Скажи Алексу, чтобы не ждал — страница 31 из 51

– А как же Ваня? Он может пойти со мной?

Нелли издает странный звук – смешок, который она безуспешно пытается сдержать:

– Ваня… Он же немец до мозга костей.

Честно говоря, Алекс тоже не может вообразить Ганса среди русских солдат. И дело не только в языке. Сложно представить Ганса вдали от книг, музыки и всего того, что принято понимать под культурой, вдали от родителей, брата и сестер, вдали от интеллектуальных бесед и философии, вдали от своей родины. Ганс нужен Германии, потому что Германия нужна Гансу. Алекс будет скучать по многим вещам: по рисованию с Лило, по игре на фортепиано, по некоторым удобствам, к которым привык дома, будет скучать по отцу, по отцу – особенно! Однако он сможет смириться. Сможет жить в России, жить той жизнью, для которой был рожден, русской жизнью. Разве занятия по лепке, рисование, теплая еда, семья и «Белая роза» могут с ней сравниться? Быть может, Ганс все-таки прав, быть может, порой приходится исполнять свой долг.

– Когда? – спрашивает Алекс.

– Приходи завтра утром, сразу после утренней поверки. Я буду ждать тебя здесь. Но ты никому не должен об этом рассказывать. Даже Ване.

Алекс обещает.


Той ночью всей студенческой роте не удается выспаться. Ближе к утру их будит пронзительный кашель, по комнате то и дело разносятся стоны и бормотание, однако стоит им утихнуть, как кашель начинается вновь.

– Дай же наконец поспать! – начинает вскоре раздаваться со всех сторон. Ганс переворачивается на другой бок, опьянение еще не покинуло его, до утреннего подъема остается всего два или три часа. Через некоторое время Вилли, сжалившись, первым вылезает из кровати.

– Алекс, – шепотом зовет он, – ты в порядке?

Алекс хочет ответить, что все в порядке, небольшая простуда, но не может вымолвить ни слова, голос подводит, горло болит и распухло. Он чувствует, как Вилли кладет руку ему на лоб, и снова слышит:

– Ганс?

Алекс разлипает глаза и смутно, как в тумане, различает перед собой лицо Вилли, оно ходит кругом. «Нелли, – думает он, – мне нужно к Нелли», но конечности настолько тяжелы, что он не в силах пошевелиться. От головокружения тошнит. Вилли не понимает, что Алекс пытается прохрипеть – он снова закрывает глаза.

Ганс недовольно бурчит, но потом все же подходит, Алекс снова чувствует руки у себя на лбу, на щеках, на шее, потом Ганс осторожно утирает покрывалом пот с его лица.

– Ангина? – спрашивает Ганс.

Вилли отвечает:

– Нет. Боюсь, он попадет к нам, в инфекционное отделение.

Утром главный врач подтверждает диагноз: у Алекса дифтерия, болезнь, получившая прозвище «ангел-душитель детей», но молодого и крепкого парня она не задушит, две-три недели постельного режима – и санитар-фельдфебель Шморель снова будет пригоден к службе, а это самое главное.

Алекса укладывают на только что застеленную кровать, он пытается сопротивляться: «Это всего лишь простуда!», однако он настолько слаб, что никто даже не замечает его сопротивления. В конце концов Алекс сдается и полностью погружается в лихорадку.

А Нелли стоит на опушке леса с полным хлеба передником и ждет его – тщетно.

Россия, 1942 год

Ганс не черепаха и не четырехлистный клевер, а одинокий гниющий лист, внутри него и вокруг снова наступила осень. Вилли и Хуберта перевели ближе к линии фронта, где врачи нужнее. Ганс им немного завидует. О, невыносимое бездействие! Однако инфекционное отделение переполнено: дифтерия дает о себе знать, и теперь Алекс далеко не единственный пациент, еще есть больные малярией, сыпным тифом, пароксизмальной лихорадкой, дизентерией и так далее и тому подобное. Целый учебник болезней, который если чему и научит, то только тому, что на войне всегда есть третья сила, в равной степени свирепствующая против всех. Время от времени Гансу кажется, что он и сам заболевает, он чувствует, как лихорадка поднимается до корней волос, как руки и ноги становятся тяжелыми, как горло пересыхает и першит, но самое позднее через несколько часов предполагаемая болезнь оказывается просто усталостью от бездействия, от невозможности как-либо действовать. Да и что здесь делать, кроме как давать лекарства, измерять температуру и ждать, снова и снова? Время от времени кто-то из пациентов не справляется с болезнью, тогда приходится поспешно делать все необходимые приготовления, и несчастная мать получит письмо, которого все время страшилась. Больничная койка не будет долго пустовать: как только закончится одна эпидемия, начнется следующая. Место павшего солдата займет другой, жизнь продолжится, и вся беда – в скучном однообразии.

К счастью, Алекс пережил самое худшее. Лицо его такое белое, какими уже давно не были простыни, но по крайней мере дышит он немного свободнее, а периодически даже произносит несколько слов слабым, хриплым голосом.

– Скажи Нелли, чтобы ждала меня, – выдавливает он, а еще: – Скажи, где я.

Больше Алекс ничего не может выговорить, обессилев, он вновь погружается в беспамятство, из которого иногда выныривает, чтобы, как одержимый, спросить о Нелли.

