– Прочтите, – просит Ганс, и они одновременно, как по команде, кладут бумаги профессору на стол: Алекс – слева, Ганс – справа. Профессор Хубер не реагирует, он словно оцепенел.
– Да, текст плохой, – поспешно говорит Ганс. – Мы не знаем, как объединить все идеи… И никак не можем договориться. Если бы вы, профессор, собрали из них воззвание, которое поймет каждый немец, буквально каждый… знаете, что-то вроде фуги Баха… воззвание, которые положит конец войне. Если кто и может это сделать, профессор, так это вы.
Профессор Хубер отмирает – по крайней мере, лицо его начинает оживать. Он переводит взгляд между Гансом и Алексом, однако Гансу внезапно кажется, что он смотрит на них не снизу вверх, а, наоборот, сверху вниз, как отец на двух непослушных, но любимых сыновей. Биргит берет последнюю ноту менуэта, возможно впервые в жизни сыграв его без ошибок.
– У меня жена и двое детей, – говорит профессор. – Они зависят от меня. От моей работы.
– Понимаю. – Ганс собирается забрать черновики, но профессор перехватывает его руку.
– Я прочту вашу писанину, – бормочет он, – но только разочек. Знаете, ведь это в некотором роде философское эссе…
– Ничего подобного, – вмешивается Алекс, но профессор Хубер невозмутимо продолжает:
– Это творческая работа двух ретивых медиков, которые попросили меня дать свое экспертное заключение. Я очень серьезно отношусь к преподавательской деятельности и не могу отвечать за содержание этой работы, которое, разумеется, является предметом строжайшей конфиденциальности. Не так ли, господа?
Ганс улыбается:
– Спасибо, господин профессор.
Наверху Биргит начинает играть менуэт заново.
Зима 1943 года
Рождественские каникулы закончились, и Ганс с Софи вернулись в Мюнхен, по официальной версии – чтобы продолжить учебу, по неофициальной – чтобы пытаться свергнуть власть. Сегодня Вилли с Алексом пришли в квартиру Ганса и Софи, они, как четверка генералов, стоят вокруг обеденного столика, положив на него руки, и обдумывают план сражения, которое существует пока только у них в головах. Вилли отчитывается о том, как съездил к старым знакомым, которых пытался привлечь в сторонники. Пока, правда, без особого успеха – мол, опасность слишком велика, шансы на успех слишком малы, слишком много «если» и «но», слишком много непреодолимой нерешительности. Вилли выглядит заметно подавленным: от набожных католиков он ждал куда большего, чем пустые ободряющие фразы. Оптимизм Ганса остается непоколебимым, несмотря ни на что.
– Они одумаются, Вилли, они поддержат нас. Вот увидишь, они поймут, что иначе нельзя. Я возлагаю большие надежды на этого Фалька Харнака!
Он ни словом не обмолвился о том, что ноябрьская встреча в Хемнице прошла не так успешно, как ожидалось.
Поначалу Харнак спрашивал о Лило, о том, как она поживает и чем занимается:
– Передайте ей мои искренние соболезнования по поводу гибели мужа.
Ганс понял, что Лило совсем не подготовила своего знакомого к истинной цели этого визита. После, казалось бы, вечности бессмысленной болтовни он попытался перевести тему и заговорил о политической деятельности, лицо Харнака окаменело.
– Вам известно, что мой брат и невестка сейчас находятся в тюрьме по обвинению в государственной измене? – спросил он тихим, сухим голосом.
– Поэтому мы и приехали, – сказал Ганс, – вы должны нам помочь. Нам нужны вы, ваши связи.
В ответ они снова услышали слова о большой опасности и низком шансе на успех, о том, что «вас слишком мало», а «их слишком много», о необходимости выждать. Харнак говорил так, будто он был мудрым стариком, а Ганс и Алекс – двумя школьниками, хотя на самом деле их разделяло всего несколько лет. Ганса это раздражало, и он постоянно перебивал:
– Да поймите же вы, нельзя больше ждать! Поэтому мы и пришли к вам!
Алекс, напротив, ничего не говорил и только печально смотрел перед собой, то ли разочарованный, то ли снова думая о России.
В конце концов Харнак дал им адрес некоего герра Бонхеффера, теолога и антифашиста («Сходите к нему, возможно, он решит вам помочь»), а на прощание сказал, что в новом году приедет в Мюнхен и навестит дорогую Лило. Но пока это все, что он может для них сделать.
Конечно же, Ганс воспринял его слова как согласие. «Я возлагаю большие надежды на этого Фалька Харнака! Он знает нужных людей!»
Ганс не упоминает о том, что в декабре брата Харнака казнили за государственную измену и что его жена находится в камере смертников. Остальные и так знают, зачем постоянно напоминать себе об угрозе смерти, если думать надо об идеях? Об идеях, которые соединят Берлин с Мюнхеном и объединят всю Германию, об идеях, которые бессмертны. Ганс не хочет думать ни о чем, кроме этого бессмертия, и не говорит ни о чем другом.
