— Но эти деньги — вы дали их ему хотя бы затем, чтобы он не упоминал вас в данном контексте? — спросил Зеновер.
— Нет, — ответил Тайтингер. — Да и что он может обо мне знать?
— А есть ли что-нибудь, что способно повредить вам и что, вместе с тем, он мог бы выведать, а, господин барон?
Тайтингер ничего не ответил. Все оказалось еще хуже, чем вчера в зале ожидания. За день он уже забыл о вчерашнем вечере, даже несмотря на получение обоих писем. Он успел пожалеть о том, что попросил Зеновера объяснить ему путаницу в собственных делах барона. Может быть, было бы лучше, не изменяя многолетней привычке, просто-напросто не принять во внимание оба письма? Однако что-то в самое последнее время переменилось, он только не мог понять, что именно. Впрочем, начало перемен он осознал и даже запомнил их исходную точку: все произошло в тот миг, когда Тайтингер увидел обритую голову Мицци Шинагль. Да, это было так.
Все оказалось так сложно и так беспросветно запутано! Если бы он и решился открыть Зеноверу все — и историю с шахом в том числе, — то сейчас не смог бы этого сделать, потому что был неспособен логически связать друг с дружкой хотя бы пару фраз.
— Если позволите, господин барон, я, пожалуй, пойду, — донесся до него голос Зеновера.
— Нет, — воскликнул барон. — Останьтесь! Бога ради! Я просто не в состоянии сейчас говорить. Мне нужно подумать, дорогой Зеновер.
Но ни о чем он сейчас не думал. Глаза его были пусты — два застывших стеклянных шарика. Но и бездумье оказалось крайне утомительным. Барон пил, курил, несколько раз он безуспешно пытался улыбнуться, старался найти какую-нибудь шутку, какое-нибудь веселое словечко, каламбур или анекдот, но ничто не помогало, и в конце концов он устыдился своего дурацкого молчания. Да, в казино, в своем кругу, в компании равных, он в любой ситуации за словом в карман не лез. Но только среди равных! Он ухватился за это слово, сулящее хотя бы мнимое объяснение тому, почему, собственно говоря, попал он сейчас в такое замешательство: потому что Зеновер был не из «равных». На какое-то мгновение ему показалось, будто к нему вернулись прежнее равнодушие, уверенность, твердость, — и вот, с той высокомерной любезностью, с какой он умел обращаться к подчиненным, барон сказал:
— Расскажите же что-нибудь, дорогой Зеновер, ну хотя бы из своей жизни.
— Жизнь моя совершенно неинтересна, господин барон, — пожал плечами Зеновер. — Вот уже тринадцатый год я служу. Был золотых дел мастером. Давно. Не женат. В свое время пошел в армию добровольно, в двадцать два года, потому что девушка, которую я любил, вышла замуж за другого.
— Это неприятно, — вставил Тайтингер.
— Да, господин барон, это единственное несчастье в моей жизни — и последнее.
— Курьезно! — воскликнул Тайтингер. — А живы ли еще ваши родители?
— У меня их нет! Мать моя умерла рано, она была кухаркой. Об отце я ничего не знаю, я незаконнорожденный.
— Интересно, — чуть переиначив, повторил Тайтингер. — И вы выросли так вот, совсем один?
— В городском сиротском приюте в Мюглице, а потом, шестнадцати лет от роду, меня отдали в ученье.
— Вы умный человек, Зеновер, — сказал ротмистр. — Почему вы не держите экзамен на офицерский чин?
— Да я собираюсь, — признался Зеновер. — Хотя не пойду дальше делопроизводителя в капитанском звании. Ну, и тот факт, что я незаконнорожденный, чреват дополнительными осложнениями. Правда, у меня есть друг в военном министерстве, он в звании советника по делопроизводству.
— Ну, как-нибудь уж получится, — утешил его Тайтингер. — Да, интересная у вас жизнь, Зеновер. Вы, собственно, как это говорится, выходец из гущи народной. Вот уж никогда бы не подумал!
— Да, — подтвердил Зеновер, — выходец из гущи народной. Смутно представляю себе, что за этим скрывается. Знаю только, что я — кухаркин сын!
Тайтингер вспомнил старую кухарку в родительском доме, Каролину. Она была дряхлой и принималась плакать всякий раз, когда он приезжал, трижды в год: на Пасху, в летние каникулы и на Рождество. И тут он вдруг сказал, сам не понимая, как это у него выскочило:
— Дорогой Зеновер, раньше я думал, что, собственно, не смогу говорить с вами совершенно свободно. И теперь я понял, почему: дело в том, что мне стыдно перед вами, я вам завидую и с удовольствием поменялся бы с вами жизненными ролями!
И сам испугался этой фразы, испугался своей откровенности, а главное, той быстроты, с которой он сумел дать себе отчет в собственных мыслях. Он застиг себя врасплох на том, что сказал правду, и впервые за много лет покраснел, как когда-то, мальчиком, уличенным во лжи.
Зеновер сказал:
— Господин барон, вам нет нужды кому-нибудь завидовать или с кем-нибудь меняться, если только вы искренни с самим собой. А сегодня — и со мной, — добавил он.
— Да, Зеновер, — подтвердил ротмистр, чувствуя большую печаль и, вместе с тем, веселость. — Жду вас после ужина у Седлака, где, знаете ли, часто сиживаю. Не зайдете ли и вы туда? Через два часа я покину казино.
