Сказка 1002-й ночи — страница 30 из 39

Да, это тот самый человек, автор «книжечек», Тайтингер уже и сам узнал его.

— Разрешите присесть? — спрашивает Лазик, и вот он уже сидит за столиком, вот он уже рассказывает. — Ох уж, этот нынешний свет! Я их всех насквозь вижу, этих трусов, этих негодяев! И они еще называют себя благородными господами! У каждого на совести по меньшей мере одна человеческая жизнь! Это убийцы, привилегированные убийцы. У них и ордена, и деньги, и честь. Посмотрите, господин барон, до чего я опустился. — И тут Лазик встает, поддергивает брюки, заворачивает полу пиджака, показывает лопнувшую подкладку, поднимает ногу, показывая рваный башмак, дотрагивается до воротничка и говорит: — Я не меняю его уже целую неделю.

— Плохо, — замечает на это Тайтингер.

— Господин барон просто ангел. Господин барон, вы единственный, кто оказался добр ко мне, — всхлипывает Лазик. — Разрешите поцеловать вам руку, господин барон. Окажите честь, дозвольте поцеловать вам руку. — Лазик подается вперед, Тайтингер поспешно прячет руки в карманы. — Понимаю, я не достоин, — говорит Лазик. — Но позвольте поведать вам о вопиющей несправедливости, хорошо?

— Хорошо, — разрешает барон.

— Итак, я отправился со своими книжками к графу В., его недавно разбил паралич: слава богу, есть еще высшая справедливость. И заговорил с ним, как разговаривал в свое время с господином бароном. Но, к сожалению, у господина графа паралич односторонний — и вот он протянул вторую, здоровую, руку и позвонил в сонетку, и тут же вошел слуга, и граф распорядился: «Секретаря ко мне!», и тут же вошел секретарь, а граф ему: «Обслужите этого господина надлежащим образом!» И я, ничего не подозревая, прямо-таки как невинное дитя, веду переговоры с этим секретарем, а когда возвращаюсь домой, там меня уже дожидается Ротбухер из полицейской бригады. «Лазик, я должен тебя арестовать!» Короче говоря, книжки конфискованы и запрещены, из газеты меня вышвырнули, и живу я теперь только тем, что сотрудничаю вон с теми мальчиками, они тоже из полицейской бригады!

— Плохо, господин редактор, — отвечает на это Тайтингер.

— Господин барон оказывают мне любезность, продолжая титуловать меня так, — говорит Лазик; в горле у него уже явственно булькают слезы. — Если позволите как-то отблагодарить вас — у меня тут есть кое-что из медикаментов.

Он извлекает из кармана тюбики и порошочки.

— Иногда никак не уснуть, господин барон, а доктора вам этого не пропишут!

В этот миг шестеро молодцов встают из-за столика, приподнимают свои мрачные котелки и идут на выход. Последний из них, пробормотав «Извините!», смахивает тюбики и порошки себе в карман и приказывает Лазику: «Пошли!» Лазик поднимается, раскланивается и уходит вслед за шпиками в штатском.

К столику Тайтингера подходит кельнер:

— Прошу прощения, господин барон, я должен передать вам от господина старшего инспектора Седлачека — он говорит, что господин барон не узнали его, — редактор Лазик торгует кокаином, полиция использует его как подсадную утку, и господину барону не следовало бы помогать ему.

— Спасибо, — выдыхает Тайтингер.

Он выходит на улицу, останавливает фиакр и приказывает:

— В Кагран!


Когда Тайтингер вошел в исправительное заведение и велел доложить о себе начальнику, у него возникло такое чувство, будто он прибыл сюда, чтобы добровольно дать запереть себя в тюрьме. Начальник был тот же самый, он сразу узнал Тайтингера.

— Я оставлю господина барона здесь, как в тот раз, — сказал он.

— Нет, прошу вас! — возразил Тайтингер с такой решительностью, что привставший, было, начальник тюрьмы остался сидеть на месте. — Я не хочу говорить с барышней Шинагль наедине!

Открыли дверь, ввели Мицци; она, как и в тот раз, остановилась у порога и точно так же прикрыла лицо руками. Тайтингер пошел ей навстречу.

— Бог помочь, Мицци! — сказал он.

Мицци заметила начальника за письменным столом, испугалась и сделала неловкий книксен.

— Подойдите поближе, Мицци, — сказал начальник тюрьмы. И, обратившись к барону, добавил: — Она у нас молодец! В марте ее освободят.

— Что же ты будешь делать? — спросил Тайтингер.

— О, господин барон так добры! — воскликнула Мицци.

Она показалась Тайтингеру иной, чем в прошлый раз. Он приподнял ее чепец. Волосы, белокурые и пышные, рассыпались по плечам.

Начальник тюрьмы заметил:

— Мы уже не такие страшные, господин барон!

— Благодарствую, господин советник!

И, сказав это, Мицци повторила свой неуклюжий книксен. Потом достала из синего халата носовой платок и приложила к глазам. Но глаза у нее были сухими, это барон хорошо видел. Да и его собственного сердца не задевало сейчас ничего. И все было не так, как в предыдущее посещение. Ему хотелось проявить доброжелательность; как знать, возможно, Шинагль так переменилась только из-за начальника тюрьмы или из-за отросших волос.

— Твой сын был у меня! — сказал Тайтингер. — Я опять отправил его в Грац.

— Ксандль! — воскликнула Мицци. — Как он выглядит?

«К сожалению, не так, как я», — хотел, было, сказать Тайтингер, но сказал вместо этого:

— Ничего, вполне хорошо.