Они стоят, строят планы, курят и между делом пьют чай, позабыв о выступлении гауляйтера на четырехсот семидесятилетии университета, которое сейчас проходит в Немецком музее. Посещение этого мероприятия обязательно для всех студентов, но никто из них четверых туда не пошел. Саботаж всех фашистских мероприятий – это, пожалуй, самая приятная часть пассивного сопротивления. Трудно представить себе что-то ужаснее и вместе с тем скучнее, чем самовосхваление партийной шишки, а гауляйтер Мюнхена и Верхней Баварии – особенно мерзкий тип.
А вот Гизела Шертлинг появилась в конгресс-зале Немецкого музея как раз к тому времени, когда должно было состояться выступление гауляйтера. Несколько минут она высматривала Софи, а потом села в верхнем ряду. Наверху сидят женщины, внизу – мужчины, таков порядок, а солдаты студенческих рот должны явиться в форме. Некоторые из них часами маршировали по городу в честь гауляйтера – по долгу службы, а не по собственному желанию. Раненых на войне сажают в первые ряды, как будто гауляйтер может исцелить их словами точно мессия.
Войдя в конгресс-зал, Гизела сразу замечает гнетущее напряжение, царящее в зале, которое с каждой минутой ожидания становится только сильнее. Конечно, у студентов есть дела поважнее, чем тратить время на выступление гауляйтера, – Гизела тоже бы предпочла остаться дома и готовиться к экзаменам. Сидящие рядом с ней студентки раздраженно посматривают на часы, но, судя по всему, их время не представляет для гауляйтера никакой ценности. Интересно, что сейчас делает Софи? Чем бы это ни было, Софи наверняка хорошо проводит вечер, потому что ничто не мучает так, как абсолютная бессмысленность. В зале то и дело слышатся возмущенные возгласы, тяжелые вздохи и недовольное ворчание, но Гизела молчит. С огромным опозданием на трибуну выходит гауштудентенфюрер, раздаются вялые аплодисменты, которые стихают быстрее, чем Гизела успевает как следует похлопать. Не обращая внимания на прохладный прием, гауштудентенфюрер с победоносным видом выкрикивает приветствие и благодарит гауляйтера, почтившего их своих присутствием. Как любезно со стороны господина гауляйтера наконец-то явиться, думает Гизела, пока гауштудентенфюрер вовсю разглагольствует об особой задаче, которая сейчас стоит перед отправленными на фронт студентами. Быть солдатом – вот истинное предназначение каждого образованного человека!
– А студентки… – гауштудентенфюрер демонстративно поднимает взгляд на верхние ряды, – серые мышки, которые любят забиться в библиотеки, не должны жаловаться, когда их отправляют работать на заводы и в поле, потому что война – дело всех и каждого, и женщин тоже!
Гауштудентенфюрер широко раскидывает руки в ожидании бурных аплодисментов, но удостаивается лишь сдержанных хлопков. Гизела нервно оглядывается на сидящих рядом студенток, большинство из них даже не думают хлопать, и Гизела тоже решает воздержаться.
Наконец на сцену выходит он, долгожданный господин гауляйтер. Он самодовольно ухмыляется толпе всем своим одутловатым лицом и скользит остекленевшим взглядом по девушкам, в том числе по Гизеле. Гауляйтер еще не сказал ни слова, однако уже понятно, что он совершенно пьян.
Он начинает с того же, с чего начал гауштудентенфюрер, – толкает пафосную речь о фронте и фронтовиках и бурно радуется присутствию многочисленных отпускников, словно не зная об обязательной явке. Гизела сдерживает зевоту и думает обо всех книгах, которые предстоит прочитать к экзамену профессора Хубера. Вместо этого приходится тратить время здесь, и ради чего? Ради пустых лозунгов, которые с таким же успехом можно почерпнуть из любой газеты, из любого кинофильма. Гизеле хочется достать вязальные спицы и пряжу, но она не решается. Сложив руки на коленях, она сидит неподвижно, как статуя. Вдруг гауляйтер снова поднимает взгляд и смотрит прямо на нее.
– Мои дорогие дамы, – говорит он так, словно рассказывает анекдот в пивной, и растягивает губы в насмешливой улыбке: – Удивительно, как много вас нынче болтается по университетам! Интересно, сколько матерей и отцов вдруг обнаруживают в своих дочерях невообразимые таланты только для того, чтобы вместо трудовой повинности отдать их в мягкие объятия высшего образования? Или, быть может, вы приходите сюда в поисках личного счастья? О, я желаю каждой из вас найти это счастье! Причем в виде мужчины, сильного и энергичного, и как можно скорее посвятить себя истинно женским задачам, а не тратить попусту время…
И тогда начинается нечто невообразимое. Гизела не знает, кто был первым, но теперь со всех сторон раздается недовольный топот, сначала только на верхних рядах, а потом и внизу – солдатские сапоги издают совершенно особенный грохот.
Господин гауляйтер явно не привык к такому публичному проявлению недовольства, он оглядывается по сторонам в поисках помощи и нетвердо хватается за трибуну для выступлений, теперь даже раненые в первых рядах стучат костылями и протезами.
И тут гауляйтеру приходит в голову спасительная идея – шутка, которая должна разрядить обстановку и привести всех присутствующих в благостное расположение духа. Он примирительно разводит руками и, моргнув шаловливыми глазками, кричит, заглушая весь шум: