«Ни себя, ни людей…»
Ни себя, ни людей
нету здесь, не бывает.
Заповедь озаряет
сныть, лопух, комара.
Ноет слабое пенье,
невидимка-пила:
будто пилит злодей,
а невинный страдает,
побледнев добела.
Но закон без людей
на безлюдьи сияет:
здесь ни зла, ни терпенья,
ни лица – лишь мерцает
крылышко комара.
«Чужого малютку баюкал…»
Чужого малютку баюкал
возьми говорю мое око
возьми поиграй говорю
Уснул наигравшись малютка
и сон стерегу я глубокий
и нечем увидеть зарю
«Марсиане в застенках Генштаба…»
Марсиане в застенках Генштаба
и содействуют следствию слабо
и коверкают русский язык
«Вы в мечту вековую не верьте
нет на Марсе ничто кроме смерти
мы неправда не мучайте мы»
«Март позорный рой сугробу яму…»
Март позорный рой сугробу яму
Розоватых зайчиков не ешь
Кости имут ледяного сраму
Точно ты уже отсутствуешь
«Огнь живой поядающий, иже…»
Г. Н.
Огнь живой поядающий, иже
вызываеши зуд сухость жжение
истончаеши нежные стенки,
преклони свое пламя поближе
прошепчи что я милый твой птенчик
Из А. Ч. Суинберна (из «Сада Прозерпины»)
Житьем насытясь сладким,
Без долгих жалких слов
Благодареньем кратким
Благодарим богов
За то, что жизнь прервется,
Что мертвый не проснется,
Что в океан вольется
Слабейший из ручьев.
Из Джерарда Мэнли Хопкинса
Проснусь – не день, оскомина от мрака.
Что за ночь прожито часов, да черных!
Исхожено-то, видено-то сердцем!
Но крохи, как исчислишь срок до света.
Не голословно говорю. Но там, где
Стоит «часы», читай «вся жизнь».
Не стоны —
Мильоны воплей, безответней почты
К наидражайшему, кто, оле! выбыл.
Я жёлчь, изжога. Велено мне свыше
Горчить – горчу; мной стала горечь. Клятву
Стыкует кость, сплетает плоть, кровь клеит.
Я квасит тесто косное. Я знаю:
Тем, кто в геенне, таково же: бич им,
Как я себе, – их я в поту; но горше.
Из Горация (Од. 4, 7)
Разбежались снега, приходит обратно трава
на луга
И на деревья – кудри.
Земля меняет чреды, и, убывая, вдоль берегов
Реки идут.
Грации с нимфами и обеими сестрами
уже не боязно
Голым вести хоровод.
Нетленного не чаять учит год и час, похититель
Кормильца-дня.
Морозы смягчаются от Зефира,
весну крушит лето,
Имеющее сгинуть, едва
Урожайная осень расточит плоды, и вот
Бежит обратно косная зима.
Но небесный урон возмещают быстрые луны,
А мы, как только ниспадем
Туда же, куда верный Эней, куда богатый Тулл
и Анк,
Станем прах и тень.
Кто знает, прибавят ли к сегодняшнему итогу
завтрашние
Сроки вышние боги?
От жадных рук наследника убежит все,
что ты подаришь
Подруге-душе.
Как только ты закатишься и о тебе
блестящее суждение
Вынесет Минос,
Ни благородство, Торкват, ни витийство,
ни верность
Тебя не воскресит.
Ибо из преисподней тьмы ни Диана не избавит
Стыдливого Ипполита,
Ни Тезей не властен порвать летейские оковы
Любимому Пирифою.
Из Роберта Фроста (Возвратный сон)
Не знала, каким темным именем звать
темную ель, наугад
пытавшуюся отомкнуть окно
в комнате, где они спят.
Дерево с каждым касаньем пустым
неутомимых неловких лап
делалось малым, как воробей,
перед загадкой стекла.
В комнату ни разу оно не вошло.
Из спящих двоих лишь она
боялась того, что оно натворит,
внутри возвратного сна.
Из Адриана (Animula vagula blandula)
Душа моя шаткая, ласковая,
тела и гостья и спутница,
в какие места отправляешься,
застылая, бледная, голая,
и не пошутишь как любишь?
Из Т. С. Элиота (из «Пепельной среды»)
Так как крылья мои – уже не парящий парус,
а просто бьющие воздух ласты —
воздух, который иссох и сжался:
он и произволение наше стали малы и сухи.
Научи нас участью и безучастью,
научи нас сидеть сложа руки.
Нарцисс
Ну что ж, пойдем. И может быть, я встречу
тебя, а ты меня, хоть и сейчас
мы вместе. Мы в одном и том же месте,
которое мне обозначить нечем,
и кто из нас двоих узнает нас?
Наш облик, как и путь наш, неизвестен.
Вот наступает вечер. Небо ищет
в асфальте впадин, заливает их
водой и долго смотрится в тротуары.
Так сумерки, сияя нищей
зарей витрин и парой глаз твоих,
становятся дождем везде и в паре
твоих глаз. Дождь
молчит: ни да,
ни нет. Ну что ж,
пойдем туда,
где Спи спокойно на граните
прочтем или Спокойно спите
без снов и никому не снясь,
где с высоты на вечер пролит
холодный взгляд и небо строит
зеркальный сад и сразу в грязь
сбивает яблоки глазные —
они соскальзывают вниз
и там текут, уже слепые.
И вот вокруг становится темно.
Лишь небо светло, как Нарцисс
в глубокой тьме ручья.
Он жив, блаженно дышит.
Прохладная струя
то волосы колышет,
то мягко стелет дно.
На что весь вечер просмотрел он
и что в ответ ему блестело
или сверкало, как гроза,
слилось с ним наконец в одно
легчайшее немое тело,
закрывшее глаза.
Стихотворения, не вошедшие в основные сборники
Из книги «Папье-маше»
«Пространство, наклонившись…»
Пространство, наклонившись,
всё сильнее
на горло давит каменным коленом,
и снег, еще в полете коченея,
не падает, но воздвигает стены
из самого себя повсюду. Прежде
он не искал опоры в нашей плоти,
которая легко дышала между
душой и снегом в медленном полете,
окончившемся нынче. Всё застыло.
Всё, что не бело, стало чужестранным.
И воздух не просторней, чем могила
из пепла, под которым Геркуланум
застыл, исчез. Латинские останки,
лишь облик свой запечатлевши в пепле,
истлели. Взглад усталой иностранки
не оживит того, кто пеплом слеплен
из пустоты. Он спит в своей постели,
когда-то бывшей огненною лавой.
Она бела. Так простыни белели,
когда он жив и слева был, и справа,
и спереди, и сзади. Всё исчезло,
пропало всё. Его глаза ослепли,
оглохли уши, не волнует чресла
та пустота, что спит в соседнем склепе.
Он спит. Ему теперь никто не нужен.
И снег лежит на небесах бездомно.
И камня очертания снаружи
не отвечают формам погребенным.
«И комната поблекла…»
И комната поблекла
под взглядом темноты,
которая на стекла
легла ничком, но ты
по направленью тени
пойми, откуда свет,
который на колени
твои упал и пред
тобою на колени
упал, потупив взгляд,
раскаявшись в измене
тебе, родной закат
забыв, тебе доверясь
и липы осветив,
как траурные перья
не видящих пути
коней, что вереницей
ступают под землей,
которым только снится
закат, а нам с тобой
сияющий из окон
все виден он, пока
им освещен твой локон
или моя рука,
но к брошенной отчизне
мы не вернемся впредь,
по направленью жизни
поняв, откуда смерть.
«Ну что ж, пойдем, и может быть, я встречу…»
Ну что ж, пойдем, и может быть, я встречу
тебя, а ты меня, хоть и сейчас
мы вместе. Мы в одном и том же месте,
которое мне обозначить нечем,
и кто из нас двоих узнает нас?
Наш облик, как и путь наш, неизвестен.
Вот наступает вечер. Небо ищет
в асфальте впадин, заливает их
водой и долго смотрит в тротуары.
Так сумерки, сияя нищей
зарей витрин и парой глаз твоих,
становятся дождем везде и в паре
твоих глаз. Дождь
молчит: ни да,
ни нет. Ну что ж,
пойдем туда,
где на камнях Да будет воля
Твоя написано, но кто им
читатель будет, кроме нас,
когда вокруг на вечер пролит
холодный взгляд и небо строит
зеркальный сад и сразу в грязь
сбивает яблоки глазные?
Они соскальзывают вниз
и там текут, уже слепые.
И небо бледно, как Нарцисс,
на дне вечернего ручья
лежащий. Он не дышит.
Прозрачная струя
лишь локоны колышет.
И он и недоступный тот,
кто, застя шелковое дно,
жил за стеклом витрин и вод, —
теперь на ночь одну одно
немое, пасмурное тело
меж складок твердых или белых.
Эвридика
Снег неизменно ложится вдоль
взгляда, который куда ни
кинь, увидишь замерзшей водой
слез залитые зданья,
вставшие сзади, поскольку взгляд,
что становится твердью
льда, всегда обращен назад,
то есть к владениям смерти,
вдоль деревянных ветвей. Меж век
плещет заплечный облик,
не застывая. Скрывает снег
листья, которыми скоплен
был отражавший собой себя
прежнего жертвенный ворох,
ибо подобье живет, губя
плоть, очертанья которой
изображает. Чредой утрат
чертится образ в узкой
тени, к которой скользнувший взгляд
рвет эту связь. Не узнан,
свет цепенеет в родной глубине
тела чужого. Ветви короче
взора. Их тени ложатся не
следом слезы, но трещиной ночи
в снег или в снегом измятые дни,
в листья, и щель не загладит
ни лживый пар, с губ летящий, ни
свет, умирающий сзади.
«Смыкаются веки. Под ними…»
Смыкаются веки. Под ними
ни света, ни сумрака нет,
а только беззвучное имя
или невидимый след.
То медленный, дремлющий ангел
блуждает в предутреннем сне.
Спокойную поступь сомнамбул
пошли, далекий, и мне.
«Всё гуще скупость мебели, обоев…»
Всё гуще скупость мебели, обоев,
всё жальче им наследства светового.
Ночной повернутые стороною,
они тверды для семени глазного.
Различий всходы увядают, сохнут.
Ночную пустошь караулит зренье.
По стенам бледные блуждают окна,
в душе, в глаза не глядя, бродят тени.
Качаясь, челюсть имена бормочет.
Не откликаются жильцы сознанья,
не знающего: сторож! сколько ночи?
Но ночь еще, еще для утра рано.
Взгляд отводя, они свой свет скрывают.
Такая ночь длинней, чем сумрак комнат.
Но недоступный свет не покидает
далеких лиц, склоненных в сердце темном.
«Склоненный к ограде стеклянной…»
А.
Склоненный к ограде стеклянной
не знает: остатки ли зданий,
кусты, пустота ли глазам
его не видны. Из тумана
сгущаются клинья сиянья
и тянутся к фонарям.
Незримые вещи покорны
тому, кто тоскует по ним,
тумана оконного гранью
в кресте переплета храним.
Их облика скрытые корни
туда протянулись, где рано
раздавшийся стон заглушён,
к зарытому в воздух покою,
который и им всё родней.
Но тает тайник и с собою
тот клад, что в нем был заключен,
уносит за ряд огней.
Найти бы, сиянию вторя,
источник и счастья и горя.
Но жизнью всегда загражден
взгляд встречный, страданье чужое —
прозрачною, прочной, своей.
«Темнеет. На полу под елкой…»
А.
Темнеет. На полу под елкой
иголки гуще, чем на ней. И вдвое
сплетенная тобою нить
вдруг принимается скользить
по ветке, осыпая хвою,
и шар стеклянный падает. Осколки
стеклянной скорлупы лежат,
как части глаза голубого
с потерянной иглой зрачка, сгибая
квадрат окна, сгибая снегопад.
