян и сразу засыпает. Поезд с грохотом трогается, и Ганс испытывает такое облегчение от отъезда, что, несмотря на шум, глаза его закрываются сами собой.
Когда Ганс открывает глаза в следующий раз, на востоке уже занимается рассвет. Голова его покоится на плече Алекса, который словно не чувствует ее тяжести – сидит, выпрямив спину и подтянув ноги к груди, жует мундштук трубки и смотрит в окно на проносящуюся мимо березовую рощу. Ганс выпрямляется и потирает глаза, избавляясь от сонливости. Все вокруг, кажется, еще спят – по крайней мере, молчат, и тишину нарушает только оглушительный храп их соседа.