Он пожал большую руку Зеновера, похожую на ощупь на один-единственный, теплый и пронизанный жизненными соками мускул. Он почувствовал, как от этой руки исходит нечто доброе и сильное, нечто внятное, чтобы не сказать красноречивое. Будто рука Зеновера передала ему какую-то добрую весть.
Кабачок Седлака был за железнодорожным шлагбаумом, напротив так называемых песчаных гор; туда было полчаса ходу. Там сиживали земельные арендаторы, торговцы зерном, конюхи с конного завода, а из более высокого сословия — изредка два ветеринара. В этом заведении Тайтингеру не угрожала опасность встретиться с кем-нибудь в военной форме. Когда он вышел из казино, с неба посыпал легкий снежок. «Извини, у меня рандеву», — сказал он старшему лейтенанту Жоху, уже стоя в дверях. «Как ее зовут?» — спросил Жох, но Тайтингер пропустил это мимо ушей.
Шел первый в этом году снег. Тайтингер, на которого ни обычные, ни экстраординарные явления природы никогда не производили никакого впечатления, вдруг почувствовал мальчишескую радость от мягких, нежных, ласковых хлопьев, медленно и сонно падавших ему на шапку и на плечи, да и на всю широкую улицу, ведущую к песчаным горам. Ему показалось знаменательным, что первый снег выпал именно сегодня. Ротмистр бодро вышагивал сквозь густую белую пелену. Шлагбаум оказался опущен, и ему пришлось долго ждать. В любой другой день он сказал бы, что железная дорога «скучна». Но сегодня ждал скорее даже с удовольствием, понимая, что чем дольше он стоит в неподвижности, тем сильнее заносит его снегом. Мимо катил бесконечный товарный поезд. Что могло находиться в этих безмолвных вагонах? Животные, древесина, ящики с яйцами, мешки с зерном, бочки с пивом? «Что, однако, за мысли приходят мне сегодня в голову!» — сказал себе Тайтингер. На свете полно всякой всячины, о которой ты не имеешь ни малейшего представления! Такие, как Зеновер — кухаркины дети и воспитанники сиротских приютов, — знают гораздо больше. Поезду все еще не было видно конца. В товарных вагонах мог находиться и багаж — как тогда — множество чемоданов Его персидского Величества, прибывших к месту назначения с таким опозданием. Тайтингеру вспомнился «очаровательный» Кирилида Пайиджани. Что он теперь поделывает у себя в Тегеране? Может быть, там тоже идет снег. Счастливчик этот Пайиджани! У него нет на совести ни сомнительной аферы, ни Мицци Шинагль, нет «скучного» кузена Зернутти, нет заказных писем, нет управляющего имением!
Поезд прошел подъем, шлагбаум начал подниматься, медленно, будто с трудом, преодолевая невесомую ношу снега. «Я расскажу ему все», — решил Тайтингер в тот момент, когда сквозь снежную пелену разглядел два светящихся окна кабачка.
Зеновер уже сидел там, читая пестрые книжечки. Тайтингер увидел и узнал их с порога. Он невольно полез в карман, будто решив, что там, на столике у Зеновера, лежат именно его книжечки.
Но нет! Зеновер читал что-то другое.
— Ага, значит, и вы заразились, — шутливым тоном спросил Тайтингер. — Это те же, что у меня?
— Нет, господин барон, напротив. За короткое время, прошедшее после вашего возвращения, успели выйти еще две брошюрки. К сожалению!
— Дайте взглянуть, — сказал Тайтингер.
— Позже, господин барон, — возразил Зеновер. — Там нет ничего утешительного. Для вас!
Они пили феслауэр; как быстро изменился Зеновер! Еще сегодня после обеда он выглядел по-другому. И не штатское платье изменило его — он ведь был в том же самом коричневом костюме, что и днем. Зеновер был моложе ротмистра, но его жидкие белокурые волосы уже отливали серебром в свете большой круглой лампы, а ясный солдатский взгляд серых глаз исчез — остался в казарме, вместе с саблей, фуражкой и униформой. Печальные, озабоченные и испытующие глаза взирали сейчас на ротмистра. И этот взгляд оказался для Тайтингера трудно выносимым. Правда, он не решался назвать про себя этот взгляд «скучным». Он вообще не знал, в какой из своих разрядов зачислить Зеновера. Тот не вписывался ни в одну категорию — ни в «очаровательных», ни в «безразличных». О том, что заперто в душе у Зеновера, он знал столь же мало, как о содержимом запертых вагонов только что преградившего ему путь товарного поезда. И все-таки хорошо было сидеть с этим человеком, а все страшное, что он изрекал, звучало скорее утешением.
— Вы первый человек, — начал барон, — которому я могу наконец рассказать обо всей этой истории!
— Не стоит, господин барон, — возразил Зеновер. — Мне она уже известна. Она описана здесь, в этой книжечке, и доступна каждому, кто умеет читать. По имени вы не названы, но обрисованы точно.
Тайтингер побледнел. Он поднялся, снова сел, ухватился за воротник.
— Успокойтесь, господин барон, — посоветовал Зеновер. — Пока суд да дело, я скупил все книжки в местных табачных лавках. — И он вытащил из кармана толстую пачку брошюр. — Надо обдумать. Пока я не вижу выхода, этот Лазик в выражениях не стесняется. Он пишет, например: «высокое сводничество». Можно подумать, что высокопоставленные лица, в том числе и вы, господин барон, — просто сутенеры какие-то. Это ужасно!