И в сумерках сидящие готовы
для губ друг друга словом стать. Живая
и гнущая уста на свой,
двоим далекий лад, недвижна речь.
С колодезных решеток отопленья
слетает пар, чтоб инеем облечь
деревья. Впору каждому покрой
перчатки ледяной, и неизменна
из года в год звезда под потолком
и круглое стекло, что ветви гнет,
не падая. И снег, ложась
на снег, лежащий за кривым окном,
у всякой вещи повторяет часть
при взгляде с неба видную. Так рот
с зубами ледяными скорчен речью,
которая была б заметна
глазам далеким, где-то дальше, выше
мерцающим, но ни на крыше,
ни в холоде, глядящем в этот вечер,
в квадрат окна, – нигде той птицы нету,
что, скорлупу с иглою проглотив,
в каких ветвях и под какой
звездой летает, я не знаю,
и только перья снежные дугой
слетаются к сверкающему краю
осколков, глаз, упав с ее груди.
Она вдали. И невредим
сказавший слово, что ночной
мороз лишь различит мерцая.
«Им и в голову недолговечную не придет…»
А. С.
Им и в голову недолговечную не придет
ни поспорить с пловцом, ни заметить его обиду,
им, ушедшим в себя, упустившим из виду
окликающий их, захлебнувшийся рот.
Он не нужен волнам, ни песку, ни добру, ни злу
ни врагом, ни советчиком в вечных раздорах,
не замрут, озираясь на тщетный
сердечный шорох,
подвернись он им под руку в пенном пылу
битвы доблестей, бликов, пороков и брызг.
Только в штиль и мелькает ленивая мысль у моря:
он считает, что спорит, мильонному плеску
вторя —
и уходит в песок несговорчивый визг.
«Ну, во-первых, конечно, пример остальных…»
Ну, во-первых, конечно, пример остальных:
все живут – и тебе не к лицу отставать.
Что же делать-то, если не жить? – во-вторых,
то есть просто не знаешь, чем время занять.
С каждым годом преснее, опаснее яд.
Привыкаешь, втянулся, живешь и живешь.
Спохватился – а время ушло: хоть и рад
научиться другому, да сил не найдешь.
«Девять лет, как ты сказала фразу…»
Девять лет, как ты сказала фразу,
повторить которую не можешь.
Темно-красный плащ давно не носишь
(ибо не замеченную ночью
свежую лазурь скамьи не смыли
ни химчистка, ни твои рыданья),
коротко стрижешься, разлюбила.
Где та фраза? Может ли вернуться?
О причинах мучаться и думать —
все равно что, стоя на Хованском
в дождь и страха ради воровского
розам укорачивая стебли,
наш свободный ужас понемногу
заглушать законным любопытством:
КГБ, шофер или случайность.
Не шумите – дайте слово камню:
Стой, прохожий! Звали меня так-то
Или Чаю воскресенья мертвых.
И, как мрамор от лица умерших,
я скажу от имени признанья:
Повтори: для этих бедных звуков
снова прозвучать и есть воскреснуть.
Ведь твое измученное сердце —
это им обещанное небо.
Пожалей их, повтори, помилуй.
«Ничему не нужен навсегда…»
Ничему не нужен навсегда,
но на время годен человек.
Он не дом, но временный ночлег,
место встреч румянца и стыда,
голода с едой, тоски с Москвой,
или с ты – ночным, ночной, дневной,
или просто с оборотом век,
эту ты рисующим точь-в-точь.
Он синоним точный слова тут,
места, где бывают, не живут:
кто зайдет на время, кто на ночь,
все, однако, по своим делам,
не по нашим, и уходят прочь
по небесным и земным углам
видимых-невидимых квартир.
Так что если говорить про вид,
он у нас всегда необжитой.
Ты, похоже, всех пересидит,
как в метро уснувший пассажир.
Но ему когда-нибудь домой.