Возможно, это всего лишь лихорадочный бред – в конце концов, почему Нелли должна его ждать? – но как можно отказать несчастному на больничной койке? Поэтому Ганс обещает:

– Я все расскажу Нелли.

После этих слов ему кажется, что Алекс слегка улыбается во сне, и сейчас это единственное, что он может сделать для больного.

Ганс держит слово: он пытается отыскать Нелли, но не находит, а если бы и нашел, то не смог бы с ней поговорить – ему не хватает русских слов.

– Gdje Nelly? – только и может сказать Ганс. – Gdje Nelly? – спрашивает он всех, кто встречается ему на пути: и певицу Веру, и Андрея, и медсестер в отделении, но те лишь пожимают плечами или смущенно улыбаются.

И только Валя, подруга Нелли, не пожимает плечами, а с обеспокоенным видом хрустит костяшками пальцев.

– Gdje Sasha? – в свою очередь спрашивает она, и Ганс пантомимой изображает жар и боль в горле.

Валя с обрадованным видом кивает – интересно, чему она радуется? Если бы они могли поговорить друг с другом как раньше, когда Алекс выступал в роль переводчика, то все было бы гораздо проще. Ганс вообще скучает по разговорам с русскими и еще больше – по разговорам с друзьями. По вечерам он садится на край кровати Алекса и пишет Шморелям, что Шурик, к сожалению, слег с ангиной, но не волнуйтесь, ему уже гораздо лучше. Родители Алекса, в свою очередь, пишут о воздушном налете на Мюнхен в начале сентября: сто пятьдесят погибших и пятьсот раненых, но пусть он не волнуется, все родственники и знакомые здоровы. Софи пишет Гансу, что дом старика-теолога полностью разрушен взрывом, но пусть он не волнуется – слава богу, никого там не было и пострадали только книги.

О работе сопротивления Софи ничего не пишет – конечно же, нет, ведь почту просматривают, – и Ганс гадает, сдержала ли она свое обещание позаботиться о «Белой розе», и если да, то изменило ли это что-нибудь? Можно ли вообще хоть что-нибудь изменить?

Изменило бы что-нибудь прошение о помиловании? Больше мать об этом не упоминала, писала только, что отец поживает неплохо, и адвокат твердо верит в досрочное освобождение за хорошее поведение. Ей по-прежнему нездоровится, однако она настроена оптимистично. Когда люди горячо заверяют вас в том, что причин для беспокойства нет, это заставляет по-настоящему забеспокоиться.

Ганс читает все письма Алексу вслух и завидует ему, который, вопреки всему, мирно дремлет, словно даже не собираясь просыпаться, а потом резко открывает глаза:

– Скажи Нелли…

– Не волнуйся, Алекс, скажу.

Когда одиночество становится невыносимым, Ганс отправляется к небольшому пруду, где стоит лодка рыбака Дмитрия. Этому русскому старику Ганс пришелся по сердцу, но трудно сказать почему. Быть может, Ганс напоминает ему сына, который у него когда-то был, или он просто чувствует, когда человеку нужна компания. Как бы то ни было, Ганс благодарен старику за беззубую улыбку, которой тот его встречает, и за радостный возглас:

– Wanja, Wanja, idi sjuda!

Потом они вместе заплывают на середину пруда, Ганс гребет, Дмитрий закидывает удочку. Реши кто-нибудь нарисовать русского рыбака, то рыбак был бы похож на Дмитрия, с его загорелым лицом и всеобъемлющим спокойствием. Алекс смог бы слепить по его подобию прекрасную статую, Гансу же остается пытаться описать свои чувства словами, однако он не может найти нужных слов. Со времен Варшавы он снова и снова спрашивает себя: «Что, если слов окажется недостаточно?» Не успевает он погрязнуть в размышлениях, как Дмитрий выуживает из воды жирную рыбину, и они оба радуются, каждый на своем языке.

Однажды Ганс пришел на пруд с книгой Достоевского. Он случайно захватил ее с собой: посреди чтения потерял концентрацию и отправился прямиком к рыбаку. Однако на этот раз Дмитрий не воскликнул «Wanja, Wanja!», не заулыбался, а, прищурившись, попытался прочитать латинские буквы на обложке.

– Достоевский, – пробормотал он, и глаза его загорелись, как у мальчишки на Рождество. Он начал что-то рассказывать. Ганс, конечно, ничего не понял. Ничего, кроме «Dostojewskij, Dostojewskij, Fjodor Michailowitsch Dostojewskij». Дмитрий говорил настолько быстро и страстно, что Ганс, наверное, все равно ничего не понял бы, даже если бы знал русский немного лучше.

Как странно: в Германии есть Гёте и Шиллер, однако спроси о них немца – и услышишь в ответ:

– Я окончил школу много лет назад, хватит с меня!

Здесь же самый простой рыбак может рассказать о русской литературе, потому что это его литература, он понимает Достоевского как себя самого, и наоборот.

Когда-то Достоевский стоял на месте казни, в ожидании расстрела. С накинутым смертным саваном, с завязанными глазами, в твердой уверенности, что вот-вот сделает свой последний вздох в этом жестоком мире, он был издевательски возвращен к жизни царским помилованием. Достоевский на собственной шкуре ощутил дыхание смерти – быть может, потому ему так хорошо удавалось писать для этого народа, быть может, потому он всегда мог найти нужные слова.