Теперь Мицци заплакала по-настоящему — и на этот раз она вытирала слезы рукой. Впрочем, те довольно быстро иссякли. Жестким, равнодушным, каким-то металлическим голосом она попросила разрешения удалиться.

— Пожалуйста! — сказал Тайтингер.

Ее увели.

— Она чувствует себя превосходно, господин барон, — учтиво произнес начальник тюрьмы.

— Разумеется, это видно! — ответил Тайтингер. — Вы очень любезны.

— Всегда к вашим услугам, господин барон! — Начальник поднялся. — Всегда к вашим услугам, — повторил он.

Фиакр ждал. У Тайтингера было отчетливое ощущение, будто что-то сломалось или разбилось. И вместе с тем ему подумалось, что он абсолютно не в состоянии, и никогда не будет в состоянии постичь этот запутанный мир. Дело обстояло точь-в-точь как на уроке математики в Моравском Вайскирхене, когда задавали очередную задачу. Солдатом он уже не был, но и штатским не стал. Возможно, все дело в этом межеумочном статусе? Он не понимал, добр человек или нет. Он не мог бы, например, ответить, если бы его спросили, добрый ли человек Лазик или, напротив, слабый и подлый, славная ли и порядочная Мицци или испорченная и злая, а ее сын — его собственный сын, подумал он мимоходом — законченный стервец или еще не совсем пропащий подросток? Хоть бы уже приехал, по крайней мере, Зеновер!

Это был исключительно богатый событиями день, барону даже пришло на ум вычитанное где-то слово «судьбоносный». В отеле ему сказали, что господин лейтенант Зеновер только что прибыл.

Зеновер изменился в четвертый раз — в офицерской форме, еще более отчужденный, чем в штатском. Теперь, когда на нем не было унтер-офицерских нашивок, а только лейтенантские погоны, более приличествующие молодым людям, он выглядел старше, намного старше, чем был в действительности. Да и сам он, видимо, чувствовал это. Вошел он как-то совсем не по-военному, как офицер запаса, как ряженый. На нем было не штатское платье, но и не обмундирование. Лейтенанты финансовой части не носят шпор. А после того, как тринадцать лет носишь шпоры, кажется, что без шпор на человеке штатское или что он без сапог. Да что там без сапог — без ног! И все это сам же Зеновер произнес с неподдельной серьезностью, чуть ли не с горечью. Тайтингер вполне разделял его чувство. К парадной форме полагалась теперь не фуражка, а креповая шляпа, как у окружного комиссара полиции. Тайтингеру была хорошо понятна эта боль. Они с Зеновером долго еще проклинали глубочайшую несправедливость, которая предписывает смехотворные правила офицерам финансовой части. Весь врожденный ум ничем не мог помочь Зеноверу: тринадцать лет в кавалерии оказались ничуть не слабее, чем природа. Он превратился в бухгалтера в лейтенантском чине. В пожилого лейтенанта.

Не обошлось в эту ночь без того, чтобы выпить на брудершафт. Рука об руку вернулись они в отель. Бухгалтеру в лейтенантском чине Зеноверу предстояло на следующий день отбыть в отдаленный гарнизон, именно туда, где требовался бухгалтер в лейтенантском чине. Это был 14-й горнострелковый батальон, вдали от мира, в Бродах, на самой русской границе.

Проснулись оба поздно, и у них едва нашлось время еще раз поговорить друг с другом, вернувшись к фамильярному «ты» прошедшей ночи.

— Кто знает, когда я тебя снова увижу, — сказал барон.

— Кто знает, увижу ли я тебя снова, — отозвался Зеновер.

Они обнялись и расцеловали друг друга в обе щеки.

Барон остался в одиночестве, как осиротевший мальчик. Он позволил себе распуститься. Небрежность и неряшливость скоро пришли к определенней ритмической последовательности. Он не встречался больше со старыми друзьями. Он проводил целые часы праздно и бездумно, гулял без цели, ел без аппетита, брал женщину без радости. Это было бессмысленное одиночество под видом напускной активности, а изредка — опьянение без веселья.

Иногда он думал о Мицци Шинагль и о том, что приближается март. Однажды вечером он написал начальнику тюрьмы. И вскоре узнал, что заключенная Шинагль выходит на волю пятнадцатого марта. Не испытал никаких эмоций при мысли о Мицци и о самой этой дате — пятнадцатое марта. Но все же эта дата была какой-то определенной точкой, водоразделом, границей. И доходя до этой точки, его беспокойная мысль всякий раз замирала, словно натолкнувшись на преграду.

26

Весна в этот год наступила рано. В марте солнце грело почти как в мае. С внезапной неистовой силой расцвел в садах ракитник. Пение черных дроздов перекрыло все городские шумы. Заметно разрослись светло-зеленые листья каштанов, а свечи их, терпко благоухая, гордо, бело и прямо тянулись вверх. Даже стремительные ласточки стали, казалось, этой весной доверчивее. Они проносились прямо над головами прохожих — мирные стрелы, испускаемые небесами. С Лысой горы в город доносилось постоянное дуновение тихого ветра. Стены домов и булыжник мостовой благодарно отвечали ему дыханием на свой особый лад. А когда опускался вечер, из любой точки в городе можно было наблюдать, как добрый красный отблеск заходящего солнца ласкает шпиль собора Святого Стефана. Пахло расцветающей бузиной, свежим хлебом из булочных, двери которых стояли распахнутыми настежь, овсом в мешках, повешенных перед извозчичьими лошадьми, чтобы они веселее бежали, зеленым луком и редиской с рынков.